Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

VII Свобода и суверенность




Французская революция, во всяком случае в ее якобинской форме подобно всем великим революциям, была именно таким всплеском жажды позитивной свободы, охватившей большое число французов, которые ощутили себя освобожденной нацией, хотя для многих из 'них она означала жесткое ограничение индивидуальных свобод. Руссо торжествующе заявлял, что законы свободы могут оказаться более жестокими, чем ярмо тирании. Тирания — служанка господ. Закон не может быть тираном. Когда Руссо говорит о свобо­де, он имеет в виду не "негативную" свободу индивида не подвергать­ся вмешательству в рамках определенной области; он имеет в виду то, что все без исключения полноправные члены общества участву­ют в осуществлении государственной власти, которая может вмеши­ваться в любой аспект жизни каждого гражданина. Либералы первой половины девятнадцатого века правильно предвидели, что свобода в "позитивном" смысле может легко подорвать многие из "негативных" свобод, которые они считали неприкосновенными. Они говорили, что суверенность народа способна легко уничтожить суверенность индивида. Милль терпеливо и неопровержимо доказывал, что правление народа — это не обязательно свобода. Ибо те кто правит, необязательно те же люди, которыми правят, поэтому демократичес­кое самоуправление — это режим, при котором не каждый управляет собой, а в лучшем случае каждым управляют остальные. Милль и его ученики говорили о тирании большинства и тирании "преобладающего настроения или мнения" и не видели большой разницы между этими видами тирании и любым другим, посягающим на свободу человечес­кой деятельности внутри неприкосновенных границ частной жизни.

Никто не осознавал конфликта между двумя видами свободы так хорошо и не выразил его так четко, как Бенжамен Констан. Он отме­чал, что когда неограниченная власть, обычно называемая сувере­нитетом, в результате успешного восстания переходит из одних рук в другие, это не увеличивает свободы, а лишь перекладывает бремя раоства на другие плечи. Он вполне резонно задавал вопрос, почему человека должно заботить, что именно подавляет его — народное правительство, монарх или деспотические законы. Констан прекрасно осознавал, что для сторонников «негативной" индивидуальной свободы основная проблема заключается не в том, у кого находитсявласть, а в том, как много этой власти сосредоточено в одних руках. По его мнению, неограниченная власть в каких угодно руках раноили поздно приведет к уничтожению кого-либо. Обычно люди протестуют против деспотизма тех или иных правителей, но реальная причина тирании, согласно Констану, заключена в простой концентрации власти, при каких бы обстоятельствах она ни происходила, поскольку свободе угрожает само существование абсолютной властикак таковой. "Это не рука является несправедливой, — писал он, — аорудие слишком тяжело — некоторые ноши слишком тяжелы для человеческой руки". Демократия, сумевшая одержать верх над олигархией, привилегированным индивидом или группой индивидов, можетв дальнейшем подавлять людей столь же нещадно, как и предшествовавшие ей правители. В работе, посвященной сравнению современной свободы и свободы древних, Констан отмечал, что равное длявсех право угнетать — или вмешиваться — не эквивалентносвободе. Даже единодушный отказ от свободы не сохраняет ее ка-ким-то чудесным образом — на том только основании, что было даносогласие и согласие было общим. Если я согласен терпеть гнет и сполным безразличием или иронией смотрю на свое положение, торазве я менее угнетен? Если я сам продаю себя в рабство, то развея в меньшей степени раб? Если я совершаю самоубийство, то развея в меньшей степени мертв — на том только основании, что я покончил с жизнью добровольно? "Правление народа — это неупорядоченная тирания; монархия же — более эффективный централизованныйдеспотизм". Констан видел в Руссо самого опасного врагаиндивидуальной свободы, ибо тот объявил, что "отдавая себя всем, яне отдаю себя никому". Даже если суверен — это "каждый" из нас,для Констана было не понятно, почему этот суверен не может прижелании угнетать одного из "тех", кто составляет его неделимое Я. Конечно, для меня может быть предпочтительней, чтобы свободыбыли отняты у меня собранием, семьей или классом, в которых я составляю меньшинство. Быть может, в этом случае мне удастся убедить других сделать для меня то, на что я, с моей точки зрения, имеюправо. Однако, лишаясь свободы от руки членов своей семьи, друзейили сограждан, я все равно в полной мере лишаюсь ее. Гоббс, покрайней мере, был более откровенным; он не пытался представитьдело так, будто суверен не порабощает. Он оправдывал это рабство,но во всяком случае не имел бесстыдства называть его свободой.

