Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Г. Башкирова 2 страница




Разноуровневые характеристики, единство процессов? Что это? Есть дух и есть плоть. Тысячелетняя история философии, религиозные поиски, вся большая литература, драмы человеческие – это ведь все о том же: дух и плоть. Какая тут таинственная связь? Великие мистики, христианские святые, даже отрицая ее яростно, яростью своего отрицания признавались, что она есть, что она реальность, что она заложена в человеческой природе, и человеку не скрыться, не убежать в пустыню, как не убежать ему безнаказанно и в грех: его ожидают расплаты – с той или с другой стороны, психологические расплаты, неучтенные, неучитываемые, а потому как бы несуществующие.

Забавным образом проблема эта, нерешенная, перешла со всеми своими тысячелетними нерешенностями в науку. Вполне материалистическая наука часто, не признаваясь в этом вслух, вполне материалистически разрывает человека надвое, считает, что надо изучать только психику – душу, потому что все остальное только послушное, абсолютно зависимое ее орудие.

Конечно, я слегка утрирую, но именно так выглядит эта вполне уважаемая концепция, расчленяющая живого человека на дух и плоть. «Расчленяющая, расчлененка» – ужасное слово! Термин, принятый в оперативных отделах милиции: после преступления остается только «Оно». Термин, узаконенный в газетном жаргоне: «Хочешь, подарю тему? „Грандиозная расчлененка на Каширском шоссе“». Тут нет жестокости и цинизма – это газетные будни.

Расчлененки в жизни – это верх зла, это «все дозволено», это особо опасные преступления, это нарушение высшей гармонии. Почти каждый из нас в надежде на высшую гармонию совершает нарушения помельче – это когда ломаем, бьем посуду внутри себя, как будто можно пойти в магазин и купить новую. Как будто с собой и близкими тебе «все дозволено»!

Расчлененки в науке – естественное состояние. Анализ, разъятие объекта – главный научный метод, от него никуда не уйти. А в психологии объект – человек. Разрушая целое, психология вынуждена разрушать в принципе неразрушаемое. Никуда от этого не деться. Экспериментальная психология утвердила эту разорванность как единственный способ познания человека.

Только в последние годы подспудно родилась тяга к синтезу. Это была логика развития самой науки о человеке, заблудившейся в тысячах эмпирических, никак не связанных между собой данных.

Это была и есть, очевидно, и чисто человеческая тоска, которую наука не может не ощущать, хотя бы отраженно. Один швейцарский инженер, забыла его фамилию, произвел очень простой подсчет. Он представил шестьдесят тысяч лет человеческой истории в виде не очень длинной дороги. Каждая тысяча лет – километр. Всего шестьдесят километров. Человек бежит по дороге. Одинокий бегун. На протяжении пятидесяти девяти километров ландшафт вокруг меняется сравнительно медленно. Тут воображение каждого может подставить свои любимые картинки: пещеры, наскальные мамонты и бизоны, кносские дворцы, афинская рыночная площадь, слоны Ганнибала, крестоносцы, костры инквизиции… Человек бежит все быстрее и быстрее.

И вот последняя сотня метров – наш XX век. Что в нем было – общеизвестно. Но скорость, скорость перемен, которые подстерегают на этих ста метрах человека! Человек вбежал в проблемы, к которым он не был подготовлен предыдущим бегом. Это не только резкая смена фона, человек сам теперь его создает, не только последствия того, что мы называем новейшей научно‑ технической революцией, не только постоянный страх за свою жизнь, когда уже есть бомба, одна на всех.

Одинокий бегун двоится, троится, четверится. Тысячелетиями, столетиями один человек общался с другим – без промежуточных инстанций, выполнял свою работу и зависел при этом от нескольких, совсем немногих людей. Средства массовой коммуникации сломали всю логику общения и связей человека с миром. Человек – не только отец семейства, житель данной местности, гражданин. Он еще радиослушатель, читатель определенной газеты, член клуба, он болельщик. Нагрузка на психику в эти последние двадцать – тридцать метров бега выросла больше, чем за все предыдущие пятьдесят девять километров. Наши пять органов чувств еле‑ еле справляются с ней. Но стоп! Какие пять? Их давно уже несколько десятков. Появились таинственное организменное чувство, чувство вестибулярное.

