Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

О Милоше и об этой его книге 2 глава




В 1948 Казимеж Выка, редактор ведущего журнала «Твурчость», публикует новую поэму Милоша «Нравственный трактат». Это анализ нравственной и психологической ситуации польской интеллигенции в первые послевоенные годы. То есть то, чему через несколько лет Милош посвятит книгу «Порабощенный разум». Цензура чудом пропустила поэму. Читатели заучивали ее наизусть. Быстрый 4-стопный ямб. Парная рифмовка. Поэму растащили на афоризмы и двустишия, как когда-то растащили на пословицы «Горе от ума» Грибоедова. Тема «ума», ситуация «ума», занимавшая и Грибоедова и Свифта, занимает Милоша.

К Свифту — декану (настоятелю) собора Св. Патрика в Дублине Милош обращается за советами и «секретами»:

 

…Дай просветительского века

Секрет, чтобы не лгал я пышно,

Как те, что славят человека

И лишь во сне скулят чуть слышно.

 

Хвалебной лести ждет Властитель

От рифмачей в послушном хоре,

Трясут задами в льстивой свите

Все эти виги, эти тори.

 

Декан, властители не правы,

Хоть логика за них и сила.

Пинок их вышвырнет из славы

В ад картотеки, в пыль архива.

 

Прочней твой дом, где кычут совы,

Где дождь свой сыплет ночь-ирландка,

Чем спесь властительской особы,

Жест мраморный и прелесть лавра…

 

Прочным домом Свифта стала английская литература, прочным домом Милоша — польская литература. Прочного же дома в буквальном, в житейском значении слова Милош в ближайшие годы иметь не будет. В ближайшие годы он выберет изгнание.

В 1949 он побывает в Польше. Как раз в этот момент политика плюрализма и либерализма варшавских властей в идеологии и в культуре резко сменилась — под давлением «Центра» — жестким курсом. После этой «экскурсии» в Варшаву Милош, видимо, подумывал, не остаться ли ему в США. Но в США это были годы разгула маккартизма, годы работы комиссии сенатора Мак-Карти по расследованию антиамериканской деятельности, времена допросов, слежки за людьми, ограничения гражданских свобод. «…Джо Мак-Карти устраивал там охоту на коммунистов, — вспомнит Милош много лет спустя, — это вызвало ужас интеллектуальной среды, и, разумеется, ни один уважающий себя человек не мог присоединиться к антикоммунистической кампании, которую воспринимали как начало фашизма в Америке. Умственный уровень охотящихся подтверждал такое допущение. Я читал где-то стенограмму ответов Бертольта Брехта соответствующей комиссии Конгресса. Он играл ими, как кот мышью. Вскоре он уехал в Восточный Берлин…»

Летом 1950 Милоша переводят в Париж на должность первого секретаря польского посольства. Он выезжает в Париж. На рождественские и новогодние праздники посещает Варшаву, где у него неожиданно отбирают дипломатический паспорт. Жена Милоша, Янина, ожидающая второго ребенка, осталась в Америке. После вмешательства министра иностранных дел Зыгмунта Модзелевского Милошу вернули паспорт, он выезжает в Париж в январе 1951, но 1 февраля не является в посольство за зарплатой и становится «невозвращенцем». Обращается к французскому правительству с просьбой о политическом убежище. Убежище житейское и психологическое он получил в редакции польского парижского эмигрантского журнала «Культура». В доме редакции в Мезон-Лаффит под Парижем он живет больше года (поначалу инкогнито), здесь он пишет свою книгу «Порабощенный разум». В майском номере журнала публикуется его манифест «Нет», мотивирующий его решение стать эмигрантом. Этот текст — в какой-то степени набросок некоторых страниц и сюжетов книги «Порабощенный разум», здесь уже появляются некоторые ключевые слова и словосочетания будущей книги (например, «Новая Вера»).

Название-тема-концепция книги Милоша напоминает — совершенно сознательно — писателей и мыслителей XVIII века, Века Разума. С XVIII веком, английским и французским, ассоциируется и жанр книги: Милош называет свою книгу «трактатом», точнее — это трактат-памфлет. Милош сознательно стилизует под авторов XVIII века и поэтику названий глав: «Альфа — или Моралист», «Гамма — или Раб истории» (ср. названия философско-сатирических повестей Вольтера: «Мемнон, или Человеческая мудрость», «Кандид, или Оптимизм»); а «восточный колорит» главы «Кетман» напоминает о «восточном колорите» философско-политической публицистики XVIII века (Монтескье, Вольтер, в России — молодой Крылов).