На протяжении всего девятнадцатого столетия либеральные мыслители не уставали доказывать, что если свобода означает ограничение возможностей, которыми располагают другие люди чтобы заставить меня делать то, чего я не хочу или могу не хотеть, то каким бы ни был идеал, ради которого меня принуждают, яявляюсь несвободным, и поэтому доктрина абсолютного суверенитета по своей сути носит тиранический характер. Для сохранения нашей свободы недостаточно провозгласить, что ее нельзя нарушить,если только это нарушение не будет санкционировано тем или инымсамодержавным правителем, народным собранием, королем впарламенте, судьями, некоторым союзом властей или законами,поскольку и законы могут быть деспотичными. Для этого нам необходимо создать общество, признающее область свободы, границы которой никому не дано нарушать. Нормы, устанавливающие эти границы, могут иметь разные названия и характер: их можно называть правами человека, Словом Господним, естественным правом, соображениями полезности или "неизменными интересами человека". Я могу считать их истинными априорно или могу провозглашать их своей высшей целью или высшей целью моего общества и культуры.Общим для этих норм и заповедей является то, что они получилистоль широкое признание и столь глубоко укоренились в действительной природе людей в ходе исторического развития общества, чток настоящему моменту они составляют существенную часть нашегопредставления о человеке. Искренняя вера в незыблемость некоторого минимума индивидуальной свободы требует бескомпромисснойпозиции в этом вопросе. Сейчас уже ясно, как мало надежд оставляет правление большинства; демократия, как таковая, не имеет логической связи с признанием свободы, и порой, стремясь сохранитьверность собственным принципам, она оказывалась неспособной защитить свободу. Как известно, многим правительствам не составилобольшого труда заставить своих подданных выражать волю, желательную для данного правительства. "Триумф деспотизма состоит втом, чтобы заставить рабов объявить себя свободными". Сила здесьможет и не понадобиться; рабы совершенно искренне могут заявлять о своей свободе, оставаясь при этом рабами. Возможно, длялибералов главное значение политических — или "позитивных" прав,как, например, права участвовать в государственном управлении, —состоит в том, что эти права позволяют защитить высшую для либералов ценность — индивидуальную "негативную" свободу.

Но если демократии могут, не переставая быть демократиями, подавлять свободу, по крайней мере, в либеральном значении этого слова, то что сделает общество по-настоящему свободным? Для Констана, Милля, Токвиля и всей либеральной традиции, к которой они принадлежали, общество не свободно, пока управление в нем не осу­ществляется на основе, как минимум, следующих двух взаимосвя- занных принципов. Во-первых, абсолютными следует считать только права людей, власть же таковой не является, а потому, какая бы власть ни стояла над людьми, они имеют полное право отказаться вести себя не достойным человека образом. Во-вторых, должна су­ществовать область, в границах которой люди неприкосновенны причем эти границы устанавливаются не произвольным образом, а в соответствии с нормами, получившими столь широкое и проверенное временем признание, что их соблюдения требуют наши представле­ния о нормальном человеке и о том, что значит действовать неразум­ным или недостойным человека образом. Например, нелепо считать, что суд или верховный орган власти мог бы отменить эти нормы, при­бегнув к некоторой формальной процедуре. Определяя человека как нормального, я отчасти имею в виду и то, что он не мог бы с легкостью нарушить эти нормы, не испытывая при этом чувства отвращения. Именно такие нормы нарушаются, когда человека без суда объявляют виновным или наказывают по закону, не имеющему обратной силы; когда детям приказывают доносить на своих родителей, друзьям — предавать друг друга, а солдатам — прибегать к варварским методам ведения войны; когда людей пытают и убивают, а меньшинства уничтожают только потому, что они вызывают раздражение у боль­шинства или у тирана. Подобные действия, объявляемые сувереном законными, вызывают ужас даже в наши дни, и это объясняется тем, что независимо от существующих законов для нас имеют абсолют­ную моральную силу барьеры, не позволяющие навязывать свою во­лю другому человеку. Свобода общества, класса или группы, истол­кованная в негативном смысле, измеряется прочностью этих барье­ров, а также количеством и важностью путей, которые они оставля­ют открытыми для своих членов, если не для всех, то во всяком случае для огромного их большинства.

Это прямо противостоит целям тех, кто верит в свободу в "пози­тивном" смысле самоуправления. Первые хотят обуздать власть, вторые — получить ее в собственные руки. Это кардинальный вопрос. Здесь не просто две разные интерпретации одного понятия, а два в корне различных и непримиримых представления о целяхжизни Это нужно хорошо осознавать, даже если на практике часто приходится искать для них компромисс. Каждая из этих позиций выдвигает абсолютные требования, которые нельзя удовлетворить полностью. Но в социальном и моральном плане было бы полным не­пониманием не признавать, что каждая их этих позиций стремится претворить в жизнь высшую ценность, которая и с исторической, и с моральной точки зрения достойна быть причисленной к важнейшим интересам человечества.

