Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

I. Медвежьегорская пересылка. 8 глава




Мы едем подозрительно недолго. Куда же? «Ворон» круто заворачивает раз, потом другой и останавливается. Мой шкафчик открывают, и я из темноты попадаю в солнечный зимний день. Сначала ничего не вижу, зажмуриваюсь, но глаза скоро привыкают к свету. Глухой заасфальтированный дворик. Куда мы приехали?

И вдруг – радостный, изумленный и такой знакомый голос:

– Женечка! Ты?

Господи! Или мне это снится? Из другого шкафчика моего «воронка» выскакивает Юрка и, прежде чем конвой успевает опомниться, бросается ко мне, тискает меня в объятиях, целует.

– Юрка!

– Женька!

Но тут конвойный бросается между нами:

– Разойтись! Разговаривать запрещается!

Теперь нас ведут в строгом порядке: конвоир, затем Юрка, еще конвоир, затем я, а сзади – еще один конвоир. Мы входим в дверь и попадаем на какую-то черную лестницу. По ней спускаемся вниз и входим в небольшой пустой подвальчик с окошечком под потолком. За мной и Юркой запирают дверь.

Где же ваша логика, граждане из НКВД? Строго храня тайну «собачников», боясь случайных встреч в коридоре, вы везете нас на суд в разных шкафчиках «черного ворона», чтобы потом посадить вместе в подвальчик и дать наговориться всласть?

В подвальчике был глазок, и мы боялись, что, как только начнем говорить, нас разъединят. Поэтому вначале мы общались шепотом, сев на скамью далеко друг от друга. Но так как никто нас не одергивал, то в конце концов мы очутились на скамье рядом и, спеша, боясь, что не успеем – ведь нас в любую минуту могли вызвать, – перебивая, нескладно рассказываем обо всем, что с нами случилось и как появились наши «дела».

Юрку вызвали в НКВД в Смоленске – он был там у матери. Его спросили о наших с ним «террористических разговорах». Он вполне искренне удивился и сказал, что никаких таких разговоров никогда не было. Были анекдоты, но кто же их не пересказывает? Его отпустили, а ночью – взяли. И сразу же с ночным поездом увезли в Москву, на Лубянку. Он сидел на Лубянке в том же зале с «хорами», через несколько камер от меня. Юрка не просил книг, уверенный, что не сегодня-завтра его выпустят, и вообще не понимал, почему его забрали.

А потом ему показали подписанный мною протокол, где я подтверждала, что была готова УБИТЬ СТАЛИНА за сто тысяч рублей. И это я говорила ему, Юре, и он знал о готовящемся покушении!

– Покушении?

– Да, именно так она говорила, эта смазливая бестия. Я, хоть убей, не помню, чтобы ты такое говорила. О Николаеве действительно что-то болтали, но что и как?

Ему говорили, что он еще может спастись, что он еще мальчик, что вся жизнь у него впереди, что чистосердечное признание пойдет ему на пользу, а запирательство его МНЕ все равно ничем не поможет, так как я все равно во всем созналась.

Ему показывали подписанные мною протоколы допросов, где я сознавалась, что неоднократно проявляла готовность совершить террористический акт над Сталиным. И это было гораздо раньше, чем я в действительности подписала протокол с формулировкой следовательницы о моем «террористическом высказывании».

Юрку ловили в сеть демагогических афоризмов.

Вопрос: Федорова всегда была довольна своей жизнью?

Ответ: Да нет, не всегда… Последнее время у нее были нелады с мужем.

Вопрос: Значит, не всегда. Но где же живет Федорова? В Советском Союзе?

Ответ: Да, конечно, в Советском Союзе.

Вопрос: Значит, она не была довольна жизнью в Советском Союзе.

Так и записывалось в протокол.

