Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Филарет, патриарх Московский и всея Руси




 

Не смиренное утешение, но яростное возмущение и протест звучит в строках, обращенных к охваченному страхом современнику Хворостинина и Филарета. Русский человек боится «до изумления», боится теней и стен, «не только привидений, но и себя боится и в отчаяние приходит», его пугает неизвестное будущее, ужасают раны и смерть, страшат «безвестные напасти», он становится «бесчувственен и безсловесен». Все это грешно и недостойно человека, считает Антоний Подольский.

Только тот «убоится страха», считает писатель, кто не имеет страха божия, не укрепил свой дух высокими идеалами. Ты боишься — значит, поклоняешься не Богу, который поднимает павших, милует и исправляет грешников; «не знаешь разве, что одному Богу подобает кланяться и его одного бояться и трепетать?! Пусть боятся и трепещут больше дьяволы от нас, имеющих царскую печать и непобедимое оружие, а не мы от них, потому что, Христовы воины и оруженосцы, кого убоимся?! »

Безумие — бояться тех, кто сам должен бояться. По-настоящему убежденный человек может понести раны, но души его никто не одолеет; он «ни царя не устрашится, ни тельцу золотому не поклонится». Человеку позорно не выносить с твердостью беды и глумления, не иметь терпения. «Что же такое терпение? — спрашивает автор. И сам отвечает: — Чтобы не болезновать боязливой мыслью. Что значит не болезновать? — значит ставить ни во что, значит быть мужественным». Что же такое мужество? Это вера, любовь и победа над врагами.

Ты дрожишь, говорит Антоний, значит, маловерен, ты боишься сказать слово… но «что есть церковь? Не вера ли наша? ». Господь создал бесчувственные вещи и бессловесных скотов — но они пребывают в бесчувствии и бессловесии по своей природе. «Ты же как унижаешься и сам себя бессловесием погубляешь? Кто имеет власть над душою твоей, кроме Бога! Потому убойся Бога и устыдись ангелов — перестань малодушничать, ибо мы на камне веры утверждены от Создателя! »

«От безмолвия бывает страх», — афористически свидетельствует литератор, опираясь на Иоанна Лествичника. «Страхование— младенческий обычай в старой тщеславной душе… От тщеславия и от неверия страх рождается… Велико же малоумие ожидать нечаемого и о неизвестном печься! » — замечает Антоний в духе стоиков.

Он согласен, что незнание будущего часто рождает страх, но не склонен мелочно утешать своего адресата. «Ведай будущее, — пишет он, — ты умрешь и как все предстанешь перед Страшным судом». Так стоит ли трепетать, вместо того чтобы праведно жить? Антоний издевается над страхом перед перипетиями земной жизни, над тем, что его адресат боится бывать в некоторых местах (надо думать, во дворце, где действительно было опаснее, чем в других местах столицы). Чтобы изгнать страх, он советует как можно чаще бывать именно в пугающем месте, — а то смотри, как бы не состарился смех над тобой с тобою! Антонию смешно, что человек способен бояться жизни больше, чем вечной расплаты, и князя больше, чем Бога.

Не бояться следует, а бороться за правду, ибо правда спасает, как броня. Господь дал человеку необходимое оружие для спасения и победы над врагами, а теперь, по словам апостола, «время уже нам, лежащим и как бы спящим, восстать! ».

Действительно, страх во времена Антония Подольского усыплял людей, старавшихся утопить свой мятущийся разум в вине. Пьянство было характерно для многих умных и честных людей России, какое-то время спасался вином от страшной действительности и сам писатель-публицист, пришедший в Москву в Смутное время из окрестностей Троице-Сергиева монастыря (где в начале XVII века располагался мужской Подольский монастырь). Как и Хворостинин, это был светский человек — подьячий, с 1614 по 1617 год работавший в Разрядном приказе, в его Денежном столе (отделе), занимавшемся финансовыми операциями и производством денег на Монетном дворе. Как и Хворостинин, помимо государственной службы Антоний Подольский много времени и сил отдавал самообразованию, изучал грамматику, поэтику, риторику, логику, философию, читал Священное Писание и труды Отцов Церкви.

Антоний, по-видимому, не участвовал в братоубийственной борьбе и народном ополчении против интервентов во время Смуты, не столь очевидны для него были ужасные последствия нетерпимости и идеологической конфронтации. Он вряд ли, по крайней мере в начале своей литературной деятельности, смог бы понять гуманную примирительную позицию Хворостинина, но, в отличие от князя Ивана Андреевича, Антоний вступил в активную борьбу с пороками общества, не замкнувшись в камерном литературном творчестве.

