Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Викентий Викентьевич Вересаев. Том 1. Повести и рассказы. Записки врача. Собрание сочинений в пяти томах – 1. Викентий Викентьевич Вересаев




 

Загадка*

 

Я ушел далеко за город. В широкой котловине тускло светились огни го рода, оттуда доносился смутный шум, грохот дрожек и обрывки музыки; был праздник, над окутанным пылью городом взвивались ракеты и римские свечи. А кругом была тишина. По краям дороги, за развесистыми ветлами, волновалась рожь, и тихо трещали перепела; звезды теплились в голубом небе.

Ровная, накатанная дорога, мягко серея в муравке, бежала вдаль. Я шел в эту темную даль, и меня все полнее охватывала тишина. Теплый ветер слабо дул навстречу и шуршал в волосах; в нем слышался запах зреющей ржи и еще чего‑ то, что трудно было определить, но что всем существом говорило о ночи, о лете, о беспредельном просторе полей.

Все больше мною овладевало странное, но уже давно мне знакомое чувство какой‑ то тоскливой неудовлетворенности. Эта ночь была удивительно хороша. Мне хотелось насладиться, упиться ею досыта. Но по опыту я знал, что она только измучит меня, что я могу пробродить здесь до самого утра и все‑ таки ворочусь домой недовольный и печальный.

Почему? Я сам не понимаю… Я не могу иначе, как с улыбкою, относиться к одухотворению природы поэтами и старыми философами, для меня природа как целое мертва.

 

В ней нет души, в ней нет свободы…

 

Но в такие ночи, как эта, мой разум замолкает, и мне начинает казаться, что у природы есть своя единая жизнь, тайная и неуловимая; что за изменяющимися звуками и красками стоит какая‑ то вечная, неизменная и до отчаяния непонятная красота. Я чувствую, – эта красота недоступна мне, я не способен воспринять ее во всей целости; и то немногое, что она мне дает, заставляет только мучиться по остальному.

Никогда еще это настроение не овладевало мною так сильно, как теперь.

Огни города давно скрылись. Кругом лежали поля. Справа, над светлым морем ржи, темнел вековой сад барской усадьбы. Ночная тишина была полна жизнью и неясными звуками. Над рожью слышалось как будто чье‑ то широкое сдержанное дыхание; в темной дали чудились то песня, то всплеск воды, то слабый стон; крикнула ли это в небе спугнутая с гнезда цапля, пискнула ли жаба в соседнем болоте, – бог весть… Теплый воздух тихо струился, звезды мигали, как живые. Все дышало глубоким спокойствием и самоудовлетворением, каждый колебавшийся колос, каждый звук как будто чувствовал себя на месте, и только я один стоял перед этой ночью, одинокий и чуждый всему.

Она жила для себя. Мне было обидно, что ни одной живой души, кроме меня, нет здесь. Но я чувствовал, что ей самой, этой ночи, глубоко безразлично, смотрит ли на нее кто или нет и как к ней относится. Не будь и меня здесь, вымри весь земной шар, – и она продолжала бы сиять все тою же красотою, и не было бы ей дела до того, что красота эта пропадает даром, никого не радуя, никого не утешая.

Слабый ветер пронесся с запада, ласково пригнул головки полевых цветов, погнал волны по ржи и зашумел в густых липах сада. Меня потянуло в темную чащу лип и берез. Из людей я там никого не встречу: это усадьба старухи помещицы Ярцевой, и с нею живет только ее сын‑ студент; он застенчив и молчалив, но ему редко приходится сидеть дома; его наперерыв приглашают соседние помещицы и городские дамы. Говорят, он замечательно играет на скрипке и его московский учитель‑ профессор сулит ему великую будущность.