Юрка чувствовал, что запутывается, губит меня, пытался отказываться от того, что подписал накануне, и запутывался все больше и больше. Ему сказали, что если он – советский человек, воспитанный советской школой, строитель Горьковского автозавода, то обязан был донести на меня, и только по свойственному ему легкомыслию и молодости лет не сделал этого. Но теперь, когда Федорова сама созналась в своих преступлениях, приходится и его обвинить в сообщничестве. Стоит ли ставить на карту все его будущее, а может быть, и жизнь? Свою двоюродную сестру он все равно не спасет, ее участь решена.

Теперь же вопрос стоит о ее матери: привлечь ли и ее как соучастницу террористической организации или оставить в стороне, если он, Юра Соловьев, правдиво расскажет обо всем, касающемся Е. Н. Федоровой и ее террористических намерений.

Тут Юрка совершенно потерял голову, рассуждая примерно, как и я, – лучше нам погибнуть вдвоем, мне и ему, чем потянуть за собой других. Так появился на свет подписанный Юркой протокол о том, что Федорова – антисоветский, морально разложившийся человек, что она неоднократно высказывала готовность за деньги убить Сталина…

Я не могла обвинять Юру в том, что он подписал такие показания, потому что слишком хорошо понимала, как все получилось. Понимала я и другое: по существу, для меня это тоже уже «все равно». Материал моего следствия обрекал меня, скорее всего, на расстрел. Единственным шансом оставался СУД – суд ВОПРЕКИ следственному материалу.

… И вот этот день настал. Часам к 12 дверь отворяется:

– Подсудимые, выходите!

В сопровождении охраны мы поднимаемся по лестнице. Сначала идем какими-то закоулками, опять впереди один страж, за ним я, за мной второй конвоир, за ним Юрка, а у него за спиной – еще страж. Через какую-то дверку мы попадаем в роскошный вестибюль. Высокие зеркала в старинных рамах, лепные потолки, широкая мраморная лестница. Но, прежде чем вступить на нее, мы видим вдали, за зеркалами, две знакомые фигурки; и сразу же их узнаем.

Они вскочили с кресел, машут нам изо всех сил, посылают воздушные поцелуи. Это тетя Юля – Юркина мама и его тетушка Мария Петровна. Тетя Юля издали смотрит на нас глазами, полными страха и надежды, умоляющими, взволнованными… Кого умоляла она?.. О чем?.. Они узнали о дне суда. Моя мама прийти не решилась, видно, побоялась – не выдержит сердце, что же будет со внуками? Ведь у нее на руках дети – шести и четырех лет.

Конечно, дальше вестибюля тетю Юлю не пустили, но и эта короткая минутка, когда наши глаза встретились и мы сказали друг другу: «Живы!.. Надеемся!.. Крепитесь!..», была для нас драгоценна.

– Подсудимые, не задерживайтесь!

На площадке первого марша огромное, во всю стену, зеркало. Впервые за полгода я вижу себя в нем во весь рост. В черном платье, с прической, такая незнакомая… Еще не старая, и фигура ничего. По женской привычке я мимоходом поправляю волосы. И вот, наконец, большой, длинный и узкий зал. В нем ряды светло-желтых кресел, в которых никто не сидит. Зал абсолютно пуст. Нас ведут к полукруглому помосту, отгороженному от зала деревянным барьером; там стоит простая грубая скамья – «скамья подсудимых».

– Садитесь!

В зале никто не появляется, очевидно, наших допустили только до вестибюля. Вдоль передней узкой стены на возвышении стоит длинный стол, покрытый зеленым сукном. За столом – три стула со старинными, высокими спинками, а за ними – портрет «Великого» в золотой раме. К одной из узких сторон стола приставлены маленький столик и обыкновенный стул – вероятно, для секретаря.

Сбоку из-за кулис выходит человек в форме и провозглашает:

– Встать! Суд идет!

– Встаньте, встаньте! – испуганно шепчут конвоиры за нашими спинами.

Мы встаем. Выходят трое, все, конечно, военные. В глаза мне бросается ОДИН – старый сухощавый человек с густыми седыми волосами. Его щека время от времени дергается в нервном тике. За маленьким столиком размещается секретарь. Никаких прокуроров или адвокатов нет, но меня это не удивляет, так как я не знаю, что им положено присутствовать.

