Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. 3 страница




Вместе с имуществом приходилось нередко везти на санках до вокзала и лежачих родных, следя поминутно за тем, чтобы они не выпали из санок Машинами до вокзала разрешалось довозить только детдомовских детей, «ремесленников» и тех, ко причислялся к научной и художественной элите города. Таковых оказалось 62 500 человек{497}. Все остальные должны были идти пешком. Конечно, многое обусловливалось конкретной ситуацией, наличием связей или средств. Журналист А. Я. Блатин, боясь опоздать на самолет в декабре 1941 года, смог выхлопотать для себя в обкоме комсомола даже отдельный автомобиль — но это можно рассматривать и как плату за яркие и оптимистические статьи о том, как преодолевали трудности простые ленинградцы, опубликованные в редактируемой им газете. Артист Ф. А. Грязнов рассказывал, как за перевозку через Литейный мост домашнего скарба «наняли за 500 грамм проезжавшего мимо ломового, сели сами, а сани приторочили к его саням»{498}. Но едва ли мог последовать его примеру голодный ленинградец, который точно бы поскупился отдать 0, 5 килограмма хлеба за переезд моста.

Распродажа вещей эвакуируемыми осуществлялась разными способами: через друзей и знакомых на рынках, посредством объявлений. «На улицах (панелях) разложенная домашняя утварь для продажи. На стенах домов опять запестрели объявления о продаже мебели и дом[ашних] вещей. Есть такие: “Продается мебель на дрова”, “Продается мебель (такая-то) за бесценок”», — рассказывал об эвакуации в июле 1942 года В. Ф. Чекризов{499}. Покупатели старались выбирать самое лучшее, вещи отдавались если не за бесценок, то в любом случае не за достойное вознаграждение. Покупателями являлись не только «хищники» и «спекулянты», но нередко и люди со скромными средствами, не способные устоять перед соблазном.

Главным центром эвакуации с зимы 1942 года стал Финляндский вокзал. Традиционно отсюда направлялись поезда Ладожского направления, и, кроме того, он имел еще важное преимущество — это был, как признавалось и самим противником, единственный вокзал, который «находится вне действенного огня немецкой артиллерии». В период зимней эвакуации условия на вокзале были плохими — это признавали и сами власти. На вокзале были открыты медпункт и даже промтоварный магазин. Там можно было купить теплые вещи: лыжные костюмы, рейтузы, варежки, одеяла, свитера. Сумма выручки составила 600 тысяч рублей — ее, правда, необходимо разделить на 480 тысяч (число эвакуированных до середины апреля 1942 года), учитывая при этом, что на одного человека из «спецконтингента» расходовалось тогда 6 рублей в день. Кипяток на вокзале, однако, достать было трудно — есть сведения, что его пытались получить у друзей, если они жили недалеко. Как отмечалось в отчете городской эвакуационной комиссии за 22 января — 15 апреля 1942 года, «помещения для эваконаселения были грязные, не отопленные и плохо освещенные. Питательные блоки были явно не подготовлены и не благоустроены»{500}. Надо отметить еще одну деталь, о которой составители отчета постеснялись сказать. Происходило это в феврале 1942 года: «Площадь перед вокзалом. Уборные на вокзале не действуют и, представьте себе… и мужчины, и женщины здесь же на улице, не стесняясь друг друга, выполняют… естественные свои потребности. Никто не обращает на это внимание. Это в порядке вещей»{501}.

О нравах на Финляндском вокзале во время зимней эвакуации ярко и подробно рассказано в стенограмме сообщения начальника отдела завода «Большевик» А. Л. Плоткина. Вместе с группой рабочих он должен был уехать в район Ладоги для починки машин. Вот что он увидел на вокзале:

«Мы направились в зал ожидания. Когда я открыл дверь, то увидал, что зал полон пассажирами. Пришлось временно собрать всех людей на перроне. Я лично пошел выяснять время отправления поезда и организацию посадки. Когда я подошел к окошку справочного бюро на Финляндском вокзале, то увидал, что оно закрыто. В помещении виден был маленький огонек. На первый мой стук сидевшая там девушка не ответила. После настойчивого требования, наконец, она открыла форточку и на вопрос — когда же будет отправлен поезд на Борисову Гриву, ответила: “Поезд не отправляется уже третий день и когда он будет отправлен, я не знаю. Это зависит от того, когда отогреют паровоз”.