Как яростный проповедник-полемист, Антоний Подольский выходит на площадь и читает свои труды перед народом, многих, как свидетельствовали его враги, увлекая за собой. Одно из первых его известных произведений — пламенное «Слово о многопотопном и прелестном пьянстве» (1619–1620 годы)30. Автору отлично знакомо это порочное увлечение, и, борясь с собой, он борется с опаснейшим общественным недугом, подхлестнутым Смутой и усиливавшимся под духовной диктатурой Филарета.

Помимо страха и пьянства, Антоний Подольский обличает стихами и прозой блуд, пишет и говорит «О слабом обычае человеческом», призывая заботиться «О чести родителей своих», рассуждает «О прелестном сем и видимом нами свете и о живущих нас всех человеках в Новом завете», «О человеческой плоти», а позже — «О царствии небесном, Богом дарованном и вечном, и о славе святых»[2]. При богатом богословском «антураже» автор выступает, как правило, с позиций простой, народной правды, ищет в мире справедливости к человеку.

Произведения Антония отражают его глубокую образованность и высочайшее почтение к знаниям, собранным в книгах. «Предисловия многоразличные» были одним из особых направлений его творчества. В стихах и прозе он говорил читателям о ценности предлагаемых их вниманию книг, в том числе знаменитого Русского Хронографа, повествующего о мировой и отечественной истории, «Философской книги Лавиринф» (перевода «Лабиринта мира» Яна Амоса Коменского), «Лествицы» Иоанна Лествичника31.

Сама жизнь давала Антонию Подольскому материал для нравственных проповедей, и его произведения складывались в весьма поучительную картину русской жизни после Смуты. Недаром они многократно переписывались и даже в конце XVII века декламировались публично, проникали и в монастыри, и в частные дома, и даже в царский дворец. Это неудивительно — ведь нравственная позиция Антония выражалась ясно и конкретно, его стихи и проза становились предметным уроком человеческой нравственности.

Литератор не боялся, например, обратиться с обличением к видному государственному деятелю, который под покровительством высоких властей ограбил своего подчиненного, и потребовать вернуть награбленное32. Антоний обвиняет начальника в том, что тот одержим недугом корыстолюбия, что его, как идолопоклонника, неудержимо влечет к серебру и золоту. Это страшная болезнь, заставляющая людей губить своих братьев и свою душу, неотвратимо влекущая к адскому огню. Конечно, пишет Антоний, Бог

 

Не повелевает никому никого осуждать,

Но ведь не возбраняет и злые нравы обличать!

Все мы по слабости своей грехотворители

И сего прелестного и суетного мира любители,

Каждый из нас своим грехом побежден бывает,

За это наказаний от Бога много получает.

Поэтому нужно друг друга поучать

И от злого дела отвращать!

 

О тебе, обращается стихотворец к начальнику, уже идет недобрая слава как о насильнике и грабителе, отнимающем у бедняков последнее, заставляющем людей проливать слезы, оплакивая безвинно обвиненных. Антоний не может понять, как позволяет себе такое образованный, хорошо знакомый со Священным Писанием человек? В этом мире «многоковарный муж» оказывается правым, даже если и виноват, — но есть и высший суд! Не наноси себе «душевный вред», обижая сирот, призывает Антоний, ибо такое «злохристианство» не будет прощено.

Злодейство начальника возможно только при условии разложения «верхов». Смотри, говорит Антоний, о тебе никто не скажет доброго слова,

 

Кроме твоих друзей и любителей,

Таких же злых христианских томителей!

Они тебя по своему нраву весьма похваляют

И перед государем ложными словами защищают,

А христианству никак не помогают,

Но больше еще неправедными словами оклеветают.

И государь наш к тем словам их приклоняется,

А к христианству своему не умиляется,

Но еще более немилосердным становится.

Подбивший его на грех в рай не вселится!

Государь вновь ложным словам веру емлет,

А от бедных людей слов не приемлет,

Продолжает бездельно их отсылать

И на них же большую вину возлагать!

 

В этих условиях поэт может лишь просить начальника опомниться: «И к подручным твоим милость показать — у кого что взято, хоть немного отдать». Антоний красочно описывает бедствия человека, который «бедностью погибает и как ворон без крыльев между домов скитается… Бедность его всегда как ножом колет.