О порабощении разума писали Монтескье, Александр Поп, Радищев. Соответствующую строфу Радищева из его знаменитой оды «Вольность» Милош мог и не помнить. Вероятно, помнил строки ценимого им Александра Попа из поэмы «Опыт о критике», где английский поэт рассматривает перипетии разума за последние две тысячи лет, в частности, в Средние века:

 

With Tyranny then Superstition join'd,

As that the body, this enslaved the mind.

 

 

Тогда Тщеверие с Тиранством вшед в союз,

Как тело, так и ум стягчили игом уз.

 

Князь Сергий Ширинский-Шихматов (тот самый, из эпиграммы молодого Пушкина о трех стариках-архаистах: «…Шихматов, Шаховской, Шишков…») несколько утяжелил эти строки в своем переводе — и своим шестистопным ямбом вместо пятистопного ямба оригинала, и архаичной лексикой, но смысл передал очень точно, а утяжеленность его перевода вызывает лишь уважение и придает должный вес этой вечной теме.

У Монтескье в «Персидских письмах» о порабощении разума пишет один персиянин другому, размышляя о персидской деспотии: «У нас все характеры однообразны, потому что все они вымучены; мы видим людей не такими, каковы они на самом деле, а какими их принуждают быть. В этом порабощении сердца и ума слышится только голос страха…» Следующий абзац письма этого персиянина начинается словами: «Притворство — искусство у нас весьма распространенное и даже необходимое…» Эта мысль — о притворстве в условиях деспотии — один из лейтмотивов книги Милоша, содержание которой, по одному из его позднейших высказываний, — «анализ умственной акробатики восточноевропейских интеллектуалов, изображающих, что они принимают догмы сталинизма». Развернутому анализу этой «умственной акробатики», этого «притворства» целиком посвящена одна из самых блестящих и самых знаменитых глав книги — глава «Кетман».

В отличие от деспотий, известных Монтескье, новая деспотия XX века порабощает интеллектуалов не только страхом (или предложением карьеры: вспомним разговор при дворе в пьесе Шварца «Тень»: «надо его ку или у», то есть купить или убить). Интеллектуалов новая деспотия порабощает, как показывает Милош, едва ли не более всего убедительностью своей идеологии, своего «Метода», способного «все объяснить» и «придать смысл истории».

Две главы книги — первая и третья — «Мурти-Бинг» и «Кетман» — публиковались еще задолго до выхода книги, отдельно, в журналах, на разных языках. Глава «Кетман» и само слово «кетман», в толковании Милоша, стали знамениты — в Польше, в Европе, во многих других странах.

Глава «Мурти-Бинг» написана Милошем по мотивам книги Станислава Игнация Виткевича «Неутоление» (1932), один из разделов которой был фантастической антиутопией, оказавшейся, по Милошу, пророчеством. Виткевич писал о «пилюлях Мурти-Бинга», восточного мудреца, пилюлях, передающих «органическим» путем созданное им «мировоззрение» — синтез разных восточных религий. Это «мировоззрение» Мурти-Бинга составляет силу монгольско-китайской армии, уже господствующей от Тихого океана до Балтики и теперь движущейся на завоевание Европы. Страницы об этом составляют незначительную часть большой книги Виткевича. Аллегорический же смысл (и всемирную известность) «пилюли Мурти-Бинга» и «мурти-бингизм» получили в книге Милоша. В первой главе — а отчасти и во всей его книге — эти два словосочетания становятся одной из сквозных «метафор». Милош описывает, как польские интеллектуалы, «отчужденные», страдающие от этого отчуждения, жаждущие «быть в массе», тянутся к Новой Вере и принимают после долгих колебаний полную «дозу» мурти-бингизма.