После такого ответа я приступил к устройству личного состава. С большим натиском мы начали вклиниваться в толпу ожидавших в зале. Пассажиров было очень много. Я, с поднятым над головой личным багажом, был втиснут с остальными товарищами в середину зала. Рядом стоявшие люди стали кричать на меня. Я хотел бросить мой багаж Я клал его на головы стоявшим, но бросить его не мог, т. к. положить его на пол не представлялось возможности.

Что было бы с нами, трудно себе представить, если бы не одно обстоятельство, которое помогло нам. Как мы потом убедились, это практиковалось в зале ожидания неоднократно. Спустя несколько минут после того, как мы вклинились в публику зала ожидания, раздался зычный голос: “Граждане! Отправляется поезд по Приморской линии! ” Часть доверчивой публики хлынула из зала, а мы тем временем заняли их места. Обманутая публика, как в этот раз, также и в последующие, обычно, стремилась возвратиться, но было уже поздно. Все же части публики удавалось войти в зал и создавались невыносимые условия ожидания. На улице был сильный мороз около тридцати градусов, а поэтому было понятно стремление публики войти в зал ожидания.

Таким образом нам пришлось простоять всю ночь, причем публика в наполненном зале от времени до времени, как нива в бурю, склонялась то в одну сторону, то в другую. Каждый из ожидавших стремился опереться на рядом стоявшего, и, видимо, отдельные силы складывались в одну равнодействующую и публика склонялась в одну сторону. После этого раздавались душу раздирающие крики: “Спасите, задавили! ” Жертвы давления, видимо, напрягали все свои последние силы. Эти силы складывались в равнодействующую в обратную сторону, и таким образом происходило качание то в одну, то в другую сторону. Среди публики под ногами нередко были мертвецы. Также были случаи смерти на глазах.

От времени до времени всю ночь я пытался узнать что-нибудь новое об отправлении поезда, но все мои попытки оказались тщетными. Единственный дежурный по вокзалу, которого мне удалось разыскать, также был закутан в несколько одежд, и он мог ответить только, что он не знает, когда депо подаст паровоз.

Видя, что выезд железной дорогой может задержаться на долгое время, что может окончательно подорвать силы, я сделал попытку связаться с заводом, для чего мне пришлось потратить много трудов. В то время ни один телефон на Финляндском вокзале и поблизости к нему не работал. После долгих поисков в одном из магазинов был найден телефон, и директор этого магазина любезно позволил нам им пользоваться. Я установил непосредственную связь с главным инженером завода т. Чикулевским. Я требовал организации выезда на ледяную трассу на автомашинах, а также просил помочь и через Управление железными дорогами узнать перспективы с отправлением поезда. Т. к. отправка задерживалась, то пришлось ставить вопрос об организации хотя бы скудного питания рабочих.

День прошел в выяснении вопроса с Управлением железной дороги. В результате было принято решение выехать на автомашинах.

К вечеру с большими трудностями на вокзал было привезено питание в нескольких термосах, состоявшее из дрожжевого супа. Причем столовая супа не давала. Чикулевский взял на себя смелость предложить свою карточку с тем, чтобы только отправить на вокзал суп, чтобы люди не умерли с голода.

Мне пришлось потратить много усилий, чтобы создать в зале ожидания барьер для выдачи своим рабочим этого супа»{502}.