 

И ныне молю имеющуюся у тебя честность

Не восставать на его великую бедность

И милость тебе к нему свою показать:

Хоть мало что ему, бедному, отдать,

Чтоб ему, беспомощному, не погибнуть до конца,

А тебе заслужить милость от Создателя и Творца.

Если не послушаешь этого к тебе обращения —

Берегись от Бога вечного мучения!

Силен Бог за сирот своих мстить,

Творящему зло добра не получить!

Хотя и сам Божественного писания разумеешь,

Нрава своего и привычек унять не умеешь.

Лют, воистину лют человеческий нрав,

Добро тому, кто ни к кому не лукав,

Еще больше тому, кто никого не обидит,

И всегда Божественное писание видит,

И все исполняет по писания речению,

И не исхитряется к человеческому мучению! »

 

Стихотворец не первый, кто пытался обратить начальника на праведный путь. Антоний знает об этом:

 

Слышал, что некто из друзей твоих к тебе писал,

Чтоб ты от такого своего нрава и обычая отстал —

И ты ни за что слов его не слушаешь,

А горести христиан как мед кушаешь.

 

Автор понимает, насколько трудно человеку переменить свой нрав и поведение, тем более что сам хорошо знаком с растлевающими душу отношениями в системе власти, в частности в приказах (центральных ведомствах России XVI–XVII веков). Там

 

Мзда и у самых мудрых очи ослепляет.

Нас же с тобой неудивительно ослепить,

Поскольку мы в обычных чинах поставлены быть.

Однако ты ум и смысл собственный имеешь,

И Божественное писание разумеешь,

И отличаешь доброе от худого:

Потому не держи обычая злого!

 

Ранние российские бюрократы еще не настолько закостенели в злодействе и эгоцентризме, чтобы на них не могло воздействовать произведение нового для того времени искусства стихотворной речи. Как ни странно может показаться современному читателю, но начальник-грабитель, получив послание Антония, по-видимому, вернул награбленное сторицей. По крайней мере, Косой, за которого просил поэт, вскоре стал богат, продвинулся по службе, приобрел влияние при дворе. Следующее стихотворное послание Антония показывает, что из этого вышло.

Возвысившись, Косой прямо-таки «бесовской», «безумной гордыней усвирепел». Антоний был поражен, как быстро переменился этот образованный, хорошо знакомый со Священным Писанием человек. Косой не только гнушался своим благодетелем, но насмехался над ним, всячески поносил, обращался как со псом и звал к себе только для того, чтобы унизить. Моральную проповедь Антония, оказавшую ему такую помощь, Косой презрительно называл юродством. В отличие от своего старого начальника-грабителя, выскочка не мог оценить идею честной бедности, которую проповедовал стихотворец. Общение с ним, пишет Антоний, стало невозможно:

 

Ныне ты по царской милости разбогател,

Потому нами, убогими, и возгордел.

Но может Бог, дав, и отнять,

А не творящему добра — добра не видать!

Хотел было с тобою знаться,

Но нельзя убогому с богатым соединяться,

Тем более недостойно с ним дружбы держать:

Каждому нужно свой круг знать

И выше себя (друзей) не искать…

Невозможно агнцу с волком жить

И убогому с богачом дружбу водить,

Еще хуже — смиренному с гордыми и величавыми,

И нравами, и обычаями лукавыми.

 

«Гордые и величавые», по мнению Антония, еще хуже простых корыстолюбцев и грабителей от власти, ибо они принципиально отвергают совесть и мораль. Они — настоящий бич русского общества, и Антоний не случайно говорит Косому:

 

Вспомни прежних гордых и злых царей,

Этих лютых и неистовых зверей,

Как они за злую гордость зло пропали

И в Адскую пасть душами своими впали!

 

Взывать к совести новоявленных «гордых и величавых» бесполезно, только угрозы и прямые обвинения доступны их уму. Смотри, угрожает Антоний:

 

Как бы ты не пришел в прежнее состояние

И не стал для всех людей в посмеяние.

И это письмо писано к тебе досадительно,

Однако будет тебе и вразумительно,

Потому что такому заблуждению возбраняет

И твое безумие обличает.

Хоть и много ты знаешь Божественного писания,

Но не способен стоять против бесовского запинания.

 

Стихотворец знает, что все его слова бесполезны: «гордых и величавых» невозможно исправить, их уши закрыты для правды:

 

Больше я не буду к тебе писать,

Заткнутым ушам меня не услыхать,

Также гордым и величавым,

Такие не внимают словам здравым,

На свою гордость и упрямство уповают

И добро как зло принимают…

Этому писанию здесь коынец,

А творящему зло не будет от Бога венец!