В главе «Кетман» Милош разворачивает подробнейшим образом аналогию между мышлением и поведением восточноевропейского интеллектуала, находящегося под давлением Империи и Метода, интеллектуала, практикующего «каждодневное актерство», «постоянный маскарад», и актерством, практиковавшимся в столь же массовом масштабе в цивилизации ислама: «Там не только хорошо знали игру, проводимую для защиты собственных мыслей и чувств, но эта игра оформилась в постоянную институцию и получила название: кетман». Сведения об этом Милош почерпнул в книге французского дипломата, ориенталиста, писателя и философа Жозефа Артюра де Гобино «Религии и философии Центральной Азии» (1865, под «Центральной Азией» Гобино понимал Средний Восток, прежде всего Иран). Милош обильно цитирует Гобино на двух-трех страницах своей книги. «…Обладатель истины не должен подвергать свою личность, свое имущество и свое достоинство опасности со стороны ослепленных, безумных и злобных, которых Богу угодно было ввести в заблуждение и в заблуждении оставить…» В некоторых сектах ислама — преследовавшихся на протяжении десятилетий и даже столетий, но не исчезнувших, — принято было молчать о своих подлинных убеждениях. «Однако, — говорит Гобино, — бывают случаи, когда молчать недостаточно, когда молчание выглядит признанием. Тогда не следует колебаться. Нужно не только публично отречься от своих взглядов, но рекомендуется использовать любые хитрости, лишь бы обмануть противника. Исповедовать любую веру, какая может ему понравиться, совершать любые обряды, которые считаешь нелепейшими, фальсифицировать собственные книги, применять любые средства, чтобы обмануть… твоя заслуга в том, что ты сохранил себя и своих…»

Таков был восточный кетман, по Гобино. Милошевским же толкованием слова «кетман» является вся третья глава книги Милоша и вся книга, в которой слово «кетман» стало одним из ключевых (один из талантливых польских писателей, выросших на чтении Милоша, писал, что слово «кетман» стало одним из ключевых и в каждодневном общении многих молодых инакомыслящих поляков конца 50-х и начала 60-х годов).

Во избежание недоразумений подчеркну, что «кетман» в понимании Милоша — ни в коем случае не двуличие, не обман ради обмана, не соскальзывание к цинизму. Граница между «кетманом», с одной стороны, и цинизмом или двуличием, с другой, иногда трудноуловима, но она всегда есть, ее нужно всегда видеть, она имеет кардинальное значение. «Кетман», по Милошу, это «защита собственных мыслей и чувств», это борьба: за сохранение — в условиях сильнейшего психического давления — ядра своей личности, своего «я».

«Подобно тому, как теологи в периоды строгой ортодоксии выражали свои взгляды на ригористическом, предписанном Церковью языке, так и там, — пишет Милош, имея в виду Восточную Европу послевоенных лет, — важно не то, что именно кто-нибудь сказал, но что он хотел сказать, утаивая свою мысль, передвигая какую-нибудь запятую, вставляя „и“, выбирая ту или иную очередность рассмотрения проблем. Кто не находится там, не знает, сколько титанических битв там происходит, как падают герои кетмана и за что ведутся войны…»

О периодах строгой ортодоксии в истории христианской Церкви Милош вспоминает не ради красного словца. Он подчеркивает этим, что проблемы борьбы интеллектуалов против давления очередного господствующего мировоззрения, проблемы борьбы за свою личность, за «право на себя» — это не только не «локальные», но и не «временные» проблемы, они существовали и тысячу и две тысячи пятьсот лет назад.

В главе «Кетман» Милош дает большой перечень и подробный анализ многих разных видов кетмана восточноевропейских интеллектуалов, иронизируя, что поступает «чуть-чуть как естествоиспытатель, проводящий общую классификацию».

Срединную часть книги составляют четыре портретных главы: здесь обобщения первых глав конкретизируются четырьмя «примерами». Эти четыре варианта, четыре «случая», как сказал бы врач-клиницист, подчеркивают аналитический характер книги. Книга — писательская и в то же время — как говорит Милош в предисловии к ней — это «исследование». Но портретные главы книги — не коллекция «типов», это не иллюстрации заранее заданных тезисов. Судьба каждого из описываемых, решения, принимаемые каждым из них — и оказывающиеся роковыми, — зависят, как пишет Милош, «от тех неуловимых элементов, из которых складывается индивидуальность человека». Трактат политолога обогащается в этих главах наблюдениями психолога. В первой половине XX века важной книгой для нескольких поколений европейских интеллектуалов было знаменитое исследование по психологии религии — «Многообразие религиозного опыта» Уильяма Джеймса; теперь Милош написал психологию (скорее психопатологию) «светской религии» — идеологии.