Работу вокзала, согласно официальным отчетам, удалось «резко улучшить» только с середины февраля 1942 года, но и эти утверждения нуждаются в оговорках. Вот описание вокзала, сделанное В. Ф. Чекризовым в его дневнике 28 марта 1942 года: «2 зала ожидания. Некоторые ждут 2 суток… столовая, приличный обед и 1 кг хлеба. Очередь за кипятком. Уборные в товарном вагоне и в конце вокзала — загородка из досок. Эшелон тронулся без предупреждения, рванулись из очереди за кипятком. Бегут, догоняют, но где там. Соседние эшелоны погружены. Узлы и чемоданы в тамбурах, на площадках между вагонами»{503}.

Задержка отправления поездов стала обычной во время зимней эвакуации. Больше, чем двое суток, люди не находились на вокзалах, но ведь надо было где-то спать, питаться, доставать кипяток. На сохранившихся фотографиях видно, как ели блокадники, сидя на поклаже перед входом в вокзал, — окоченевшие на морозе и стерегущие свой багаж, протиснуться с которым внутрь не могли. Вокзал не общежитие, он не предназначен для ночевок людей. Пытались собрать детей в одну комнату, но и здесь места не хватало.

При посадке наблюдалась «страшная давка». Все свободные места, тамбуры и проходы были загромождены ящиками и чемоданами. Тем, кто пришел позднее, иногда не удавалось даже пробиться к «своим» полкам. Инженер В. Кулябко, которого не пропустили в тот вагон, где он должен был ехать, пошел искать другое место. Везде он встречал отказ. Выхода не было: «Влез в тамбур вагона № 4, так как в вагон тоже не пустили, решил остаться во внутреннем тамбуре. Холодно. Подождал с полчаса, вновь решил втиснуться в глубь вагона, что мне после большой перебранки удалось. С трудом, частью с просьбами, частью с руганью, но запихнул свою корзину на верхнюю полку»{504}.

Едва ли эти эпизоды являлись единичными — они наблюдались не только в феврале 1942 года, но и позднее. «На нас все стали кричать, что и так в вагоне много народа», — вспоминал А. Чепарухин о том, как эвакуировался с Финляндского вокзала{505}.

Давка, неразбериха во время посадки облегчали действия воров. Пока с криками протаскивали в вагон чемоданы, за прочим имуществом следить было некому. Самой тяжелой по своим последствиям являлась пропажа продуктов. Одной из жертв преступников оказалась семья И. Ильина. Читать его описание трудно: «От расстройства у мамы случился сердечный приступ и она потеряла сознание. Все вокруг ели, а я ухаживал за больной мамой и умирающим братом». Никто с ними не делился и не хотел знакомиться — видимо, ожидали, что попросят… «Мама была без сознания, и я пошел договариваться с соседями, чтобы они помогли мне вынести ее из вагона, когда она умрет». Может быть, надеялся, что пожалеют и обратят внимание, поддержат. Нет, никто им не помог. «Когда мы познакомились с соседями по вагону, изголодавшиеся ленинградцы… съели все свои продукты и поделиться с нами было нечем»{506}.

И никого мы не видим на перроне в этот зимний день, ни носильщиков, ни милиционеров, ни проводников — все приметы голодного времени выявились здесь очень ярко. На это обращаешь внимание, читая и другие личные документы блокадников. Составители официальных отчетов избегают детально говорить об этом, приводя нередко лишь сведения о числе эвакуированных. Да, они готовы признать, что помещения эвакопунктов были грязными, плохо отапливались и освещались, но о давке, ругани, количестве стульев, не говоря уже о туалетах, предпочитают молчать. На первый план выдвигается промтоварный магазин со скрупулезным перечислением «особо нужных» товаров, на приобретение которых каждый уезжавший блокадник потратил почему-то чуть больше 1 рубля.