Я прошел по меже к саду, перебрался через заросшую крапивою канаву и покосившийся плетень. Под деревьями было темно и тихо, пахло влажною лесною травою. Небо здесь казалось темнее, а звезды ярче и больше, чем в поле. Вокруг меня с чуть слышным звоном мелькали летучие мыши, и казалось, будто слабо натянутые струны звенят в воздухе. С деревьев что‑ то тихо сыпалось. В траве, за стволами лип, слышался смутный шорох и движение. И тут везде была какая‑ то тайная и своя, особая жизнь…

На востоке начинало светлеть, но звезды над ивами плотины блестели по‑ прежнему ярко; внизу, под горою, по широкой глади пруда шел пар; открытая дверь купальни странно поскрипывала в тишине. Однообразно кричал дергач. «Ччч‑ чи! Ччи‑ чи! » – спокойно и уверенно звучало в воздухе. Спокойно мерцали звезды, спокойно молчала ночь, и все вокруг дышало тою же уверенною в себе, нетревожною и до страдания загадочною красотою.

Усталый, с накипавшим в душе глухим раздражением, я присел на скамейку. Вдруг где‑ то недалеко за мною раздались звуки настраиваемой скрипки. Я с удивлением оглянулся: за кустами акаций белел зад небольшого флигеля, и звуки неслись из его раскрытых настежь, неосвещенных окон. Значит, молодой Ярцев дома… Музыкант стал играть. Я поднялся, чтобы уйти; грубым оскорблением окружающему казались мне эти искусственные человеческие звуки.

Я медленно подвигался вперед, осторожно ступая по траве, чтоб не хрустнул сучок, а Ярцев играл…

Странная это была музыка, и сразу чувствовалась импровизация. Но что это была за импровизация! Прошло пять минут, десять, а я стоял не шевелясь и жадно слушал.

Звуки лились робко, неуверенно. Они словно искали чего‑ то, словно силились выразить что‑ то, что выразить были не в силах. Не самою мелодией приковывали они к себе внимание – ее, в строгом смысле, даже и не было, – а именно этим исканием, томлением по чем‑ то другом, что невольно ждалось впереди. – Сейчас уж будет настоящее – думалось мне. А звуки лились все так же неуверенно и сдержанно. Изредка мелькнет в них что‑ то – не мелодия, лишь обрывок, намек на мелодию, – но до того чудную, что сердце замирало. Вот‑ вот, казалось, схвачена будет тема, – и робкие ищущие звуки разольются божественно спокойною торжественною неземною песнью. Но проходила минута, и струны начинали звенеть сдерживаемыми рыданиями: намек остался непонятным, великая мысль, мелькнувшая на мгновенье, исчезла безвозвратно.

Что это? Неужели нашелся кто‑ то, кто переживал теперь то же самое, что я? Сомнения быть не могло: перед ним эта ночь стояла такою же мучительною и неразрешимою загадкой, как передо мною.

Вдруг раздался резкий, нетерпеливый аккорд, за ним другой, третий, – и бешеные звуки, перебивая друг друга, бурно полились из‑ под смычка. Как будто кто‑ то скованный яростно рванулся, стараясь разорвать цепи.

Это было что‑ то совсем новое и неожиданное. Однако чувствовалось, что именно нечто подобное и было нужно, что при прежнем нельзя было оставаться, потому что оно слишком измучило своею бесплодностью и безнадежностью… Теперь не слышно было тихих слез, не слышно было отчаяния; силою и дерзким вызовом звучала каждая нота. И что‑ то продолжало отчаянно бороться, и невозможное начинало казаться возможным; казалось, еще одно усилие – и крепкие цепи разлетятся вдребезги и начнётся какая‑ то великая, неравная борьба. Такою повеяло молодостью, такою верою в себя и отвагою, что за исход борьбы не было страшно. «Пускай нет надежды, мы и самую надежду отвоюем! » – казалось, говорили эти могучие звуки.

Я задерживал дыхание и в восторге слушал. Ночь молчала и тоже прислушивалась, – чутко, удивленно прислушивалась к этому вихрю чуждых ей, страстных, негодующих звуков. Побледневшие звезды мигали реже и неувереннее; густой туман над прудом стоял неподвижно; березы замерли, поникнув плакучими ветвями, и все кругом замерло и притихло. Над всем властно царили несшиеся из флигеля звуки маленького, слабого инструмента, и эти звуки, казалось, гремели над землею, как раскаты грома.