 

Мы видим, что все «богословие» Антония Подольского в этих стихах сводится к признанию существования некоего высшего гаранта простых моральных принципов. Как и в других своих произведениях, литератор идет скорее от народных взглядов на правду и справедливость, чем от христианской философской традиции. Народные поверья он отстаивает и в церковном споре, разгоревшемся накануне возвращения в Москву из польского плена Филарета Никитича. Здесь, как и в проповедях на площади, и в стихотворных посланиях, в делах и судьбе Антония отражаются драматические, а порой трагические черты послесмутного времени.

Я уже упоминал о жестоком осуждении церковным собором группы ученых монахов и священнослужителей, под руководством Дионисия Зобниновского сверявших между собой греческие и русские списки Потребника, чтобы исправить накопившиеся за века ошибки. Архимандрит Троице-Сергиева монастыря Дионисий, славный руководитель обороны этой обители от интервентов и один из вдохновителей всенародного ополчения в Смуту, при всей видимой кротости характера занялся делом, которое другие считали своим. Ожесточенные нравы привели к столкновению с трагическим исходом.

Уставщик Троице-Сергиева монастыря Феофан, украшенный «сединами добрыми старец», более полустолетия проживший в монастыре и более сорока лет ведавший в нем уставом богослужения, возмутился и воспротивился указаниям, которые начал давать Дионисий. Еще более оскорбился выдающийся мастер церковного пения и чтения, троицкий головщик (руководитель хора) Логин Корова, когда Дионисий позволил себе поучать его в музыкальной области. Остроумный, не лазающий за словом в карман музыкант не без яда отвечал:

 

Погибли места святые от вас, дураков,

Везде вас теперь много, неученых сельских попов,

Людей учите, а сами не знаете, чему учите!

 

Когда же Дионисий стал распоряжаться на клиросе (где стоял церковный хор), Логин выразился еще резче:

 

Не ваше дело петь или читать —

Знал бы ты одно, архимандрит, с мотовилом своим

на клиросе как болван онемев стоять! 33

 

Начало исправления Дионисием с товарищами Потребника Логин воспринял как прямое покушение на свое дело — ведь в Смуту, при Шуйском, именно он готовил к печати церковные уставы. Среди книжников начались споры, сопровождавшиеся взаимными оскорблениями. О том, насколько запальчиво вели себя противники, свидетельствует, например, высказывание

Логина, в ярости назвавшего «хитрость грамматическую и философство книжное» еретичеством.

Так считали, конечно, не все противники Дионисия и его товарищей, но тон, взятый Логином, был близок сердцам многих представителей высшего духовенства и незамедлительно нашел отклик. Вскоре обнаружился и повод, чтобы «обличить» Дионисия, который внес изменение в молитву на водоосвящение. Из фразы «Прииди, Господи, и освяти воду сию Духом твоим и огнем» справщики вычеркнули окончание: «и огнем». Дионисий с товарищами (по-видимому, справедливо) сочли, что это добавление ошибочно, привнесено писцами. Но многие, пользовавшиеся Потребником с добавленными словами, искренне считали, что Святой Дух — это огонь. Таково было народное поверье, особенно близкое сердцу ремесленников, имевших дело с огнем. Так верил и Антоний Подольский.

Литератор не устоял перед искушением обличить «ересь» Дионисия и его товарищей. Антоний написал обширный богословский трактат «О огне просветительном» (известный в изложении Ивана Наседки)34. Вооруженные этим обоснованием своей позиции, противники Дионисия воспрянули духом. Уставщик Феофан, гимнограф Логин и троицкий ризничий дьякон Маркелл донесли церковным властям, что в Троице-Сергиеве монастыре свила гнездо ересь: сам архимандрит с Арсением Глухим и другими монахами «Духа Святого не исповедуют, яко огонь есть» и вообще хотят вывести огонь из мира! Машина церковного суда закрутилась…

В Москве, где ждали возвращения из плена царского отца, чтобы «избрать» его на Патриарший престол, во главе церковной иерархии стоял крутицкий митрополит Иона. По его повелению объявленные еретиками люди были схвачены и доставлены в столицу. В течение четырех дней Дионисия с товарищами «с бесчестьем и позором» приводили из места заключения на патриарший двор, по дороге издеваясь над ними и избивая их. Затем «расследование» было перенесено в Вознесенский монастырь, в келью царской матери Марфы Ивановны, некогда насильно постриженной в монахини.