Появились? Да нет, они были, только никак не проявлялись, они были не нужны человеку до поры до времени. Вернее даже так: их открыли, потому что на них упала принципиально новая нагрузка – мы начали летать и убедились, что не всем это легко, некоторым, у которых нелады с вестибулярным аппаратом, так просто трудно. Но сорок ли или даже сто, кто знает, сколько их в итоге окажется, эти чувства ведь не спасают, они только принимают на себя новые удары, человек, его психические возможности остаются прежними. А человек этот мечтает сохранить или вернуть себе утраченную цельность.

Болельщик, читатель газеты, радиослушатель, работник, как бы быстро он ни бежал на последних метрах XX века, он‑ то догадывается, даже на бегу, что есть в нем что‑ то главное, сколько бы людей внутри него уже ни сидело. Он догадывается, и он нуждается в помощи: для того чтобы сохраниться, собраться, ему нужно найти в себе то, что Андрей Платонов любил называть «сокровенным веществом». Сделать это самому? Но как? И он надеется на науку, которая – так принято считать – может все.

И наука не может не ощущать этого давления и этой надежды. Вряд ли стоит здесь обсуждать подробно вопрос, что наука на самом деле может и сможет даже через сто лет. Может и сможет ли она организовать, подправить, привести в порядок наши – «люблю», «ненавижу», «мне страшно», «мне грустно и легко», наши «не могу», «ну и пусть».

«Грустно и легко» у каждого свое, и свое «не могу», и свое «ну и пусть». Тут ждать помощи – это мечтать об избавлении от самого себя, это лишать себя внутренней свободы, освобождать от личной ответственности. Это великое и давнее искушение: мечта о счастье, организованном кем‑ то извне. Что же тогда делать с тем, что у нас «внутри»? Отменить за ненадобностью в будущем?

Все это – не вопросы науки, даже если их и пытаются переложить на ее плечи. Не об этом сейчас речь. Но помочь человеку найти «свою точку», предсказать его потенциальные резервы, выяснить потаенные сюрпризы, которые вполне может подстроить ему его собственная хрупкая оболочка, иначе говоря – тело, за которым прежде не признавалось никакой власти: почки, печенка, селезенка, вегетатика, сосуды, – предостеречь от срывов – это наука когда‑ нибудь сумеет.

Власти – написала я. Нет, не власти. Власть – неподходящее здесь слово. Власть тела дурна, так принято считать, это нечто низменное, требующее преодоления. Настоящее преображение и просветление человека требует победы над полом, который есть знак падшести человека. С преодолением пола связано возвышение человека… Здесь не о падшести речь. Здесь – не то, здесь сложные взаимозависимости, взаимовыручаемости, взаимоодолжения, тысячи беспрерывно меняющихся, скользящих переменных на самых разных уровнях.

Тело – это энергетика, топливо, при недостаточности которого даже великий ум, великая душа не в силах полностью выполнить своего предназначения. Это как электростанция – чем больше мощность, тем больше света. Но если бы все было так просто! Свет ума, свет интеллекта поддерживает и сохраняет нашу энергетику. Неожиданно, не правда ли? Но об этом‑ то как раз и говорил на лекции Ананьев, когда рассказывал о возможных путях встречи человека со старостью. Он тогда привел пример.

Несколько лет назад в Кембридже провели обследование долгожителей – выпускников университета. И выяснили удивительную вещь: интеллектуальные лидеры прожили на несколько лет дольше и жили до последних дней своих более полно и содержательно, чем лидеры спортивные. Получается, что психомоторные люди (с развитой двигательной активностью) стареют быстрее так называемых интеллектуалов. Так что в этом древнем взаимодействии «дух – плоть» все не так просто. Здесь нет однозначности.

Все связано и все живет в человеке своей обособленной жизнью. У каждого свои заботы. Клетка каждая – она себя сохраняет, у нее свои неотложные дела. Все в человеке действует словно по известному афоризму: «Если я не за себя, то кто же за меня, но если я только за себя, то зачем я? »

Недавно в Италии начал выходить психологический журнал: «Homo totus» – человек тотальный. Тотальный – значит целостный. Это только в тоталитарном государстве все подчинено регламенту и регулярности. Но ведь известно, чем кончают тоталитарные государства и их начальство. В человеке, мудром образовании, созданном природой, а не людьми, нет и не может быть тоталитарности. В человеке все гораздо гибче, сложнее, оптимистичнее даже, чем нам казалось до сих пор.