Ни разу в жизни я еще не бывала на суде. А кроме того, зачем мне адвокаты? Кто же лучше меня самой может рассказать о моем деле? Ведь я-то лучше знаю. Секретарь объявляет заседание военного трибунала Московской области открытым. Мы узнаем имена и фамилии судей, и секретарь, обращаясь к нам, подчеркнуто вежливо спрашивает, нет ли отводов с нашей стороны. Смешно! Что нам говорят эти незнакомые имена и фамилии? Этих людей мы видим впервые. Что мы о них знаем? Правда, мне не нравится этот сухопарый с тиком, но не могу же я сказать, что не хочу его в судьи только потому, что у него дергается щека?!

Но вот формальности закончены, и средний, должно быть, главный судья начинает спрашивать мои имя, отчество, год рождения. Я больше всего боюсь, что мне не дадут говорить, не станут меня слушать, и хотя теперь в моей голове ничего не осталось от блестяще заготовленной речи, я, не дожидаясь дальнейших вопросов, начинаю говорить и говорю без передышки, боясь, что меня перебьют или остановят.

Я говорю, что дико, нелепо, смешно, противоестественно обвинять меня в том, в чем меня обвиняют. Что, прежде чем приписывать мне всю эту дичь и нелепицу, надо же хоть немного узнать, что я за человек. Чем жила, чем дышала. Ведь я же не в пустыне жила, масса людей меня знает – и по работе, и просто так, друзья, знакомые. Это и редакторы газет, и сотрудники ОПТЭ, где я работала последние два года.

Среди них есть разные люди, и молодые, и старые; есть коммунисты, старые члены партии, вот хотя бы тот же Ганичка, – Ганин, поправилась я, Анатолий Андреевич (о нем речь впереди). Пусть их спросят, могла я быть виновна в чем-нибудь подобном тому, в чем меня обвиняют. Им, членам партии, вы должны поверить, если не верите мне!

Меня не прерывают, и я сама наконец останавливаюсь, не зная, что еще сказать. И вдруг происходит чудо. Я вижу, как головы судей склоняются друг к другу, как они о чем-то шепчутся, как секретарь, встав со своего места, подходит к ним и тоже что-то тихо говорит. Затем выходит на авансцену и объявляет в пустой зал:

– Дело слушанием откладывается до вызова названных подсудимой свидетелей!

Судьи встают и удаляются за кулисы, а мы с Юркой сидим обалдевшие, ничего не понимая. Какие свидетели? Чего? Первым приходит в себя Юрка:

– Женька, ты – гений! Мы оправданы!

Ну конечно же оправданы! Ведь все меня знавшие скажут о моем деле, что это – чушь и чепуха, пустая болтовня, а не политическое дело! Оправданы! Я так и знала! От счастья слезы подступают к глазам, и Юркино сияющее лицо двоится и прыгает.

Из-за кулис снова появляется секретарь, он подходит ко мне и протягивает бумагу и карандаш:

– Вы поняли, – говорит секретарь, – что суд откладывается до вызова свидетелей, которых вы назвали? Напишите здесь, кого вы хотите вызвать как свидетелей.

– Как откладывается? На сколько откладывается? Я не могу больше ждать! Я не знаю, что с моей матерью, с моими детьми. Я не могу больше сидеть в тюрьме! Я кричу, я вот-вот зареву.

– Успокойтесь, – дружелюбно и даже ласково говорит секретарь. – Ваши дети живы и здоровы, и мать тоже. У нас есть ее письма, сейчас я их вам принесу. Второе заседание мы назначим скоро, недели через две-три. Успокойтесь!

Юрка мне шепчет на ухо:

– Женька, дуреха, ну что значит еще две недели, да хоть и два месяца!