Никто не задавался вопросом, какое отношение пожилая монахиня имеет к вопросам богословия, — она представляла собой власть, и этим все было сказано. В судилище над Дионисием с товарищами особенно ярко проявилось единодушие духовной и светской власти в деле преследования инакомыслящих: они шли рука об руку по беззаконному пути тирании. При этом ученые люди, представляя свои споры на суд невежд, способствовали взаимоистреблению. На этот опасный путь ступил и Антоний Подольский, трактат которого использовался невежественными и жестокими судьями как жупел. В горячке спора с Дионисием Антоний явно не вспоминал часто повторявшиеся Хворостининым слова, что «лучше биту быть, а не бить».

Напротив, проповеди Антония Подольского собирали толпы народа, особенно ремесленников. Они поджидали провода арестованных, чтобы осыпать закованных в кандалы людей плевками и грязью, избивали их, вопили оскорбления и улюлюкали. Но Дионисий проявил величайшее мужество и несгибаемую твердость духа. Он улыбался под плевками толпы и скованными руками благословлял издевающихся над ним. На патриаршем дворе, в келье царицы-инокини, на освященном соборе он много часов защищал свою позицию учеными аргументами, терпеливо разъясняя необходимость сравнения многих списков для исправления отечественной церковно-служебной литературы, несмотря на явное непонимание судей, заранее решивших расправиться с ним. Даже малодушие товарищей (в частности, Арсения Глухого), испугавшихся расправы и искавших оправданий, не смутило Дионисия. Он продолжал стойко защищать истину.

Низость судей была настолько велика, что в какой-то момент церковный суд чуть было не превратился в фарс: в наказание за «еретичество» корыстолюбивые церковные иерархи определили… взять с Дионисия штраф в огромную по тем временам сумму — в 500 рублей серебром. Трудно было придумать большее саморазоблачение! Стяжательское духовенство не побоялось открыто мерить благочестие деньгами (как тут не вспомнить, что писал Хворостинин якобы о католиках). Эта позорная финансовая операция, однако, не удалась.

С улыбкой глядя на своих судей, игумен богатейшего в России монастыря, не приобретший лично никакого имущества, спокойно ответил: «Денег у меня нет, да и дать не за что: плохо чернецу, когда его расстричь велят, а достричь (то есть обречь на жизнь в самых жестких условиях, подобно схимнику) — то ему венец и радость. Сибирью и Соловками грозите мне — но я этому и рад, это мне и жизнь! » Дионисия пришлось осудить на заточение в Кирилло-Белозерском монастыре (куда вслед за ним угодил Хворостинин).

К характеристике осудивших Дионисия следует добавить, что они просто не могли себе представить, что троицкий архимандрит мог «не стяжать» изрядное богатство. Надеясь вырвать у него деньги, узника продолжали пытать еще сорок дней, непрестанно избивая, мучая и моря дымом. Гибель Дионисия была предопределена, однако… в Москву торжественно прибыл обмененный на полковника Струся митрополит Филарет Никитич, незамедлительно сделанный патриархом.

Столь же незамедлительно Филарет показал, что «новая метла по новому метет». К счастью для Дионисия и его товарищей, он заинтересовался накопленным без него опытом преследования еретиков и остался им неудовлетворен. Патриарх догадался спросить бывшего тогда в Москве иерусалимского патриарха Феофана: «Есть ли в ваших греческих книгах прибавление: “и огнем”? »

— Нет, — ответил Феофан, — и у вас тому быть непригоже; добро бы тебе, брату нашему, о том позаботиться и исправить, чтоб этому огню в прилоге (ненужном дополнении. — А. Б. ) и у вас не быть.

В этой беседе, переданной современником, есть одна существенная деталь, опровергающая версию о поиске Филаретом истины: ведь еще до ответа Феофана он называет слова «и огнем» прибавлением! Ясно, что для себя Филарет уже решил, кто прав, а кто виноват, и единолично пересмотрел приговор соборного суда.

 

Теперь костоломный маховик сделал полный оборот, и те, кто его толкал, сами попали под колесо. В начале лета 1619 года в Москве, в патриаршей палате, начал заседания освященный собор с участием двух патриархов — московского и иерусалимского. На этот раз обвинителем выступал оправданный архимандрит Дионисий, державший свою речь более восьми часов. Дионисий с товарищами был освобожден из-под стражи и смог вернуться в Троицу. Логин, старец Филарет, дьякон Маркелл и конечно же Антоний Подольский были прокляты как еретики и в цепях отправлены в «места не столь отдаленные».