Беллетризованно гипотеза ленинградцев выглядит именно так: найти закономерности человека в его целостности. Это не конкретная идея. Это русло, направление всей работы: что от чего в человеке зависит? И потому ленинградцы проводят сопоставления, ищут связи – корреляции между вещами несопоставимыми, нелепыми на первый взгляд. Делают предположения кощунственные: кислотность слюны и уровень интеллекта – они связаны, сопротивление кожи и тот же интеллект: и тут есть связь, потоотделение, допустим, и память или длина ноги и объем краткосрочной памяти. Слюна, пот, длина ноги и рост, кровяное давление – все это, взятое само по себе, изолированно, – от духа очень далеко, но связи – близкие, далекие, положительные, отрицательные, – оказывается, есть, есть между тем, что ленинградцы называют «процессами информационными и энергетическими». Эти связи помогут со временем нащупать какие‑ то главные, «магистральные» узлы в человеке, узлы, где сходятся сразу антропология, физиология, психика, помогут они и расшифровать эти узлы. И может быть, как‑ то на них повлиять.

Взрослый человек – для науки существо таинственное. Что с ним происходит, известно довольно смутно. Вернее, «поперек» по одной функции или по многим сразу еще что‑ то известно. «Поперек» – это берется группа взрослых и обследуется на интересующую экспериментатора тему. «Поперек» – это моментальная фотография психофизиологического самочувствия; да, сейчас это так. Но почему это так, от чего это зависит, изменится ли эта картина, если изменится что‑ то еще, никого не волнует: исследуется не человек – функция – объем памяти, или константность восприятия, температурный режим, или биохимия, или весь человек в одну секунду долгой жизни. Если это главная секунда жизни – она расскажет о многом. Но как ее подловить, «главную» секунду?

Для исполнения своего замысла Ананьеву нужен был «длинник» – длительный эксперимент, нужны были постоянные испытуемые, за которыми можно было бы следить год за годом: как год от году меняется взрослый человек. И нужна была ситуация, в которой было бы нечто от «главной» секунды, нечто такое, что выбивает человека из привычного течения жизни. Тогда можно было бы попытаться измерить цену, которую платит организм за ту или иную деятельность: ухватить противостояние информационности и энергетики.

И наконец, нужно было выбрать деятельность, результаты которой поддавались бы сопоставлению с результатами экспериментов: сама деятельность должна была бы в силу своего характера как‑ то меряться.

Ананьев выбрал. Испытуемые – студенты факультета, все пять лет учебы их в университете. Деятельность – интеллектуальная, процесс познания. А ситуация – экзамен. А сравнение – итоги экзамена, отметки, и результаты экспериментов.

 

 

 

Все это началось несколько лет назад: методики, их апробация, тесты, методы обработки результатов.

После первого года экспериментов, когда кончились экзамены на первом, нынешнем четвертом, курсе, вся лаборатория во главе с Борисом Герасимовичем заседала три дня – с утра до вечера. Шло лето 1967 года. Заседания эти стенографировались.

Мне не показали стенограмму. Я бы тоже, наверное, не показала ее никому чужому. Мне рассказывала об этих днях Мария Дмитриевна Дворяшина, старший сейчас научный сотрудник (это я знаю точно, мы вместе заходили получать ее диплом).

Их было пятьдесят – первокурсников. И вот их брали по одному, по очереди, и обсуждали – со всех сторон. Брали все замеры – фон, экзамены, социометрию (положение человека в коллективе), групповую совместимость. Точные данные перемежались чисто описательными.

– Ты понимаешь, мы же их наблюдали целый год, и каждому было что сказать.

– Но, Маша, это же очень субъективно.

– Почему субъективно? Мы же при этом работали профессионально. Вот, например, экзамен. Перед экзаменами среди ребят болтались наши люди, наблюдали, кто за кем пойдет, записывали. Тут уже многое в человеке открывается, особенно если это первый экзамен в университете.

Потом сам экзамен. Я сидела рядом с Борисом Герасимовичем, якобы ассистировала. Но вообще‑ то заполняла специальный бланк для регистрации поведения студента. Что там было? Ну все: и хронометраж времени, и жесты, и голос, и вопросы, и манера себя вести.

И вообще, посмотрела бы ты на наши экзамены. Приезжай, правда, посмотри. Это же Борис Герасимович. Он разрешил приносить на экзамен абсолютно все. Кроме учебников. И то потому что плохие. Статьи, монографии, справочники. Сколько унесешь, столько приноси, два чемодана – пожалуйста.