С новым и странным чувством я огляделся вокруг. Та же ночь стояла передо мною в своей прежней загадочной красоте. Но я смотрел на нее другими глазами: все окружавшее было для меня теперь лишь прекрасным беззвучным аккомпанементом к тем боровшимся, страдавшим звукам.

Теперь все было осмысленно, все было полно глубокой, дух захватывающей, но родной, понятной сердцу красоты. И эта человеческая красота затмила, заслонила собою, не уничтожая ту красоту, по‑ прежнему далекую, по‑ прежнему непонятную и недоступную.

В первый раз я воротился в такую ночь домой счастливым и удовлетворенным.

 

Порыв*

 

 

 

В тот вечер мы засиделись. По крыше барабанил дождь, сад шумел, где‑ то наверху, за стеною, быстро и мерно капало. Все снаружи сливалось в смутный шум, и рядом с ним в зале казалось особенно тихо. Самовар потух.

Шура тесно прижималась к маме. Мама гладила ее по голове и грустно говорила:

– Солнцевка наша с каждым годом все меньше дает доходу, земля заложена‑ перезаложена, нечем даже заплатить проценты в банк. Только и оставалось папе, что поступить на должность. А ехать приходится в Пожарск за двести верст. Отпуск бог весть когда дадут, живи там один‑ одинешенек… И как ему самому не хочется ехать! Вчера он говорил мне: «Уеду я в Пожарск, – когда я опять увижу мою Шурку, ее глазки и ласки? » И в рифму так: «глазки – ласки»… – слабо улыбнулась она.

– Мамочка, да зачем же ехать папе? – быстро и умоляюще возразила Лиза. – Ну, ты говоришь, что мало денег. Так мы можем есть черный хлеб, а не белый. Потом: зачем у нас пирожное? Ведь можно и без пирожного очень хорошо… Все эти деньги и можно копить, и тогда папе совсем не нужно ехать.

– Все это мало поможет… Вот теперь ты в гимназию поступаешь, Мите через три года уж ехать в университет. А там Шура подрастет. На все нужны деньги, деньги… С пирожного тут не много выгадаешь.

Мама задумалась. Старшая сестра Катя шила на машине. Мерный стук колеса одиноко раздавался в зале, не мешаясь с шумом дождя и ветра за окном.

– Да что это он, право, все у себя в кабинете сидит?..

Василий Алексеевич, иди, голубчик, к нам! – позвала мама. – Что это в самом деле! И так всего неделька осталась, а ты все у себя сидишь за бумагами. Успеешь еще.

Папа кашлянул, поднялся и, разминаясь, вошел в зал… Сухощавое лицо его было устало, глаза, как всегда, смотрели сумрачно и озабоченно.

– Ей‑ богу, ведь так и не увидишь тебя совсем. Посиди с нами хоть немножко.

– Нужно было там счеты свести за июнь… А дождь‑ то слышишь? – все идет и идет!.. Это уж пятый день без перерыва. Совсем сопреет хлеб в поле.

– А что барометр говорит?

– Э, что барометр! – Папа безнадежно махнул рукою, сел на диван и стал закуривать папиросу. – Ну, а ты что, козявка, смотришь? – ласково обратился он к Шуре, тихо щекоча ее.

Шура поежилась и, удерживая его руку, переглянулась с Лизой.

– Папа, а что я тебе скажу!

– Ну, что ж ты мне скажешь?

– Я сказку знаю.

– Сказку? Расскажи, расскажи!

Шура с значительной улыбкою снова взглянула на Лизу. Лиза слабо вспыхнула.

– Меня Лиза научила.

– Вот как! Ну, садись ко мне, рассказывай!

Шура взобралась к папе на колени, глубоко вздохнула, еще раз переглянулась с Лизой и, улыбаясь, поправила на себе передник.