Место несгибаемого Дионисия занял столь же несгибаемый Антоний Подольский, не сломленный пытками и издевательствами, продолжавший отстаивать свои взгляды и на суде, и в ссылке, а потому уготовивший себе наиболее жестокую участь.

Его упорство произвело известное впечатление даже на патриарха Филарета, усомнившегося в правоте своих советчиков. Не то чтобы Филарет поколебался вынести приговор — этого от него нельзя было ожидать. Но при отъезде из Москвы патриарха Феофана он потребовал: «Тебе бы, приехав в Греческую землю и посоветовавшись со своею братьею, вселенскими патриархами, выписать из греческих книг древних переводов, как там написано о Святом Духе».

Патриарх подозревал, и справедливо, что сторонники Дионисия вошли в соглашение с приезжими греками, но не знал, способен ли иерусалимский патриарх ради этого соглашения солгать (ведь сам Филарет в этих книжных тонкостях не разбирался). По приезде на Восток патриарх Феофан выполнил просьбу своего московского собрата и вместе с антиохийским патриархом Герасимом прислал в Москву грамоту против прибавления в водосвятной молитве слов «и огнем». Между тем в российской столице продолжалось устное и письменное «обличение» Антония Подольского: пострадавшие от его проповеди ученые мужи энергично добивали коллегу. Против его трактата был пущен в оборот обличительный трактат. Взамен обвинений группе Дионисия в неверной правке Потребника Антоний был обвинен в искажениях при подготовке к печати Псалтыри (изданной уже после его заточения, 3 октября 1619 года).

К счастью, не все направленные в Антония стрелы долетали до далекого северного края, куда он был сослан. Многое там зависело не от церковных властей, а от вполне самовластных воевод, нуждавшихся в толковых администраторах. Антонию сравнительно недолго пришлось терпеть голод и холод в оковах и заточении. В 1621/22 году он стал помощником Мирона Андреевича Вельяминова в описании земель, лежащих вдоль Северной Двины. В 1624 году государевы писцы завершили свой огромный труд, и Вельяминов отправился с результатами валовой переписи в Москву за наградой, а Подольский остался в ссылке. Однако его заслуги были учтены: в 1626 году он был направлен в более теплые края. Получая свое прежнее (разрядное) и довольно высокое годовое жалованье в 33 рубля, ссыльный занимался организацией производства селитры в Козельске.

Сведений о дальнейшей службе Антония Подольского в документах не имеется, и положение ссыльного, по-видимому, вновь ухудшилось. Как раз в это время от двора патриарха Филарета расходилась по стране новая волна реакции, отмеченная сожжением в 1627 году «Учительного Евангелия» Кирилла Транквиллиона «за слог еретический и составы, обличившиеся (обнаруженные) в книге». Тогда же изданный Печатным двором Катехизис Лаврентия Зизания был запрещен к выпуску в свет. В следующем году гонения охватили уже всю церковнославянскую литературу «литовской печати», выпущенную православными типографиями Белоруссии и Украины, входившими в состав Речи Посполитой. Эти книги массово изымали из церквей, заменяя их произведениями московского Печатного двора, конфисковались они также у частных лиц, как повально «еретические». Подозрения пали и на греческие книги, издававшиеся в западноевропейских типографиях. О латинских книгах вообще не было речи — их давно зачислили в разряд содержащих «яд ереси».

Казалось, власти должны были забыть о ссыльном, подававшем о себе вести разве что проникнутыми глубоким чувством симпатии письмами к своим немногочисленным доброжелателям. Но не таковы были ученые книжники, помнившие выступление Антония против группы Дионисия, и не таков был патриарх Филарет. Усиление при патриаршем дворе прогреческой группировки бывших соратников Дионисия отразилось на судьбах их бывших противников. В 1633 году в Москву прибывает александрийский архимандрит Иосиф, которому доверяется перевод греческих книг на славянский язык; в столице открывается греко-латинское училище Арсения Глухого; издается патриаршая грамота против Логина Коровы.

Вспоминая еще более давние события, чем соборы 1618–1619 годов, грамота Филарета повелевает отбирать все печатавшиеся при Шуйском церковные уставы, «потому что эти уставы печатал вор, бражник, Троице-Сергиева монастыря крылошанин (певчий. — А. Б. )  чернец Логин, и многое в них напечатал не по апостольскому и не по отеческому преданию, а самовольством». В грамоте звучит настолько свежая ненависть к сторонникам «огня», что им явно нужно было ждать усиления преследований. Так и произошло.