Секретарь уходит, и я пишу на листочке десять – двенадцать фамилий наиболее солидных людей из своих знакомых. Самым первым ставлю Ганичку, то есть майора Ганина – моего близкого друга, потом идут несколько человек из ОПТЭ; прокурор Гладкий, который был начальником маршрута на «Беломорканале», где в прошлом году началась моя экскурсоводческая деятельность; потом Аделунг, видный работник ОПТЭ, зав. каким-то отделом, наверное, член партии. Вспоминаю Владимира Александровича Энгеля, который уговаривал меня вступить в партию и обещал дать характеристику. Поколебавшись – стоит ли беспокоить старика, – я все же ставлю и его фамилию. Потом – мои газетные и журнальные связи. Джек Алтаузен. Когда-то мы с ним вместе учились, правда, давно уже не встречались. В «Пионерке» – Лева Поспелов, Женька Долматовский, они все хорошо меня знают…

Вернувшийся секретарь ахает, увидев мой список:

– Что вы, что вы! Достаточно двух-трех имен. Вот вам письма вашей матери.

Несколько записочек, которые, как мама надеялась, я должна была получить в тюрьме вместе с передачами. В каждой: «Не беспокойся, ребята здоровы, веселы. Все будет хорошо. Не беспокойся!»

Мы шествуем обратно тем же путем. В вестибюле опять тетя Юля и Мария Петровна. Им уже, наверное, сообщили, что суд отложен, и они надеются, сияют, что-то нам кричат. Что они кричат, мы не разбираем, улавливаем только: «С Новым годом! С Новым годом!»

– С Новым годом! – кричим мы в ответ. – До скорого свидания!

Господи, мы совсем и забыли, что сегодня – 31 декабря! Канун Нового года! Кончается 1935 год, кончаются все наши невзгоды и несчастья! Новый, 1936-й, принесет нам свободу, торжество справедливости. Мы снова сидим в том же подвальчике. Только бы подольше за нами не приезжали! Теперь мы болтаем вовсю, мы уже ничего не боимся, мы ведь почти уверены, что будем оправданы! Нам приносят передачу – это наши милые тетушки расстарались! Огромный шоколадный торт, а в кульке – груши, виноград и апельсины.

– Ну зачем столько? Ведь все это так дорого стоит!

Мы уплетаем торт и, перебивая друг друга, со всеми подробностями рассказываем о своих «приключениях».

– Погоди, Женечка, дай мне сказать, как это было.

– Занятия еще не начались, сентябрь и октябрь мы копаем картошку в колхозах, и по этому случаю я еще в Смоленске. Вдруг – повестка! Что такое? Отправляюсь на улицу Кожуха. Помнишь, там новый дом отгрохали, черный, несуразный… Какие-то террористические разговоры?! Бред собачий! Ну, я отлаялся и успокоился (и картофельный день прогулял, очень даже приятно!). А ночью меня забирают и с шиком привозят прямиком на Лубянку ночным курьерским поездом.

– Неужели мы никогда так и не узнаем, как все это произошло? Всей этой фантастики?

– Ей богу, я бы полжизни отдал, чтобы узнать!

«Полжизни бы отдал». Но ведь он и отдал, на самом деле отдал. В лагерях Юра заболел туберкулезом и умер в 40 лет, даже не дождавшись реабилитации: он получил ее посмертно. Юра, который был подхвачен вихрем моего дела, отдал полжизни. А я доживаю его недожитые 40 лет, мне скоро 80… Я и сейчас считаю себя косвенно виноватой в его преждевременной смерти.

Часы бегут незаметно, а за нами все не едут. Мы доедаем свой новогодний торт, а за нашим решетчатым окошечком синие сумерки сменяются настоящей темнотой. Когда нас наконец выводят, на дворе уже совсем ночь, и в небе светятся звезды.

«Ворон» стоит во дворе, его дверцы гостеприимно распахнуты. На этот раз конвой решает, что нет смысла запихивать нас в разные шкафы, тем более что «ворон» совершенно пуст. Мы едем, и через сквозную решетку задних дверей нам видны ярко освещенные, полные народа праздничные улицы Москвы. Магазины еще открыты, в витринах – новогодние елки…

Глава 5.