Ну, вот. И все это мы тогда обсуждали. И после второго курса, и после третьего тоже.

А ты видела у нас в лаборатории синенькие тетрадочки? Их заполняют почти каждый день. Каждый день что‑ нибудь да есть: цифры, факты, наблюдения. Понимаешь, это первые опыты клинического анализа, наши наблюдения. Это как профессорский обход: каждый кратко свое, и в конце – диагноз. У нас, конечно, еще не диагноз, у нас это некоторый очень осторожный прогноз: как будет развиваться личность и как ей лучше помочь.

– И все‑ таки бедные ваши студенты! Со всех сторон на них смотрят, наблюдают, шага не ступи, каждое лыко в строку, в синюю тетрадь! Ужас просто!

– Какие они бедные! Они счастливые. Ты забыла, как это бывает? Приезжает человек в чужой город, живет в общежитии, ходит на лекции. И никому он не нужен.

(Да, я забыла, вернее, у меня просто не было в жизни студенческого общежития и не было общежития в аспирантуре, как у Маши. И на фабрике контролером ОТК и нянечкой в интернате в студенческие годы не работала я тоже. И из аспирантской сторублевой стипендии не посылала я тридцать рублей родителям. ) Это целый пласт жизни, не бывший со мной и потому мной не учитываемый.

– Что ты, ты знаешь, как они экспериментом гордятся, всем рассказывают, в общежитии хвалятся. И потом, они же понимают, что им добра хотят, что это не голая наука.

А наши нынешние четверокурсники, ты заметила, какие они? Их Б. Г. любит, все им спускает. Но они, правда, особенные. Может, в них много вложили, а может, случайно такой курс подобрался. Не знаю.

…Мы шли с Машей по мосту Лейтенанта Шмидта в университет, или, как это здесь называется, в главный корпус – обедать. Звенели трамваи, мост подрагивал под ногами, в Неве в узком проеме плыли мелкие зимние облачка: ночью прошел пароход. Мы входили прямо в классическую панораму набережной Невы. Только плывущие льдины, правильной, неестественной, послеледокольной формы, нарушали иллюзию старинной гравюры. Прянично улыбался недавно отреставрированный дворец Меншикова, твердо выгибали спины навстречу низкому солнцу знакомые египетские сфинксы. На фоне этой торжественной праздничности наш разговор все о том же – о человеке – приобретал некую универсальность. Сегодняшние заботы и исследовательские огорчения отходили, оттесненные Петербургом XVIII века.

Глядя на приближающуюся панораму и видя в ней каждая свое, мы говорили о законах человеческого восприятия, о его избирательности. И постоянстве, о том, что сейчас уже описано около шестидесяти его типов, что совсем недавно японцы доказали, что существует постоянная расстояния. Она обнаруживается, когда человеку приходится дробить расстояние.

– Но ведь волку, несущемуся наперерез оленю, тоже приходится рассчитывать свой путь?

– Да, конечно, и волку тоже. Но волк не летает на самолетах разных марок, на разных скоростях, при разной погоде и ему не командуют по радио, что через четыреста метров нужно сделать то‑ то, а еще через двести другое. Человеку нужно структурировать одновременно и пространство и время и учитывать сто тысяч разных факторов. У кого‑ то это получается хорошо, у некоторых не получается совсем. Но как это получается вообще, каков сам механизм восприятия?

И тут, как сказала Маша, психолог снова, в очередной раз, утыкается в человека, индивида. Для того чтобы построить общую гипотезу, он не может не выйти за пределы узкого исследования. Он должен связать восприятие со всем остальным, человеческим. А этим наука никогда не занималась.

– А интеллект?

Мы уже полчаса как стояли у сфинксов и грелись на солнышке. Интеллект – это десятки гипотез. Или интеллект – иерархия свойств. Или интеллект – скопление независимых, «рядоположенных» качеств ума: американский ученый Гилфорд построил модель интеллекта, в которой выделил около восьмидесяти факторов.

– Но вообще‑ то интеллект тесно связан с другими показателями. Там просто удивительные вещи иногда обнаруживаются. Правда, некоторые психологи до абсурда иногда доходят.