Антоний Подольский к этому времени, наученный горьким жизненным опытом, многое переоценил в своем поведении. В стихотворном послании к просвещенному и многоученому духовнику Симеону Федоровичу поэт и проповедник жалуется на свое неразумие, хотя, пишет он о себе, «философское быстрозрительное учение разумно познал». Теперь Антоний высоко ценит «кротость духа», а не только «остроумное разумение» и'горько сетует на совершенные по буйству своего характера грехи. Раскаяние гнетет стихотворца не меньше, чем бесполезное, оторванное от жизни страны существование.

Хочется верить, что, осознав гибельность взаимообвинений ученых людей в еретичестве перед лицом всегда готовых казнить невежд, Антоний Подольский, будь ему позволено, уже не повторил бы своих обвинений против Дионисия Зобниновского. Но это не значит, что литератор изменил своей позиции относительно «огня». Он продолжал твердо стоять на своем, даже когда был вновь закован в цепи и привезен на очередной, на этот раз последний, суд в Москву в конце 1633 — начале 1634 года. Антония должны были убить — и он встретил убийц с достоинством истинного русского писателя.

О мыслях и чувствах Антония Подольского в этот критический момент свидетельствует его письмо бывшему товарищу и единомышленнику, игумену Богоявленского монастыря и справщику Печатного двора Илье, написанное из темницы в ожидании судебной расправы. Это письмо и ответ на него, недавно изученные и опубликованные, являются трагическими и достоверными документами эпохи, отражающими важные явления в русском обществе и в православной церкви первой половины XVII века.

«О святой божий человек, — пишет Антоний, — почто забыл нищету и печаль нашу! Или не ведаешь, что уже липнет земля к гробу нашему из-за безмерных скорбей и неистерпимых печалей, выстраданных в изгнании в дальних странах. И еще лютее страдаю ныне в царствующем граде, связан узами железными и не ведаю, зачем привезен сюда царским повелением.

— Писание говорит: Братья, в бедах помощниками бывайте! За это и благодати от Бога бывают. И еще: Тебе оставлен нищий, сирому будь помощник! — Это же самая истина и жизнь говорит. Больше той любви никто не имеет, кто положит душу свою за друга своя. И еще: В темнице был и пришли ко мне. И что ты сделаешь нам, убогим, — пишет Антоний о себе, — то самому Богу сотворишь.

— Зачем же отклонил стези наши от пути твоего и забыл нас в месте озлобления? Разумей, как от утра до вечера изменяется время, так все скоро пред Богом! В досаде пишу. Потому что мы изнемогаем, а ты сыт, ты обогатился и без нас царствуешь.

— Спишь на богатой постели, ешь мясо от тучных стад, пьешь цеженое вино, мажешься древними благовониями — и нисколько не страдаешь о сокрушении нашем.

— Люта болезнь, и язва без исцеления, потому что сонм державных ищет взять душу мою! Не ведают они милости Божией и забыли сказанное апостолом: “Если кто впадет в некое прегрешение…” И прочее всем ведомо. Сын Божий — сын человеческий пришел взыскать и спасти погибшего. Не праведных пришел он призвать на покаяние, но подобных мне, грешному. Он в девяносто девять раз больше радуется о спасении погибшего!

— Пастыри же настоящего века уклонились против меня в беззаконие и в лютом гневе враждуют на меня. И возненавидели меня, как врага истины. Они говорят против меня зло вместо благого. И питают непримиримую ненависть за мою любовь. И не уподобляются ни в чем общему нашему Владыке и Благодетелю.

— Они (церковные иерархи. — А. Б. )  восприняли против меня лютость древних мучителей и губят меня, нищего, дальним заточением. Они своей злобой отягчились… Я, убогий, даже во время смерти их (то есть патриархов Филарета московского и Феофана иерусалимского. — А Б. )  не получил от них разрешения (от анафемы) и не слышал даже письменного прощения.

— С тех пор (после соборного суда. — А. Б. )  и по сей день наместники их люто на меня скрежещут зубами своими, преследуют многими темницами, стужей и голодом, и неразрешимыми узами вяжут меня, нищего, и хотят уморить злой смертью…

— И ныне знай, возлюбленный, разве, кроме тебя, есть кто, имеющий разум понимать тонкость настоящего богословия, и светозарную правоту философии, и подлинную правду грамматического учения о восьми частях слова?! Ты действительно знаешь, что именно они подвигли меня против всякой неправды в книжном писании, о которой ты и сам ведаешь и, знаю, из страха молчишь. Я восстал на всякую неправду сильных сего века, сердце вопиет на нее в уши господа Саваофа.