Известно, что с 22 января по 15 апреля 1942 года из Ленинграда к Ладоге было перевезено «попутным транспортом» 62 218 человек{507}. Подробности того, как это происходило, обнаружить крайне трудно. В официальных отчетах об этом говорится очень скупо, буквально одной строкой. Нам доступно лишь одно, личное, свидетельство — рассказ вдовы писателя Даниила Хармса Марины Дурново. Цитируя его, мы надеемся, что со временем найдутся и другие документы, где эвакуация в открытых машинах в ледяную стужу голодных и истощенных людей будет освещена с той долей оптимизма, которая не позволит обвинить их авторов в «очернительстве» блокадной истории. В воспоминаниях же М. Дурново, записанных позднее писателем В. Глоцером, эта эвакуация выглядит таю «Люди залезали в кузов, а многих втаскивали, у кого… не было сил залезть. В кузове людей укладывали друг на друга… В несколько рядов. Самые слабые и самые больные — внизу, чтобы к ним поступало тепло. А сверху — те, кто помоложе и поздоровее. Человек лежал под грудой тел. Он умирал, кричал — ничего не помогало»{508}.

В январе—феврале 1942 года поезд с эвакуированными шел до станции Борисова Грива чуть более 30 часов, в марте—апреле время движения сократилось почти вдвое. В это время каждый, прибывший на Финляндский вокзал, должен был получить обед из расчета: мясо — 75 граммов, крупа — 70 граммов, жиры — 40 граммов, мука подболточная (суповая) — 20 граммов, сухие овощи — 20 граммов, хлеб — 150 граммов. Опыт прежних месяцев был учтен: так, во время эвакуации в декабре 1941 года у отъезжавших при выдаче эвакоудостоверений изымались продовольственные карточки, однако продукты им не выдавались. Правда, трудно сказать, всегда ли строго придерживались «суповой» раскладки и в 1942 году, не заменяли ли одни продукты на другие — время являлось тяжелым, всего предусмотреть было нельзя. «На вокзале… уезжающим выдали талоны в столовую. Они получили по большой порции пшенной каши, по сардельке и по кило хлеба. Остались очень довольны», — записывала в дневнике 1 марта 1942 года Л. В. Шапорина{509}.

Эта буханка хлеба запомнилась всем ленинградцам, уезжавшим в тыл. После стольких месяцев голодания, после бесчисленных разговоров о том, как будут есть в мирное время, — вот оно, долгожданное чудо. Обычно полагалось выдавать буханку весом 800 граммов, но все горожане, как правило, говорили о килограмме. Получив хлеб, люди не могли вытерпеть, начинали есть его сразу, целиком, чего делать было нельзя, — и погибали здесь же, на эвакопункте или в вагонах, погибали в муках, в кровавых нечистотах.

Не только этом, конечно, обусловливалась смертность среди ленинградцев, ехавших к Ладоге. На станциях Борисова Грива и Ладожское озеро были похоронены 2863 человека, и их гибель во многих случаях вызывалась общим истощением, болезнями, цингой. Ф. А. Грязнов так описывал поезд, в котором он ехал к Ладоге: «Весь путь от Ленинграда до Борисовой Гривы сплошной кошмар. Расстояние, покрываемое в нормальное время в несколько часов, мы поедем двое суток. Но какие… эти сутки. В первую ночь умирает в вагоне мать нашего художественного] руководителя Гершгорна. Не дотянула. Труп ее до следующего] дня лежит здесь же в вагоне. Днем на следующий] день умирает сидящий сзади меня мечтавший доехать и отдохнуть на юге. Чувствую, что Гершгорн стоит также на грани смерти. Смотрю… бросают взгляды на меня, следующего кандидата. Стараются они это делать незаметно, но я ловлю выражение их глаз»{510}.