Свидетели.

Нечего и говорить, что в нашей камере никто не спал до утра. Рассказам и волнениям не было конца. Меня заставляли повторять двадцать раз одно и то же. Что нас ждет полное оправдание, не сомневался никто. Ни я, ни Галя, ни Раиса Осиповна. Раз подходят «по существу», а не формально, вызывают свидетелей, значит, все будет в порядке.

Секретарь не обманул. Второй раз суд собрался через три недели. Это был конец января 1936 года. Повторилась та же церемония сборов, я опять твердила адреса. Но наш новогодний восторг немного поулегся, и Раиса Осиповна уже слегка покачивала головой:

– Что они еще скажут, ваши свидетели? А если на них поднажмут? Ведь вот ваша Леля Селенкова…

– Да нет, что вы. Там было совсем другое: у нее допытывались о каком-то конкретном разговоре и говорили, конечно, что я сама «созналась». А я и не вызывала ее. Зачем этим людям меня чернить? Ведь они все люди порядочные, знают меня. Их можно было и не вызывать, это я попросила.

Во второй раз наших родных в здании трибунала уже не было, очевидно, им не сказали. Ввели нас в ту же самую пустую залу. Секретарь объявил: «Суд идет!» И тут ждал первый сюрприз, который больно кольнул в сердце дурным предчувствием. Судьи вошли, но не те, которые были в прошлый раз. Из тех был только один – седой, с тиком. Двое были новыми – значит, они не слышали того, что я говорила. А тот, который слышал – злой и неприятный, он не станет меня защищать. Сердце у меня упало… И я не ошиблась.

Секретарь стал читать протокол прошлого заседания суда. Я ушам своим не верила! Он читал то, чего я вовсе не говорила: что я утверждала, что мое дело «состряпано» на основании якобы болтовни, а болтовня эта была просто шуткой с моей стороны.

– Я же совсем не так говорила! – воскликнула я.

– Подсудимая, – председатель постучал карандашом по столу, – вам слова не давали. Будете говорить, когда дадут.

Сердце у меня сжалось еще сильнее. И вот – второй сюрприз. После чтения протокола председатель велел вызвать первую свидетельницу… Ольгу Селенкову.

– Лельку? Да разве я называла ее?

…И вот она стоит, смущенная и хорошенькая, в своей беленькой заячьей шубке, пушистые золотые волосы выбились из-под белой шапочки. Она старательно водит пальчиком в белой перчатке по спинке стула и говорит с бесконечными паузами:

– Я точно слов не помню… но смысл был такой. Женя пришла домой сердитая и замерзшая. А когда гроб с телом товарища Кирова выносили из Таврического и процессия двигалась по Кирочной улице… Людей загоняли во дворы… То есть прохожих, чтобы не мешали… А за гробом шел товарищ Сталин… Женя тоже была на улице, и ее тоже загнали во двор… Пока проходила процессия… И она озябла… А когда пришла домой, то сказала, что все это из-за Сталина… И лучше бы его убили, чем Кирова…

«Боже мой, боже мой, что за бред! Лелька, неужели ты не помнишь, как мы стояли вдвоем на подоконнике в зале и через открытую форточку смотрели через Неву на кусочек Кирочной улицы, который открывался в пролете какого-то переулка недалеко от Литейного. И было видно, как по Кирочной медленно движется процессия, а по всему Ленинграду гудят гудки всех заводов – жалобная, надрывающая сердце траурная симфония гудков. Неужели ты не помнишь, как мы стояли на окне, обнявшись, чтобы не свалиться с подоконника, стояли и слушали?»

– Подсудимая, вы подтверждаете показания свидетельницы?

– Нет, ничего подобного не было.

– Значит, это ложные показания?

Я теряюсь: ведь за ложные показания судят?