Польский читатель, читая четыре портретных главы о четырех интеллектуалах — об Альфе, Бете, Гамме и Дельте, угадывал за этими криптонимами хорошо известные ему фигуры. Напомню, что и за четырьмя персонажами крыловской басни «Квартет» стоят четыре конкретных государственных мужа времен царствования Александра I, сейчас мало кто это знает, басню же знают все. Прототипы крыловской басни интересны историку России начала XIX века или исследователю Крылова. Прототипы же четырех портретов Милоша представляют интерес и сейчас не только для польского, но и для русского читателя, поскольку все эти фигуры и ему тоже известны. Все это — польские писатели. Все они в России переведены. Альфа, Бета, Гамма, Дельта — это Анджеевский, Боровский, Путрамент, Галчиньский.

Милош писал свою книгу в 1951–1952 в Париже, писал для иностранцев на Западе, не знающих о том, как живет после 1945 года Восточная Европа. Для иноязычного читателя использованные Милошем вместо имен персонажей — греческие буквы, почти математические символы подчеркивали типичность подобных судеб и ситуаций для всей Восточной Европы. В предисловии же к выходившему одновременно в Париже польскому изданию книги Милош так пояснял польскому читателю, почему он пользуется криптонимами: «Четыре характеристики польских писателей, которые я даю, заставят, конечно, каждого отгадывать, „кто есть кто“. Я не называл фамилий, исходя из того, что иноязычного читателя действительные персонажи нисколько не интересуют, а на их примере он может проследить, как человек постепенно подчиняется обязательной в Польше философии. Секретов я не раскрываю: то, что я об этих фигурах говорю, хорошо известно литературным кругам Варшавы. Если некоторые мои фразы беспощадны, это во всяком случае не беспощадность сенсации. Выбрать именно моих коллег меня склонило, может быть, то, что они — фигуры „публичные“ и, в противоположность разным чиновникам, занимающимся скрытно своими достойными презрения делами, они принадлежат истории польской литературы».

Что истории польской литературы принадлежат Анджеевский, Боровский и Галчиньский, вряд ли кто-либо из польских и русских читателей сегодня усомнится. С выходом в Москве однотомника прозы Боровского в 1989-м и двухтомника прозы Анджеевского в 1990-м разговор о них у нас перестал быть голословным, русский томик стихов Галчиньского вышел еще в 1967-м, а с тех пор представление русского читателя о его поэзии расширялось новыми публикациями. Скорее уж кто-то усомнится сейчас, что истории польской литературы принадлежит Путрамент (тоже в свое время у нас переводившийся). Но и в этом случае Милош не ошибся. Особый статус Путрамента, полуписателя-полуполитика, заставляет и сейчас еще с интересом присматриваться к этой фигуре в контексте XX века, когда история польской литературы (да только ли польской!) была в значительной мере политической историей.

Свой «квартет» Милош составил удивительно удачно. Четыре судьбы являют почти все варианты судеб поляков в годы Второй мировой войны: Анджеевский провел годы войны в оккупированной Варшаве, Боровский — сначала в Варшаве, потом в Освенциме и год на Западе, Галчиньский — в немецком лагере для военнопленных и год на Западе, Путрамент — в Советском Союзе. Каждый из четырех прошел к 1945-му свой путь мировоззренческой эволюции. Очень точно подобраны контрастные, взаимодополняющие писательские индивидуальности. Разумеется, памятуя слова Монтескье, мы должны учитывать, что в годы порабощения разума эти четыре характера деформируются, предстают не такими, каковы они есть, а такими, какими их вынуждают быть.

Жизненный и творческий путь Тадеуша Боровского оборвался почти сразу же, едва Милош закончил свою главу о нем. Непосредственным эмоциональным откликом Милоша на самоубийство Боровского в 1951 были два стихотворения — «На смерть Тадеуша Боровского» и «Поэт», включенные Милошем в книгу стихов «Дневной свет», вышедшую в Париже одновременно с «Порабощенным разумом». Эти стихи — уже не памфлет, а плач. Самоубийство Боровского Милош сравнивает в своем стихотворении с самоубийством Маяковского. Впрочем, и в главе «Порабощенного разума» о Бете-Боровском Милош — вопреки жанру и поэтике памфлета — по существу подымает Боровского. Он первый знакомит западного читателя с прозой Боровского, которую переведут на Западе много позже. Высоко оценивает Милош и поэтическое творчество молодого Боровского. А ведь Милошу были тогда известны лишь немногие стихи Боровского; многие другие стихи (к счастью, сохранившиеся и разысканные) публиковались гораздо позже, в том числе совсем недавно, в 1999 вышел томик его не публиковавшихся стихов.