Эвакуация Ленинграда — великое и благородное дело, она позволила спасти и тех, кто уехал, и тех, кто остался. В том, что она сопровождалась страданиями и жертвами, трудно винить только городские службы. Да, хотелось бы увидеть иные сцены на вокзале — но вокзал — это зеркало голодного и разрушенного Ленинграда, в котором отразилось всё: и человеческие страсти, и блокадный быт, и стремление выжить во что бы то ни стало. Опыт переселения такой массы людей — свыше 1, 5 миллиона человек — не мог быть приобретен сразу, всего предусмотреть не умели. Некоторые документы читать нелегко. Меняют ли они существенно наши представления об облике ленинградцев? Нет, они остались такими, какими и были, с неутраченной человечностью. Обратим внимание, как много на фотографиях детей среди эвакуированных, — их же не бросали, не подкидывали, их закутывали как можно теплее, берегли, опекали. И стариков тащили на себе, и родителей кормили с ложечки, и давали порой лучшее место в вагоне лежачим больным — всё было.

Да, в толпе людей, пытавшихся скорее уехать, вспыхивали конфликты быстрее, всем хотелось устроиться получше. Имеем ли мы право предъявлять упреки тем, кто нередко потом до самой смерти не хотел говорить о пережитом? Нет! Но мы должны знать всю правду о блокаде, и всё случившееся в это страшное время принимать целиком, а не отделять светлое от темного. Мы должны понимать, что у каждого имелись свои резоны, доводы, объяснения. На лицах оголодавших, замерзших, шатающихся людей, уезжающих в неизвестность, нет печати оптимизма — зачем же подрисовывать их ретушью? И не только их. Люди, спасавшие ленинградцев, с притуплёнными к чужим страданиям нервами, грубые, ругающиеся, подчас небескорыстные — и они старались хоть что-то сделать для людей, и они брали в теплую кабину обессилевших ленинградцев, и они смотрели, как укутаны дети, и они спасали, спасали, спасали.

 

 

Глава третья.

Карточки

 

Главным документом, который давал право приобретать продукты по низким государственным ценам, являлась карточка. Она представляла собой лист бумаги, на который типографским способом была нанесена сетка талонов с указанием, сколько граммов продуктов можно получить по ним. Когда происходила покупка, то талоны из карточки вырывались в строгом соответствии с весом тех товаров, которые выдавались горожанам.

Ограниченная продажа основных продуктов питания по установленным нормам была объявлена в июле 1941 года, но это не вызвало тогда ни паники, ни голода. Хлеб по норме иногда даже не выкупался полностью. Согласно июльским нормам, крупы отпускалось в месяц: рабочим — 2 килограмма, служащим и инженерно-техническим работникам (ИТР) — 1, 5 килограмма, иждивенцам — 1 килограмм, детям до 12 лет — 1, 2 килограмма. Нормы выдачи мяса тогда составляли в месяц для рабочих — 2, 2 килограмма, служащих и ИТР — 1, 2 килограмма, иждивенцев и детей до 12 лет — 600 граммов{511}. Все это можно было получить свободно и без километровых очередей. Работали столовые, где допускался безлимитный отпуск продуктов, продавались кондитерские изделия.

Положение резко изменилось после двукратного за 10 дней понижения нормы выдачи продуктов в сентябре. Без карточки выжить было невозможно. Установленная для иждивенцев, служащих и детей до 12 лет 20 ноября 1941 года норма выдачи хлеба в день — 125 граммов — стала символом Ленинградской блокады.

 

Нормы выдачи хлеба населению в граммах в день с июля 1941-го по февраль 1943 года{512}

По нормам, с сентября 1941 года по февраль 1942 года, рабочие ИТР должны были получать в месяц 1, 5 килограмма мяса, служащие — 1 килограмм, иждивенцы — 600 граммов, дети до 12 лет — 1, 6 килограмма. С ноября 1941 года по январь 1942 года норма выдачи жиров составляла для рабочих и ИТР — 600 граммов, для служащих — 250 граммов, иждивенцев — 200 граммов. Сахара и кондитерских изделий полагалось выдавать с ноября до января 1942 года 1, 5 килограмма, служащим — 1 килограмм, иждивенцам — 800 граммов, детям до 12 лет — 1, 2 килограмма{513}.