Анна Анастази, французская исследовательница, приводит в одной из своих работ такой пример, работу шведских психологов. У них была большая выборка, четыре тысячи человек, только призывники шведской армии. Измерялась связь между ростом и уровнем интеллекта. Оказалось, чем выше рост, тем выше интеллект.

– Господи, да где же просто здравый смысл? Зачем тут эксперименты? Наполеон есть и другие.

– Есть, конечно, здравый смысл, но есть и математические корреляции. Так вот, по ее данным, корреляция тут линейная, прямая. И очень хорошо. И пусть прямая, но ведь это трактовка для профанов: чем выше одно, тем выше другое. Тут нужно смотреть разные вещи, тут наверняка эта корреляция зависит от чего‑ то третьего или четвертого. А факт сам по себе очень любопытный. Только о чем он свидетельствует?

Все, пришли. Проголодалась? Вот она, наша «восьмерка». Первое место в Союзе по студенческим столовым. Запомнила, где повернуть? Ты сюда ходи, когда бываешь в командировках.

– Слушай, Маша, а как она, эта Анастази, меряла интеллект?

– Тестировала она, наверное. Как еще? А ты что, наши тесты еще не прошла? Ты пройди. А мы тебя потом оценим. Оценим мы тебя, оценим. Не пожалеем.

 

 

 

В 20–30‑ е годы психологи много работали с тестами. По причине всеобщей бедности тесты часто бывали единственным инструментом исследования. На основании результатов тестов часто делались неоправданно широкие выводы: тесты попали в руки слишком широкому кругу людей – не только профессионалам. Это вызвало вполне понятное раздражение, о нем хорошо написал Макаренко. Но Макаренко не сталкивался со специалистами: он ужаснулся психологическому дилетантизму, калечащему человеческие судьбы. Потом тесты исчезли, совсем. И это было так же неоправданно, как прежде неоправданно было повсеместное их употребление.

Сейчас, тридцать лет спустя, тесты медленно и пугливо возвращаются в психологические лаборатории. Ананьев одним из первых в стране включил их как серьезную часть исследования в общий план работы. Интеллект «по Векслеру», знаменитый Миннесотский опросник, тест Розенцвейга, эвристические задачи, тесты на восприятие и совсем немного – Роршах.

Роршах не входит в план, он ни с чем у ананьевцев не «сопрягается». Он сам по себе. И быть может, я сейчас отклоняюсь от ленинградской темы, но что делать? Ведь бывают же у человека любимые книги. Бывает и любимый тест.

 

 

* * *

 

– Вы со мной лучше не ходите, замерзнете, – сказал Петя. – У меня сегодня участок очень грязный, неделю не убирали. Дворник здесь заболел, меня и перевели сюда.

Петя – в телогрейке, лыжной шапочке, в каких ходят опростившиеся математики, в очках и элегантной русой бородке. Метла его привязана к палке черным анархистским бантом: черным чулком, найденным на помойке.

Петя Карпов учится на четвертом курсе. Жена его, тоже психолог, кончив университет, уехала в аспирантуру в Пермь. Петя остался один, и где было жить – неизвестно (мама – заведующая кафедрой иностранных языков и большая квартира остались у Пети в городе Риге). В общежитии жить ему не хотелось, несколько человек в комнате, а как же работать? Райжилотделы дают «площадь» только дворникам. Иногородний Петя пошел в дворники: получил комнату на 8‑ й линии Васильевского острова и шестьдесят рублей зарплаты. Жизнь получилась независимая и полезная для здоровья. Еще и жене можно помогать.

Петя прав, очень грязный у него двор, но зато почти чистая улица, совсем нет бумажек. Ветры с Ладоги дуют в феврале, они все уносят.

Петя метет, я, во вполне цивилизованной одежде, стыдливо хожу следом: нелепая, должно быть, картина. Но хочется, хочется поговорить о Роршахе: Петя единственный на факультете занимается этим тестом. А времени совсем мало. Петины очки, интеллигентская шапочка с ушками скоро привлекают внимание. Молоденькая пара на автобусной остановке, рядом с «нашим» участком, начинает шептаться.

– Смотри, смотри, какой дворник, – говорит она. – Хорошо смотрится, правда?

– Ничего хорошего. – Он подозрительно осматривает Петю с ног до головы. – Под студента он работает, вот и все.

– А может, он правда студент!

– Ну да, студент на пятнадцать суток.

– Поверила я тебе. Их по одному не отпускают.