Галчиньский тоже не успел прочесть книгу Милоша. Он скончался в декабре 1953. В творчестве насмешника, «буффона», «шарлатана» Галчиньского Милош обнажает также и скрытую за его смехом «невидимую», трагическую сторону. Ведь Галчиньский в то же время — автор поэмы «Конец света». Но главное и наиболее органичное для Галчиньского — смеховое начало. Насмешник Галчиньский и трагический поэт Милош — антиподы. И своего антипода Галчиньского Милош описывает очень внимательно, точно, без всякой предвзятости.

Для предвзятости, для обиды у Милоша были основания. В 1951 году на «бегство» Милоша откликнулись в печати — обязаны были откликнуться — несколько польских писателей. Был среди них и Галчиньский, который превзошел всех: сочинил целую поэму — «Поэма для изменника», это длинная патриотическая поэма, большие патриотические пассажи которой перемежаются постоянным рефреном: «А ты дезертир, а ты изменник». Милош ни словом не упоминает об этой злосчастной поэме. (Впервые он выскажется о ней в дневнике 1987 года; который в 1990 выйдет отдельной книгой — «Год охотника».)

Но важнее другое: то, как адекватно и, я бы даже сказал, любовно описывает Милош творчество поэта совершенно иного склада, чем он сам. Для описания творчества Галчиньского на редкость уместна концепция карнавальности народной культуры, концепция Бахтина. В 1952 году этой концепции еще не было. Позже польские исследователи Галчиньского могли уже на Бахтина ссылаться и ссылались. А Милош, без помощи этой концепции, пишет, в сущности, то же, что писал бы, вооружась ею.

В главе «Альфа — или Моралист» Милош говорил о своем друге Ежи Анджеевском. С выходом «Порабощенного разума», со всеми его резкостями в адрес «Альфы», их дружба не оборвалась. «Наша дружба, — вспоминал Милош в своей поминальной статье 1983 года, сразу после смерти Анджеевского, — была довольно прочной, способной сохраняться несмотря на трения и споры. Я беспощадно описал Анджеевского в „Порабощенном разуме“, способствуя его пробуждению. Когда после 1956 года он приехал в Париж, он признал мою правоту, и все снова пришло в норму. Он бывал у меня дома в Монжероне, встречались мы и в Латинском квартале за вином…»

Анджеевский стряхнул с себя официальную идеологию мгновенно — уже в сатирическом, гротескном рассказе осени 1953 года «Великий плач бумажной головы». Личный опыт помог Анджеевскому написать две потрясающие книги о страшной одержимости верой, одержимости утопией. Это книги о религиозной жизни христиан Средневековья — «Мрак покрывает землю» (1957; об испанской инквизиции) и «Врата рая» (1960; о Крестовом походе детей), поэма в прозе, которую сам Анджеевский считал лучшей своей книгой. Позже он написал еще несколько сильных и значительных книг, но те две вещи имели наибольший успех во всем мире, были переведены сразу же на очень многие языки, в конце концов были переведены и на русский. Все самое значительное Анджеевский создал после 1953 года, но близко знавший его Милош, хотя и писал в 1951-1952-м, уже придал его фигуре должную крупность.

Ежи Путрамент был членом виленской студенческой поэтической группы «Жагары». Разговор о Гамме-Путраменте дает Милошу возможность рассказать об остальных членах этой группы, а тем самым и о своей студенческой юности. Некоторые лирические строки и страницы этой главы книги уже предвещают ностальгическую виленскую тему в поэзии и прозе Милоша последующих лет.

Если в главах об Анджеевском, Боровском, Галчиньском Милош кратко описывает иноязычному читателю творчество этих еще неизвестных Западу польских писателей, иногда — в главе о Боровском — дает обширные цитаты, то в главе о Путраменте описываются не столько книги Путрамента, сколько его психология, идеологическая эволюция, политическая карьера.