Когда была возможность, объявлялось о дополнительных выдачах продуктов, обычно не основных: сухофруктов, клюквы, грибов, крахмала, кофе. Система льгот для различных слоев населения была громоздкой, но нельзя не отметить, что чаще всего старались помочь детям. Устанавливались повышенные нормы питания для беременных и рожениц, но, скажем прямо, в «смертное время» речь шла о крохах. Положение улучшилось лишь во второй половине 1942 года. Беременным полагалось выдавать каждый день 0, 5 литра молока или кефира, 87 граммов крупы, 60 граммов мяса, 600 граммов хлеба{514}. Трудно сказать, получали ли они все из перечисленных продуктов, но именно тогда начала уменьшаться детская смертность.

Задержки выдачи продуктов по карточкам начались в первой декаде октября 1941 года: не все смогли получить сахар и масло. Именно тогда в домохозяйствах и начались импровизированные обыски опустевших квартир эвакуированных: искали оставленные там продовольственные запасы. Политорганизатор одного из домов М. Разина рассказывала об итогах такого рейда: «Нашли несколько пачек кофе и чая, большую пачку толокна, немного круп». Передавать их городским продовольственным складам постеснялись: «Всё забрали в домохозяйство по акту». В «верхах», похоже, к этой инициативе отнеслись сдержанно, в масштабах города проводить обыски едва ли могли в силу разных причин. Имеются сведения и о том, что вскрывались на почте посылки с целью изъятия продуктов, — но и эта мера едва ли могла спасти ленинградцев от голода.

Перед снижением карточных норм 13 ноября 1941 года нехлебные продукты почти не выдавались. Позднее положение еще более осложнилось. Н. П. Осипова вспоминала, как 16 ноября стояла в очереди в магазин всю ночь. В конце ноября началась паника — в магазинах нельзя было купить ни жиров, ни мяса. Поскольку с 1 декабря талоны за предыдущий месяц считались недействительными, то, как отмечал Ф. М. Никитин, люди «хватали, что попало: на масло брали какой-то джем из непонятных ингредиентов, за мясо почему-то конфеты… за сахар — искусственный мед (даже не знал, что есть такой)». Когда продукты были таким образом раскуплены, срок действия карточек продлили на пять дней. В магазине оказалось «полно настоящего сливочного масла», но дело было сделано — о возврате или обмене продуктов и речи не могло идти. В декабре 1941 года «отоваривание» нехлебных продовольственных талонов еще более затормозилось: в третьей декаде декабря были аннулированы без всякой компенсации «карточки» на масло и крупу{515}.

Январь 1942 года стал временем повсеместных задержек выдач продуктов. В начале января возникли даже перебои в продаже хлеба. «Половина месяца прошла, в магазинах еще ничего не выдано за январь», — записывал в дневнике 15 января 1942 года В. Ф. Чекризов. Нехлебные талоны обычно шли в зачет обедов, таких скудных, что многие предпочитали ждать и надеяться, что не сегодня завтра продукты завезут в магазины. На 27 января 1942 года было «не отоварено» 832 тонны крупы, 1399 тонн мяса, 2400 тонн сахара, 1290 тонн жиров. Почти все эти продукты, однако, имелись на складе, но не могли быть доставлены в магазины, потому что вагоны от Ладоги двигались 4—6 дней{516}.

Первые выдачи за январь (50 граммов масла и 100 граммов сахарного песка или конфет) начались в третьей декаде месяца, но тогда же из-за отсутствия воды прекратили работать хлебозаводы. Очереди стояли на морозе несколько суток «Скорей бы хлебушка привезли»; «Мы три дня ничего не ели», — просили люди «ответственных работников», пришедших их успокаивать. Хлеб выдали мукой. Секретарь Фрунзенского РК ВКП(б) А. Я. Тихонов рассказывал, какие картины ему пришлось увидеть в эти дни: «Получает человек муку, садится, потому что от усталости идти… не может и хватает из мешочка эту муку и прямо ее ест… Сидит одна старушка и с такой жадностью хватает эту муку из мешочка, что ей не оторваться никак, и ест, ест эту муку». О. Гречина видела, как блокадники падали в булочной, съев сухую муку: «Начинались корчи и судороги, и человек умирал»{517}.