Они замолкают и зачарованно глядят, как сметает Петя с тротуара подвесеннюю грязь. А я отхожу в сторону и пытаюсь увидеть подозрительного дворника их глазами: что в нем так раздражительно действует? Борода? Очки? Нет, скорей сам силуэт: слишком профессиональны и изысканно‑ точны его движения. Обыкновенный дворник не стал бы так работать. Это же его главная работа, впереди нескончаемые мостовые и нескончаемая человеческая неопрятность. Зачем торопить жизнь? А Петя метет так, словно его еще что‑ то ждет, по спине видно, что ждет.

Смотрю на Петину спину и вспоминаю разговор с сотрудницей Ананьева Ниной Альбертовной Розе. Она занимается психомоторикой, движением. Так вот, она рассказывала, что труд на современном заводе так сложен, так точно отмеряны и рассчитаны должны быть движения, что справиться с этой, казалось бы, чисто физической нагрузкой могут только люди с хорошим образованием, семь‑ восемь классов уже мало. Там, где требуется четкость, нужна полная средняя школа, нужно десять классов. Неожиданный и несколько пугающий факт, правда? Интеллект, как нечто побочное, нужен там, где он вовсе не нужен. Грустная проблема, которая недавно родилась и в будущем, очевидно, обретет большую остроту. Да, это и уже настоящая социальная психологическая проблема, это не гипотеза, это результат долгих экспериментов, замеров, наблюдений. Это завод «Светлана», это цех, где я тоже бывала. И видела этих девочек‑ десятиклассниц и разговаривала с ними.

У Пети сейчас происходит все наоборот: Петя слишком интеллигентно метет Восьмую линию Васильевского острова. Но, господи, до чего же доводит наука! Смотрю на Петю, а в голове ассоциации, корреляции, и уже нет независимости восприятия – так каждый человек науки закован, связан своим способом отбора, конструирования мира. Это то, о чем мы говорили на Неве, возле сфинксов с Дворяшиной. Но тогда разговор шел о том, как справиться с этим многообразием восприятий науке, а сейчас вдруг пронзительное чувство обусловленности, навязанности восприятия мира.

Может быть, предстоящий разговор о Роршахе был тому причиной, не знаю, но изысканность Петиной спины вызывала грустные мысли. Так получается, что в каждый приезд я живу в нескольких Ленинградах, не пересекающихся друг с другом. В этот раз был у меня Ленинград искусствоведов: с хождением в запасники, с разговорами о закупочных комиссиях, о новых поступлениях в Русском музее, о судьбе частных коллекций, о том, почему вошел в моду английский фаянс. И если заходила речь о кактусах, то выяснялось, что лучшие в городе кактусы цветут в Эрмитаже, и если говорили о кражах, то вспоминали недавнюю кражу в Музее Пушкина на Мойке. На Ленинград на моих глазах накладывалась своя сетка – сетка важных и неважных событий, проблем, людей, – всего, даже цветов.

С реставраторами – был уже немного другой город. Для них церкви, дома, особняки, мостовые – это свое, домашнее, как для нас старые вещи в родительской квартире. И одно удовольствие – ходить по этой квартире.

Прекрасен Ленинград историков: «Вон, три окна, да нет, на втором этаже, там знаешь кто жил? » И так на каждой улице. Историки не просто показывают «свой» город, они в нем, в этих трех окнах, живут. Реставрационные заботы об этих трех окнах не их печаль. Прошлое не прошло, что было, то есть, а что будет – это уж как будет. Отсюда – и тональность разговора.

А друзья‑ литераторы спрашивали: «А у Блока, на островах, на Елагином вы уже в этот приезд были? Нет? Ну, как же так можно! Вы не смейтесь, но там, правда, появился белый конь. Представляете, кто‑ то держит среди города на островах сейчас, в семидесятом году, ослепительно белого коня и рано утром, в тумане, скачет на нем по улицам. Это не байка, многие уже видели, правда. Поезжайте, поглядите. Призрачно, нелепо, сплошная чертовщина…»

И живут в этом городе психологи, они видят во всем свое, как я сейчас в работящей Петиной спине. Есть социальные психологи, эти по привычке определяют везде, даже в кафе «Север», если придешь с ними поесть мороженого, кто есть кто. И почему мрачна официантка, какой лидер, метрдотель или повар, в этой малой группе, какой он – демократический или автократический.