– Ну, раз были три девочки… маленькие. У двух девочек была мама, а еще одна девочка была… Как это? Знаешь, у ней не было мамы. Это называется когда без мамы девочка… это…

– Ну, сиротка называется.

– Да, сиротка. Ну, хорошо. Две девочки были нехорошие, а мама их любила…

Шура рассказывала не торопясь, с чуть заметною улыбкою на губах. Зато Лиза сильно волновалась; она не спускала с Шуры пристального взгляда и каждую минуту была готова прийти на помощь. Но у Шуры дело шло хорошо.

Папа с тихою улыбкою слушал и играл ключиком от часов.

– Ну, она танцевала, танцевала и нечаянно потеряла туфельку. Царь посмотрел – чья это туфелька? А Машечка взяла и поскорее уехала домой…

– Шура! Сандрильона! – быстро подсказала Лиза.

– Санди… лё… Шура помолчала.

– Лиза, можно, я лучше «Машечка» буду говорить? А то так трудно – «Сирдилё».

– Говори, душечка, как хочешь, это все равно, – поддержал ее папа. – Ну?

– Ну, царь взял туфельку, посмотрел… А туфелька была та‑ а‑ ка‑ я хорошая! Царь взял и говорит: ту девочку, которой как раз… эта девочка моя мама будет.

– Жена то есть? – улыбнулся папа.

– Да, да, жена!.. Ну, тогда солдаты по‑ ошли, по‑ ош‑ ли… Взяли одну девочку – знаешь, ту, злую? – а ей пальчик не как раз. Мама ей тихонько сказала: отрежь себе пальчик! Ну, хорошо. Царь приехал, посмотрел, – туфелька как раз. Вдру‑ уг…

Лицо Шуры озарилось торжествующей улыбкой, глаза насмешливо сузились.

– Вдруг голубочки летят! Летят, летят, крыльями махают… Все испугались: что такое? А они летят и поют:

 

Царь, царь, посмотри:

Кровь течет на пальчике!

 

Царь посмотрел, – да!.. А‑ а, вот как! Ну, пшел вон!..

Мы расхохотались. Шура замолчала и удивленно оглядела нас: она этого смеха совсем не ждала. Папа схватил ее и стал осыпать поцелуями.

– Ах ты, Шурка, Шурка! – хохотал он. – «Пшел вон! » – великолепно… Ха‑ ха‑ ха!

Вдруг в окно передней раздался снаружи резкий, сильный удар; стекла задребезжали в рамах. Все замолчали и переглянулись. Еще раз ударили и еще, – все чаще и сильнее.

Папа в недоумении встал.

– Что там такое?

Мы поспешно вышли в переднюю, я раскрыл окно. Влажный, холодный ветер рванулся мне в лицо; в черном мраке не было ничего видно.

– Кто там?! – испуганно крикнул я. Задыхающийся голос ответил из темноты:

– Я, барин, Алешка с мельницы! Впусти поскорей, позови старого барина!

Мы отперли дверь. Алешка вошел – бледный, растрепанный; он был бос и без шапки, намокшая рубашка липла к телу.

– Помоги, барин! Тонем!

– Как «тонем»?! В чем дело?!

– Хлещет вода через плотину, удержу нет. Городище все залило, под самую мельницу подходит, гляди сейчас избу снесет… Хозяин к тебе послал, нельзя ли ребят ваших на подмогу… Что только делается!

– Господи ты мой боже! – Мама в ужасе перекрестилась.

Папа кашлянул и нахмурился, что всегда бывало, когда он волновался.

– Да с чего все это? – спросил он. – Щиты‑ то вы на плотине подняли?

– То‑ то, что нет! Да кто ж их знал? Полегоньку прибывала вода, – думали, спустить всегда поспеем: что ее понапрасну перед помолом спускать? А тут вдруг как нахлынула, – сразу на три четверти… И не подступишься к щитам, через них бьет… Говорят, верхнюю мельницу прорвало, богучаровскую.

– Ступай же, Митя, разбуди скорее работников, – обратилась ко мне мама. – Боже ты мой, боже. Вот несчастье‑ то!