В феврале 1942 года положение улучшилось, и в последующие месяцы ощутимых задержек выдач по карточкам не наблюдалось. «Ежедневно погашаются долги по сахару, маслу, крупе и мясу… Очереди ничтожные, терпимые, всё проходит гладко. Меньше раздражения, нелепой ругани», — отмечала в дневнике 29 марта 1942 года М. В. Машкова{518}. Заметно улучшилось качество «пайковых» продуктов. Все признавали, что хлеб выпекался без опилок и стал вкуснее. Чаще объявлялись и дополнительные выдачи по карточкам сверх объявленных ранее норм, да и сами нормы заметно возросли. Голод, однако, чувствовали и весной, и летом, и осенью 1942 года — утолялся он медленно и мучительно.

Особенностью «карточной» системы были постоянные замены одних продуктов на другие. Начались они в октябре 1941 года. Как правило, равноценными они не являлись, хотя часто их вообще было трудно сравнивать. На «сахарные» талоны можно было получить конфеты и повидло (это случалось чаще всего), но иногда — курагу и какао. Вместо масла давали жир, варенье, сыр, селедку, вместо мяса — яичный порошок, селедку, вместо крупы — маисовую муку и сушеную картошку. Заменяли даже хлеб печеньем и пряниками, правда, в основном осенью 1941 года{519}.

Не очень ясно, как устанавливались пропорции заменяемых продуктов, хотя, скорее всего, давали то, что имелось на складах. Даже трудно представить, как при таких порядках отчитывались перед «верхами» об отпуске пайков, сроках и масштабах «отоваривания» талонов. Стройность «карточной» системы в самые трудные месяцы блокады, которой так гордились люди, ответственные за снабжение Ленинграда, на поверку оказывалась бутафорией. За исключением хлеба, блокадник часто получал не то, что ему полагалось, он должен был выбирать из скудного набора продуктов, завезенных в данное время в магазин. И выхода у него не было — если он не выкупал их в течение десяти дней, талоны «пропадали». Неприятным здесь было то, что за день-два до истечения срока действия карточек и мясо, и масло привозили в магазины, но купить его не могли: все талоны были израсходованы.

В самое голодное время блокады рабочие карточки, обеспечивавшие потребности организма в еде, получали только 35 процентов горожан. Нормы продуктов, выдаваемых другим категориям — служащим, иждивенцам и детям, означали последовательное истощение человека, обычно кончавшееся смертью, если не было других источников питания. Труднее всего пришлось иждивенцам, среди них преобладали люди пожилые, беспомощные, иногда уволенные из предприятий и учреждений из-за инвалидности. «На иждивенческую норму можно было прожить дня два-три в декаду — не больше», — отмечала И. Д. Зеленская. Чтобы выжить, иждивенцы не брезговали и случайными приработками, нередко тяжелыми, сдавали кровь, продавали вещи и, скажем прямо, обращались к милосердным людям — детей, просящих хлеба, видели у булочных. В их стойкости было что-то нечеловеческое. Надеяться многим из них было не на что, требовалось сжать себя в кулак и каждый день отвоевывать у смерти — методично, не допуская послаблений. В. Ф. Чекризов так описывал в феврале 1942 года повседневную жизнь блокадников, имевших иждивенческие и детские карточки:

«Живут на кухне (большинство так, в особенности в домах с паровым отоплением) мать, двое детей: девочка лет 13 и мальчик лет 4—5. Она нестарая женщина лет 36. С ними сестра Игнатюка (друг В. Ф. Чекризова. — С. Я. ).  У первой муж и сын на фронте, где-то под Ленинградом, но сведения от него редки. Денежные ресурсы первой — пособие, второй — помощь брата, но главные продовольственные ресурсы: 2 карточки иждивенцев и 2 детских. Спрашиваю: “Как же вы живете? ” — “Живем так, на эту кастрюлю (литров 4—5) кладем 100 грамм крупы, варим суп. Суп и получаемый хлеб (по 250 грамм) делим на 2 части и съедаем их 2 раза в день”.