– Не знаю… Может быть, ей кажется, что было так. Но она ошибается. Я была дома… Лелька, ты вспомни!

– Подсудимая, вы должны только отвечать на вопросы. Свидетельница, вы свободны.

Лелька выходит, не взглянув на меня. Это потом я узнаю, как ее допрашивали на Гороховой, читали мои показания о «террористических разговорах» с ней во время убийства Кирова. А когда Лелька таких разговоров вспомнить не могла, ее заперли в комнате и пригрозили, что не выйдет оттуда прежде, чем не «вспомнит». Она просидела там до позднего вечера и, в конце концов «вспомнила».

Ну а если бы «не вспомнила»? Изменило бы это мою судьбу? Вряд ли. А ее? Она была уже на последнем курсе химического института, комсомолка. Могу ли я осуждать Лельку? Тем более что сама, по собственной глупости запутала ее в свое дело.

Через многие годы, после реабилитации, мы с ней снова сблизились, конечно, не так, как в дни нашей юной дружбы, но моего дела и суда никогда не касались. И про жизнь мою в лагерях она тоже ничего не хотела слышать.

Следующим свидетелем оказался Гладкий, мой бывший начальник на маршруте «Беломорканала». Там он превозносил до небес мои экскурсоводческие и литературные таланты, дружески болтал со мной при каждой встрече и чуть ли не умолял на будущий год ехать только на его маршрут. В конце сезона он рекомендовал меня на курсы усовершенствования экскурсоводов.

Здесь Гладкого как будто подменили. Он держал себя уверенно и развязно, не стесняясь, смотрел на меня в упор. Ведь он и сам был прокурор!

– Федорова была отличным экскурсоводом, – заявил он. – Поверьте, товарищи судьи, что если бы она в своих лекциях (а я их контролировал) допустила хотя бы один антисоветский выпад, то оказалась бы здесь год тому назад.

У меня кольнуло в сердце от дурного предчувствия…

Гладкий продолжал:

– Но вот просматривал я гранки туристического справочника, который было поручено составить Федоровой, и взяли меня сомнения… Было ли это простым недопониманием? Вот тут есть место… Разрешите зачитать?

Ему разрешают, и он зачитывает что-то насчет сооружения канала, о какой-то пострадавшей деревне, целиком затопленной, жителей которой пришлось переселить в другие места.

– Тут явно чувствуется нездоровый душок: сочувствие мелкообывательскому крохоборству. Я в рукописи отметил. И еще есть несколько таких скользких местечек и мыслей. Справочник должен подлежать солидной, очень солидной переработке и, скорее всего, вообще не выйдет.

Очень довольный своей бдительностью и дальновидностью, мой «свидетель» также поведал суду о том, что Федорова ратует за «врастание кулака в социализм», что она пыталась «протащить» эти идеи… в справочник для туристов, но он, Гладкий, вовремя это заметил.

Я была поражена, увидев вместо добродушного и всегда доброжелательного Льва Самуиловича совершенно другого человека… Таков был мой второй «свидетель», на которого я ссылалась как на человека, который может заверить, что я не способна быть преступницей!

Гладкого отпускают, не спрашивая меня, согласна ли я с мнением свидетеля.

Приглашают третьего и последнего – Ганина.

«Вызвали! Слава Богу!» В моей душе снова вспыхивает надежда. Но для того, чтобы понять почему, сначала надо рассказать о том, кто такой был Ганин, и опять совершить экскурс в далекое прошлое…

Я встретилась с ним в тот самый год, когда в «Артеке» впервые открылся пионерский лагерь и когда мы с мужем, юные, влюбленные и счастливые, свободные от житейских забот, бродили по Южному берегу Крыма. Мы случайно попали в «Артек», влюбились в него и, найдя в парке, поблизости от лагеря, великолепную беседку, похожую на боярский домик с башенкой и балконом, парящим над острыми верхушками кипарисов, никого не спрашивая, поселились в ней.