Путрамент болезненно воспринял памфлет Милоша, поначалу он оценил главу о себе как «пасквиль» и написал свой «контрпасквиль», не слишком удачный и убедительный: «Нечто из Милоша». Но возможность опубликовать его Путрамент получил лишь в 1956-м, до этого — с момента «бегства» Милоша в 1951-м — само упоминание имени Милоша в Польше было запрещено. В книге воспоминаний, писавшихся в конце 1960-х годов, Путрамент говорит о Милоше уже гораздо спокойнее. Нужно отдать должное Путраменту — о поэтическом даровании Милоша он всегда, в самые разные годы, высказывался исключительно в превосходных степенях. После 1956 Путрамент, получив возможность реализовать свойственный ему по натуре «либерализм» (о котором пишет Милош), стал высказываться за «свободу творчества». Пересмотрел кое-что и в своих общеидеологических взглядах, написал повесть «Болдын», где дал свою трактовку феномена культа личности (главный герой повести — командир партизанского отряда). Опубликовал несколько томов мемуаров. Скончался в 1986-м. В польской литературной жизни 1970-х годов возглавляемый им еженедельник «Литература» был отнюдь не худшим, и не случайно на протяжении очень многих лет в этом еженедельнике постоянно публиковал свой дневник Ежи Анджеевский.

Четыре портретных главы «Порабощенного разума» — четыре «характера».

Один из польских литературоведов даже сравнил эти главы книги Милоша с книгой «Характеры» античного философа Феофраста.

Еще один характер представлен в последней главе книги. Безымянный «друг-философ» — это Тадеуш Юлиуш Кроньский, историк античной философии и философии Нового времени, главным образом гегельянства; Кроньский мало написал, рано умер, русскому читателю его работы неизвестны. В «Порабощенном разуме» он представлен полемично и иронично, в книге «Родная Европа» (1958) Кроньскому, своим диалогам и спорам с ним Милош посвятил почти целиком всю последнюю главу, по преимуществу лиричную. В гораздо более поздней дневниковой книге «Год охотника» (1990; дневник с 1.8.1987 по 30.7.1988) Милош вспоминает о мощном «историческом воображении» Кроньского. Милош близко общался с Кроньским в годы оккупации в Варшаве, многим обязан ему, гегелевская философия истории Кроньского — в противовес кошмару, бреду, абсурду оккупационной действительности — могла в тот момент показаться мыслящему человеку якорем спасения. С годами, однако, Милоша стало тяготить поклонение «богине Истории», «исторической необходимости». В его поэме «Поэтический трактат» (1957) «Дух Истории» изображен как чудовищное божество с цепью из высохших человеческих голов на шее. Долгие годы диалога Милоша с философией Гегеля закончились. Именно поэтому он может теперь отдать дань благодарности гегельянцу Кроньскому.

С «другом-философом» Милош полемизирует в главе «Балты». Основным же содержанием этой последней главы книги «Порабощенный разум» является судьба трех народов Прибалтики — литовцев, латышей, эстонцев — народов, «тела которых растоптал слон Истории».

Важную роль в смысловой и поэтической структуре книги Милоша имеет эпиграф. Эпиграфом к своей книге Милош взял слова не профессионального философа, а мудрого человека, какие встречаются среди так называемых простых людей. Слова безымянного и безвестного «старого еврея из Прикарпатья». Мудрое предостережение о бессовестности тех людей, которые претендуют на «стопроцентную правоту». Этот эпиграф придает книге совсем новое измерение: исследование ситуации только интеллектуалов только нескольких стран Восточной Европы на коротком отрезке времени (1945–1953) сразу же оборачивается размышлением о вековых устоях жизни народа и народов и о тех «злодеях, разбойниках, прохвостах», которые то и дело угрожают устоям жизни и самой жизни народов, пытаясь навязать людям очередную «стопроцентную правоту», очередное «единомыслие».

Книга Милоша «Порабощенный разум» имела огромный успех. Ее переводили, переиздавали, о ней много писали — и тогда же, в середине 50-х, и все последующие десятилетия.

Сразу же по прочтении, в 1953, писал о ней в своем дневнике выдающийся польский писатель, ровесник Милоша, Витольд Гомбрович. В 1939 он оказался оторван от родины, жил с тех пор в Аргентине, там и читает он книгу Милоша. Гомбрович прочел книгу Милоша не как политический трактат, а как книгу польского писателя, как залог предстоящего развития польской литературы: «…Его спокойное, неторопливое слово, которое с таким смертельным спокойствием присматривается к тому, что описывает, дает ощущение некой специфичной зрелости, отличной от той, которая цветет на Западе. Я сказал бы, что Милош борется на два фронта: речь тут не только о том, чтобы во имя западной культуры осудить Восток, но также и о том, чтобы Западу навязать собственное, особое переживание, вынесенное оттуда, и свое новое знание о мире. И этот поединок, уже почти личный, современного польского писателя с Западом, где он борется за то, чтобы показать собственную ценность, силу, своеобразие, для меня интереснее, чем анализ проблем коммунизма…»

Разумеется, Милош в 1953 не мог знать, что пишут в дневнике Гомбрович в Аргентине или Ян Лехонь в США. Но и печатных откликов было более чем достаточно.