– Да скажи, чтоб багров захватили и веревок, – добавил папа.

Алешка стоял, расставив ноги, и поводил лопатками под мокрою рубахою.

– Ты им, барин, на лошадях прикажи ехать, – сказал он. – Пешком теперь не пройдешь, весь луг залило.

Я выбежал на двор. Ночь была черная‑ черная. Сад глухо ревел, дождь бешено сек железную крышу дома, ветер шумно проносился в воздухе. Все кругом было необычно и страшно: в бушевавшем холодном мраке крылись стоны, гибель, смерть…

Я вбежал в сарай, где спали работники, ощупью нашел койку моего приятеля Герасима и стал его будить. Он спал как убитый, я еле растолкал его, долго он не мог ничего понять.

– Да вставай же, Герасим! Наводнение на мельнице, – поскорей!

– На‑ во‑ дне‑ нье?

Герасим, зевая, сел и обеими горстями стал скрести голову.

– Поскорей, Герасим! А то там все потонут, пока вы соберетесь.

– Небось не потонут… Эй, ребята! Вставай! Семеныч!

В углах заворочались.

– Чего там? – глухо отозвался Влас, рабочий староста.

– На мельницу ехать! Вставай, эй!..

– На мельницу? – сонно пролепетал Влас.

– Да ну, вставайте! Черти! Завалились!

Герасим прыгнул на пол. В углах заворочались сильней. Кто‑ то угрюмо спросил из темноты:

– На каку‑ таку мельницу? Я с отчаянием воскликнул:

– Да вставайте же наконец! Наводнение на мельнице… Поскорей! Богучаровскую мельницу уже снесло, все Городище залило.

Работники стали подниматься.

Я сказал Власу о баграх и телегах и побежал домой к себе наверх. В темноте я отыскал и надел большие сапоги, пальто, но фуражки не было. Я вспомнил: она лежит в зале на окне.

– Куда это ты, Митя? – спросила мама, когда я вбежал в залу и схватил фуражку.

Я торопливо ответил:

– На мельницу с работниками!

– Это еще что тебе вздумалось! Утонуть, что ли, тебе хочется или простудиться? Нет, голубчик, вздор! И не думай!

Я остановился.

– Ну, мамочка, позволь ехать! – сказал я упавшим голосом. – Ведь вот работников же ты посылаешь!

– Нет, нет, нет, и не думай! Работники – совсем другое дело.

– Я лучше всех их плаваю, а с Герасимом мы вчера, когда боролись…

– Ну, нет, уж оставь это, пожалуйста. Нельзя – и нельзя. Об этом нечего и говорить.

Из кабинета вышел папа.

– О чем это? В чем дело? – спросил он.

– Да пустяки: Митя хочет ехать на мельницу. Папа нахмурился.

– Что тебе там понадобилось? Оставь, брат, это, сделай милость! И без тебя все прекрасно обойдется. Ступай‑ ка лучше спать: уж первый час… Спать, спать, детки! Поpa! – обратился он к сестрам. – И ты, клопенок, еще не спишь? Ах ты козявка! Сию минуту всем в постель! Марш!.. Раз, два, три!

Сестры простились и ушли. Папа с мамою отправились в кабинет. Я постоял в опустевшей зале и побрел к себе.

В полутемной передней, у окна, слабо рисовалась небольшая тень. Я вгляделся: это была Лиза. Она грызла на дрожащих пальцах ногти и следила за мною нахмуренными, блестящими глазами. Я встретился с нею взглядом и почему‑ то остановился.

– Ми‑ тя!

– Что?

– Митя, ты… поедешь туда? Я угрюмо ответил:

– Ведь ты слышала, папа не позволил.

– Я не знаю… Я бы… – Лиза испуганно оглянулась Меня вдруг охватила злоба.

– Что бы ты?! – закричал я, задыхаясь. – Чего ты тут стоишь? Скоро час, давно пора спать. Вот я папе скажу, что ты тут… по ночам…

И я быстро вышел.

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...