Рассказывали, что ее бывший владелец – Винер – вывез эту беседку с Парижской выставки. Теперь она стояла, совершенно заброшенная, на уступе скалы, на поляне, окруженной кипарисами и ливанскими кедрами. Только что открывшийся детский лагерь был результатом забот и хлопот добрейшего пожилого доктора Федора Федоровича Шишмарева. Это был поистине благословенный уголок страны, с тенью терпентиновых рощ и ароматом магнолий, с морской синевой под жарким южным небом.

Три палатки «Артека» стояли далеко внизу, а за ними расстилалась морская гладь. Вдалеке в море четко вырисовывались две живописные скалы – Адолары. На каменном крылечке, обращенном к морю, даже в жару было прохладно. В первом этаже никто не жил, на втором обитали мы. Мебели у нас никакой не было, кроме единственной табуретки да самодельного мольберта. Постель была из мягкого душистого сена, занимавшего целый «альков» в крестообразной светелке. По стенам мы развесили кедровые ветки с экзотическими когтистыми шишками.

В тот год в «Артек» приезжал Зиновий Петрович Соловьев – заместитель наркома здравоохранения, который вместе с доктором Шишмаревым и высмотрел это райское местечко для детской здравницы. Макаша написал маслом поясной портрет Соловьева, заработал 20 рублей, и, кроме того, пока он работал, мы оба получали бесплатное питание в лагере.

С работой никто не торопил, Соловьев уехал, и Мак дописывал детали уже без него, по фотографии. Жили мы припеваючи на всем готовом, бродили по горам, купались в море, а вечерами сидели у лагерного костра и слушали рассказы доктора, много повидавшего в жизни и умевшего увлекательно рассказывать о прошлом.

В лагере был очень интересный и симпатичный повар Антоний Янович, еще молодой, лет 30, человек, который раньше был морским коком, объездил чуть ли не весь свет, однажды выиграл в Монте-Карло 100 тысяч за одну ночь, а за другую спустил все до копейки. Может быть, это были просто «морские байки», кто его знает! Во всяком случае, рассказывал он их мастерски.

Антоний Янович был худ и поджар – с типичным поваром никакого сходства! Прыгал с отвесных скал Аю-Дага вниз головой с такой высоты, что сердце замирало, – не у него, конечно, а у зрителей. Поваром он был тоже отличным.

Помню, как однажды, зайдя к нему на кухню (Антоний Янович был тогда единственным поваром «Артека», а простота нравов в лагере – еще девственной), я попробовала вареное мясо, которое он пропускал через мясорубку.

– Ой, Антоний Янович, оно же у вас сырое!

Он взял щепотку мяса, растер ее между пальцами и ответил:

«Ничуть. Оно просто недосоленное», после чего посолил мясо, перемешал и дал мне снова попробовать.

На этот раз оно действительно оказалось вполне готовым и на редкость вкусным. C тех пор у нас появилось в обиходе новое выражение: «Попробуй пальцами на вкус». Мы подружились с поваром Антонием Яновичем, и Мак дважды писал его портреты. Лицо у него было очень выразительное, удлиненное, с чуть искривленным носом, похожим на турецкий ятаган. Один портрет Мак подарил ему, а другой долго красовался в нашей ленинградской комнате и, к сожалению, пропал при переезде в Уфу.

Понятно, что в «Артеке» у нас не было проблем с питанием. Суп к обеду мы приносили в какой-то глиняной посудине, похожей на греческую амфору, которая оказалась в кухонном арсенале Антония Яновича, а второе – в алюминиевой миске из нашего походного снаряжения.

…Портрет З. П. Соловьева, написанный Маком, долгие годы висел в артековском музее. Только когда в 1937-м или в 1938 году «оказалось», что инициатором и основателем «Артека» был не кто иной, как сам Сталин, а не Соловьев с Шишмаревым, портрет убрали, и куда он девался, никому неизвестно!