Профессия хватает и держит цепко. «Белый конь на Елагином? » Весьма любопытно, – скажет социальный психолог. В экстравертированном мире тяга к интраверсии. И это будет маленькая часть того, в сущности, глубоко мистического и провиденциального для поклонника Блока факта, что спустя шестьдесят лет после знаменитых строк «две тени, слившись в поцелуе, летят у полости саней» на Елагином снова появился Белый Конь.

…Не пересекаются эти города, хотя все они – гуманитарные и, казалось бы, почти родственники. Все равно у каждой профессии – свой город, а у каждого человека в этом общем для своего клана городе есть свой. А в этом своем есть еще микрогорода – разные куски жизни. Получается, город‑ матрешка, внутри одной, главной, помещаются все остальные.

Разноцветные матрешки, тесня друг друга, заполнили вытянувшуюся по струнке 8‑ ю линию, серую, мокрую, неприютную. Трудно представить себе нечто более несопоставимое: хмурый, невеселый город, битком набитый глупыми, не стесняющимися своей глупости простодушными матрешками.

Нет, это плохой образ, подумала я печально. Это социологи обрадовались бы матрешкам, и математики тоже – как хорошей модели. Попробуем иначе. Это не город‑ матрешка. Матрешки – мы сами. Они живут в нас, одна в другой. И, глядя на Петю, я попыталась посчитать, сколько матрешек накопилось у него внутри за 26 лет жизни.

…Петя уже убрал двор. Оставалось совсем немного.

– А вы любите заглядывать в окна? – спросил Петя.

Вопрос психологический, сугубо профессиональный. Петя, должно быть, тоже строит структуру моей личности. Но в любом тесте, в знаменитом Миннесотском опроснике, например, вопрос звучал бы иначе, утвердительно: «Вы, конечно, любите заглядывать в окна. Да или нет. Отложите карточку вправо или влево».

Я отложила карточку вправо: «Да, я люблю заглядывать в окна».

– Когда бываете одна?

(Это тест или уже не тест? )

– Могу и одна.

– Понятно, – сказал Петя. (Интересно, что ему понятно, мне, например, до сих пор ничего не понятно. )

– А помойки вы любите? (Мы постепенно приближались к Петиной персональной помойке – двум большим железным бакам, куда и надлежало отправить весь мусор. )

– Очень! А вы?

– Дворник обязан любить свои помойки.

На общей любви к помойкам мы и подружились. Подружились и пошли покупать греческий, так сказал Петя, обед: бутылку сухого вина, брынзу, черный хлеб. «Будем вкушать и разговаривать».

– Петя, а я люблю подогретое вино.

– Сейчас будет.

– Петя, а чай с сахаром будет?

– Сахара у меня нет. Я чай не пью. Я пью только молоко. Подождите, сейчас схожу.

Петя уходит в ближайшую лавочку, а я разглядываю единственный портрет на стене – Роршах. Разлетающийся белый халат, усы, тяжеловатый подбородок («Лихой был парень, правда? » – сказал про него Петя). Нет, я не согласна, это не лихость, такие лица, лица победителей, у многих крупных ученых его поколения, людей начала века: они просто пришли из века девятнадцатого, они воспитанники его, этого вполне оптимистически настроенного века, с его верой в позитивизм, в неуклонное, без всяких срывов, движение прогресса.

Глядя на фотографию, можно представить себе, как стремительно ходил этот молодой человек по своей психиатрической клинике в маленьком швейцарском городке и полы халата его разлетались, как неспешно возвращался он потом домой, разрабатывать, улучшать свой тест. Как близким его, если он успел обзавестись семьей, вечерние занятия молодого психиатра казались, должно быть, странной забавой: двенадцать лет подряд капать на чистый лист бумаги чернила, складывать лист пополам, получать размытые изображения и потом проверять их, эти изображения, на больных. Или наоборот: проверять больных на этих изображениях. Больше десяти тысяч клякс сделал он, прежде чем отобрать свои десять, ставших теперь классическими «таблиц Роршаха». И очень скоро погиб, утонул, купаясь в озере. После его гибели ученик издал небольшую книжечку. И вот теперь, спустя полвека, есть в Америке громадный Институт Роршаха, где собрано больше миллиона протоколов. Есть отработанные методики. По родам войск в США распределяют по Роршаху, по Роршаху принимают на работу во все крупные фирмы.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...