В 50-х годах имя Чеслава Милоша как автора «Порабощенного разума» на Западе часто поминали вместе с именами Артура Кёстлера и Джорджа Оруэлла, имея в виду роман Кёстлера «Слепящая тьма» и роман Оруэлла «1984». Но «Порабощенный разум» — трактат, а не роман, и если сравнивать ход мысли Милоша и Кёстлера, логичнее обратиться к автобиографии Кёстлера, которая писалась одновременно с «Порабощенным разумом». Содержание некоторых глав этой книги Кёстлера и некоторых страниц книги Милоша очень схоже, но книга Милоша, при всем огромном значении в ней интроспекции и личного опыта, в целом не автобиографична, о событиях своей биографии Милош упоминает минимально, он пишет о других конкретных людях или — обобщенно — обо всей среде интеллектуалов Польши (Восточной Европы).

Роман Оруэлла «1984» упоминается в книге Милоша прямым текстом, присутствует еще кое-где намеками; а в следующей своей книге «Родная Европа» Милош назовет «оруэлловской» саму польскую действительность послевоенных лет. («В оруэлловской Польше, где кошмар, однако, не достигал такой напряженности, как в России в последние годы жизни Сталина».) Сравнение книги Милоша и творчества Оруэлла особенно верно, если иметь в виду не только «1984», но и эссеистику Оруэлла, такие эссе, как «Литература и тоталитаризм» (1941), «Писатели и Левиафан» (1948). Сближает Милоша и Оруэлла сходство их эволюции и их позиции к концу 1940-х: оба — левые, оба — антисталинисты. В центре внимания обоих — судьба интеллектуалов, особенно писателей, в XX веке, веке тоталитаризмов, веке огромного психического давления на интеллектуалов. Заметна и общность традиций: как раз в 1940-х годах Милош увлекается английской литературой, английской философской и исторической мыслью XVI–XVIII столетий. Оба они обожают Свифта. Оруэлл озаглавил свой очерк о любимом Свифте: «Политика против литературы», Милош в «Порабощенном разуме» пишет, что именно «политическая страсть» придавала «силу» таким писателям, как Свифт, Стендаль или Толстой. Впрочем, и Оруэлл и Милош трагическую антиномию политики и литературы понимают и чувствуют в полной мере, вот только уйти от политики в полной мере не могут, как бы ни высказывались.

Книга Милоша произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Но понравилась она далеко не всем. В Польше о ней сперва промолчали, потом, в 1955–1957, вылили на нее положенную порцию помоев (хотя в эти годы некоторые польские литераторы уже дерзнули защищать Милоша и его книгу), затем само имя Милоша снова надолго, до Нобелевской премии 1980, стало в Польше фактически запретным. В 50-х годах больше задели Милоша нападки польской эмигрантской прессы, видевшей в книге пережитки милошевского марксизма и гегельянства; то, что Милош был откровенным антисталинистом, для эмигрантских рецензентов не меняло дела, им была чужда всякая левая идеология; лишь несколько поляков парижской эмиграции выступили в защиту Милоша, а двое-трое, в первую очередь художник и писатель Юзеф Чапский, поддерживали его и в пору его работы над книгой. Чрезвычайно задевало Милоша, оказавшегося между двух огней, и неприятие его книги французской левой и марксистствующей интеллигенцией начала 50-х, которая тогда — трудно сейчас поверить — к Советскому Союзу и к сталинизму в большинстве своем относилась восторженно и некритически, а критику того и другого считала недопустимой. «Мой „Порабощенный разум“, — записывает Милош в дневнике тридцать лет спустя, — писался в наихудшем, может быть, году, в 1951, когда культ Сталина во Франции достиг максимума». Предисловия к английскому и немецкому изданиям книги написали Бертран Рассел и Карл Ясперс, во Франции же, кроме Альбера Камю, почти «весь Париж» был против Милоша.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...