Хотя мы жили на полном пансионе «Артека» и нам, по существу, ничего не было нужно, все же, когда у нас завелись какие-то деньги, полученные Маком за соловьевский портрет (пришли мы в «Артек» из Симферополя пешком и без копейки в кармане), мы начали совершать походы на Гурзуфский базар, то за фруктами – абрикосами, персиками, виноградом, то за чем-нибудь из «канцелярских принадлежностей», то за кистями или красками.

Мак не любил отрываться от живописи, которой он посвящал львиную долю своего времени, и вообще был немного тяжел на подъем, поэтому в закупочные экспедиции обычно отправлялась я. Нагрузив свой рюкзак фруктами, купленными в Гурзуфе, я тихо плелась по раскаленной дороге, которая вела мимо татарского кладбища к нашему «Артеку». У низкой кладбищенской ограды стоял полуголый загорелый человек в трусах и в бинокль пристально разглядывал море. Рюкзак оттягивал мне плечи, руки были заняты кульками с виноградом и грушами. Поравнявшись с человеком с биноклем, я его окликнула:

– Будьте так добры, не положите ли вы мои груши в рюкзак?

– Давайте попробую.

Он начал было засовывать груши в рюкзак, но тут же остановился:

– Куда вы идете?

– В «Артек».

– Так нам по пути, я из Суук-Су. Снимайте рюкзак!

Просить я себя не заставила. Так состоялось наше знакомство. Это был Анатолий Андреевич Ганин. Он проводил меня до самого «Артека», до нашей боярской беседочки, и просидел на крылечке, болтая со мной и с мужем до самого вечера, пропустив свои и обед и ужин. Как-то уж очень хорошо и просто нам болталось.

Он восхищался нашей бродячей беззаботной жизнью, а в нас нашел благодарных и любопытных слушателей своей и в самом деле неординарной истории – истории борца за революцию, за молодую Советскую республику.

Для нас он стал первым живым героем, которого мы видели воочию. Был он лет на 20 постарше меня, но, учитывая, что мне не исполнилось и 19, еще, конечно, не стар. Нам он был очень интересен и приятен, и, познакомившись с этим человеком ближе за два проведенные с ним дня, мы с Маком между собой в шутку нарекли его Ганичкой. Однако позже это имя как-то пристало к нему, и он безропотно отвечал на него, когда я его так называла.

За эти дни мы узнали многое о его необычной жизни. Молодость его пришлась на время революционных брожений в России. Он был сыном царского генерала и еще до революции окончил юридический факультет Томского университета, где и начал увлекаться революционными идеями, а потом и деятельностью. За это его дважды пытались исключить из университета, и только благодаря связям отца-генерала ему удалось закончить университет.

В революцию Ганичка поверил фанатично и, когда она грянула, сразу же пошел ей служить. Он прошел всю Гражданскую войну, сражаясь на фронтах от Урала до Сибири и от Волочаевки до Черного моря, и рассказывал о ее всевозможных эпизодах увлекательно, с подъемом, но без ложного пафоса и рисовки.

Когда Гражданская война закончилась, он, член партии и кроме того, настоящий юрист с высшим образованием, которых было очень немного в первые годы существования советской власти, естественно, стал видной фигурой в юридическом мире. В то время, когда мы познакомились, он был членом ВЦИКа и занимал какой-то ответственный пост в Наркомюсте, а теперь отдыхал в доме отдыха ВЦИКа. О своих «вциковцах» Ганин отзывался достаточно иронически: «Заелись, барахлом обросли! Сами скоро в буржуев переродятся!»

В доме отдыха ему было скучно, и до встречи с нами он радовался, что срок его путевки кончается и скоро нужно уезжать. Но теперь Ганичка уже жалел, что должен ехать, и досадовал, что наше знакомство произошло так поздно, накануне отъезда.

На другой день он пришел снова и весь этот последний день провел у нас. Принес с собой бутылку чудесного вина, кажется, крымский мускат. Вино было, наверное, дорогое, мы, безденежные студенты, никогда такого и не пробовали. Было опять весело и интересно.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...