— Как пищаль медная скорбь наша. Разграбленные имения, нищета и позор кричат к тому, кто хочет праведно судить вселенной, кто отнимает дух князьям и страшен больше царей земных! Тому слава ныне и в день века. Аминь»..

 

Так взывал Антоний к своему бывшему другу и соратнику, единомышленнику и собеседнику, желая получить в тяжелый час даже не помощь, но хотя бы слово сочувствия. И получил ответ Иуды — но не раскаявшегося, а гордого в своей измене и кичащегося предательством. Как человек, которого Антоний спас от нищеты, разбогатев и возвеличившись стал злом большим, чем прежний грабитель (который сохранял все же остатки совести), — так и ученый искатель истины, заняв теплое место в церковной иерархии, ныне бил Антония больнее, чем невежественные судьи на соборном суде.

Ответ богоявленского игумена и ученого справщика Печатного двора Ильи Антонию Подольскому является образцом апологетики смиренной покорности духа и полон проклятиями «са-момыслию». Илья не просто подчинил свой ум начальственным указаниям, он вдохновенно проповедовал идеи «хождения по одной половице», суждения «не выше сапога» и воспевал бессмертный лозунг: «Не рассуждать! » Его послание Антонию — важное свидетельство из истории формирующейся российской интеллигенции, испытавшей уже в зачаточном состоянии тяжелое давление Великого разорения и Смуты. Послание показывает, как, пораженные ужасом истребления инаковерия и инакомыслия, ученые, книжные люди сами становились винтиками машины духовного гнета, которая утрамбовала под один уровень общественную мысль, беспощадно давя все сколько-нибудь выдающееся, отличное от других.

Антоний забыл, что его старый друг стал винтиком церковной организации. Илья об этом напомнил. «Как смел ты дерзнуть, — писал он Антонию, — в исповедании православной в Троицу Бога веры изменить установление о исхождении Святого животворящего Духа, утвержденное вселенскими соборами?!. За это — и изгнание в дальние страны, и озлобления, и скорбь немалую терпишь, и здесь (в Москве. — А. Б. ) в оковах и узах страдаешь, пока не покаешься начисто! »

Антоний взывал к милосердным идеям Нового Завета — Илья с восторгом приводил ветхозаветные прецеденты жесточайших наказаний за малейшую ошибку, даже за проступок, совершенный с лучшими намерениями. Обращение Антония с просьбой о сочувствии кажется Илье нелепым. Если бы еретик валялся в ногах у церковных иерархов и, рыдая, молил о прощении, его еще можно было бы «исправлять духом кротости». Те же, кто отличается «упрямством и самомнением», не заслуживают жалости — «да устрашатся и прочие! ». Идея милосердия настолько чужда тому, кто стал частью церковного аппарата, что Илья небрежно бросает: зачем жалеть человека, не позаботившегося о язвах на своем теле, вызвавших лихорадку, нагноение и смерть? Что же тогда говорить о человеке, обезумевшем настолько, что «прельщается самосмышлением»?! Ясно, что его надо уничтожить, как нарыв, но Илья переходит к этому очевидному для него итогу не сразу, а вдоволь поиздевавшись над надеждами своего бывшего единомышленника, пространно оспаривая все тезисы послания Антония.

«Ты начальственно повелеваешь нам разуметь, — пишет Илья, — как с утра и до вечера изменяется время — а сам не одно уже, не два, не три лета, но множество в прежнем своем дерзком неистовстве пребываешь, не изменяясь, как рысь не может сбросить пестроту свою или негр — черную кожу свою». Негибкость Антония, его неспособность приспосабливать свои взгляды к требованиям изменчивого времени вызывают у Ильи резко отрицательное отношение. Ведь Антоний — не начальник, не пастырь душ, а подначальный, овца в общем стаде, и должен идти, куда пастух гонит все стадо. Иной путь — мятеж! «А о сытости, и о цеженом вине, и о прочем мирском напоминаешь мне — и это все так! — не может не похвалиться Илья наградой за свое послушание. — Но берегись, да не впадешь в фарисейство». Каждому свое: мятежнику — цепи, послушному — достаток.

Потерять достаток страшно. «Вспомнил ты о пастырях, как приписали тебе беззаконие, и говорят на тебя зло за благо, и отвечают ненавистью на любовь твою, и не уподобляются ни в чем нашему Владыке и благодетелю, и, будто древних мучителей люто

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...