Иногда Игнатюк кое-что приносит им (банку консервов, пачку печенья, несколько кусков сахара или что-нибудь другое, но это бывает редко). Супу и хлеба невероятно мало. Питательность их ничтожна. Режим, говорит, держим строго. Хлеб вперед не берем».

Это люди железной хватки — «только мальчик всё вспоминает, что и как он раньше кушал, и мечтает покушать хотя бы десятую долю того, что ел раньше»{520}.

Карточки I категории получали блокадники, выполнявшие наиболее трудную, но жизненно необходимую для города и страны работу — врачи, медсестры, бойцы МПВО, пожарники, рабочие предприятий и, конечно, могильщики. С весны 1942 года стали выдавать рабочие карточки преподавателям школ, чтобы они смогли окрепнуть к началу нового учебного года. Снабжались ими отчасти и те, кто принадлежал к художественной, научной и политической элите города, — академики, директора институтов, музеев и архивов, доктора наук, музыканты и, разумеется, работники райкомов и горкома партии. Просьбы расширить списки тех, кто имел право на получение рабочих карточек, нередко отклонялись в «верхах», но зато попытки ограничить число «льготников» являлись более успешными и предпринимались не раз. Наиболее удобным предлогом было сокращение штатов. Оно проводилось и в «смертное время». Все понимали, что понижение категории карточки обрекало больных, обессиленных, истощенных людей на верную гибель. Надо отдать должное руководителям предприятий, которые, как отмечал начальник Ленгоруправления по учету и выдаче продкарточек И. Стожилов, решались на этот шаг «очень робко и неуверенно». Им необходимо было учитывать и еще одно обстоятельство. Все работавшие должны были получать карточку I категории и отобрать ее можно было, лишь уволив их, — а это не удавалось быстро, в обход трудового законодательства. Самостоятельно редактировать советские законы ни в Смольном, ни тем более на заводах никто не мог, в различные инстанции шел поток жалоб, а иметь дело с прокуратурой не все желали. Чистки поэтому коснулись тех, кто получал инвалидность разной степени, кто опаздывал на работу или даже месяцами не бывал на предприятиях и в учреждениях{521}.

Карточки обычно выдавали по месту работы или жительства, в жакте. Чтобы получить их, необходимо было предъявить паспорт, где обязательно должны были содержаться отметки о прописке, — без этого на паек не могли рассчитывать. Некоторые пользовались неразберихой и получали карточки дважды — и на предприятии, и в домоуправлении, но это случалось редко. Получали карточки на фабриках и заводах и родственники умерших рабочих, не сообщавшие о их смерти. Сам этот обычай первой блокадной зимы — получать карточки за родных, которые являлись лежачими или не имели сил из-за истощения дойти до места работы, — был широко распространен, и с этим, конечно, мирились, поскольку иного выхода не было. Карточки должны были сдавать во время эвакуации, помещения в стационары, детские сады и больницы, при переводе на котловое довольствие, но пользовались любыми способами, чтобы избежать этого. Должны были сдавать и карточки умерших жильцов (без этого не выдавали справки о смерти). В январе это правило негласно и явочным порядком было отменено. А. Н. Болдырев так описывает 19 января 1942 года свой разговор с участковым милиционером, который должен был подписать акт о смерти: «Началось с препоны. Сдать карточки. Я говорю: у меня их нет. — Достаньте. — Не могу я заниматься розысками… Вдруг: Давайте паспорт… И составляет акт»{522}. 7 февраля 1942 года начальник Управления милиции Ленинграда Е. С. Грушко разрешил оставлять карточки умерших в их семьях — диктовалось это, правда, не столько гуманностью, сколько стремлением быстро очистить дома от трупов{523}.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...