VIII Один и многие

Есть одно убеждение, которое более всех остальных ответствен­но за массовые человеческие жертвы, принесенные на алтарь вели­ких исторических идеалов: справедливости, прогресса, счастья буду­щих поколений, священной миссии освобождения народа, расы или класса и даже самой свободы, когда она требует пожертвовать от­дельными людьми ради свободы общества. Согласно этому убежде­нию, где-то — в прошлом или будущем, в Божественном Откровении или в голове отдельного мыслителя, в достижениях науки и истории или в бесхитростном сердце неиспорченного доброго человека — су­ществует окончательное решение. Эту древнюю веру питает убежде­ние в том, что все позитивные ценности людей в конечном счете обязательно совместимы друг с другом и, возможно, даже следуют друг из друга. "Природа словно связывает истину, счастье и доброде­тель неразрывной цепью", — говорил один из лучших людей, когда-либо живших на земле, и в сходных выражениях он высказывался о свободе, равенстве и справедливости. (Примечание автора: Согласно Кондорсэ, из чьего "Эскиза" процитированы эти слова, за­дача социальной науки состоит в том, чтобы показать, "какими узами при­рода неразрывно связала прогресс просвещения с прогрессом свободы, добродетели и уважения к естественным правам человека; каким образом эти единственные реальные блага, так часто разобщенные, что их считают даже несовместимыми, должны, напротив, сделаться нераздельными. Это удет тогда, когда просвещение достигнет определенного предела одновременно у значительного числа наций". И затем он продолжает: "(Л)юди сохраняют заблуждения своего детства, своей родины, своего века еще долгое время после усвоения всех истин, необходимых для разрушения этих заблуждений. (Кондосэ Ж. А. Эскиз исторической картины прогресса человеческо-го разума. М, 1936 с. 12, 13). Можно усмотреть иронию в том, что вера Кон- дорсэ в необходимость и возможность объединения всех благ и есть именно тот вид заблуждения, который он так хорошо описал.)Но верно ли это? Уже стало банальным считать, что политическое равенство, эффективная об­щественная организация и социальная справедливость, если и сов­местимы, то лишь с небольшой крупицей индивидуальной свободы, но никак не с неограниченным laissez-faire; справедливость, благо­родство, верность в публичных и частных делах, запросы человечес­кого гения и нужды общества могут резко противоречить друг другу. Отсюда недалеко и до обобщения, что отнюдь не все блага совмес­тимы друг с другом, а менее всего совместимы идеалы человечест­ва. Нам могут возразить, что где-то и как-то эти ценности должны су­ществовать вместе, ибо в противном случае Вселенная не может быть Космосом, не может быть гармонией; в противном случае конф­ликт ценностей составляет внутренний, неустранимый элемент че­ловеческой жизни. Если осуществление одних наших идеалов может, в принципе, сделать невозможным осуществление других, то это означает, что понятие полной самореализации человека есть фор­мальное противоречие, метафизическая химера. Для всех рацио­налистов-метафизиков от Платона до последних учеников Гегеля и Маркса отказ от понятия окончательной гармонии, дающей разгадку всем тайнам и примиряющей все противоречия, означал грубый эмпиризм, отступление перед жесткостью фактов, недопустимое по­ражение разума перед реальностью вещей, неспособность объяс­нить, оправдать, свести все к системе, что "разум" с возмущением отвергает. Но поскольку нам не дана априорная гарантия того, что возможна полная гармония истинных ценностей, достижимая, види­мо, в некоторой идеальной сфере и недоступная нам в нашем конеч­ном состоянии, мы должны полагаться на обычные средства эмпири­ческого наблюдения и обычное человеческое познание. А они, разу­меется, не дают нам оснований утверждать (или даже понимать смысл утверждения), что все блага совместимы друг с другом, как совместимы в силу тех же причин и все дурные вещи. В мире, с кото­рым мы сталкиваемся в нашем повседневном опыте, мы должны вы­бирать между одинаково важными целями и одинаково настоятель­ными требованиями, и, достигая одних целей, мы неизбежно жерт­вуем другими. Именно поэтому люди придают столь огромную цен­ность свободе выбора: будь они уверены, что на земле достижимо некоторое совершенное состояние, когда цели людей не будут проти­воречить друг другу, то для них исчезла бы необходимость мучитель­ного выбора, а вместе с ней и кардинальная важность свободывыбора Любой способ приблизить это совершенное состояние был бы тогдаполностью оправдан, и не важно, сколько свободы приш­лось бы принести в жертву ради приближения этого состояния. Не сомневаюсь что именно такая догматичная вера ответственна за глубокую, безмятежную, непоколебимую убежденность самых без­жалостных тиранов и гонителей в истории человечеста в том, что со­вершаемое ими полностью оправдывается их целью. Я не призываю осудить идеал самосовершенствования, как таковой, — не важно, говорим мы об отдельных людях, или о народах, религиях и классах, — и не утверждаю, что риторика, к которой прибегали в его защиту, всегда была мошенническим способом ввести в заблуждение и неизменно свидетельствовала о нравственной и интеллектуальной порочности. На самом деле, я старался показать, что понятие свободы в ее "позитивном" значении образует сердцевину всех ло­зунгов национального и общественного самоуправления, вдохнов­лявших наиболее мощные движения современности в их борьбе за справедливость; не признавать этого — значит не понимать самые важные факты и идеи нашего времени. Однако в равной мере я считаю безусловно ошибочной веру в принципиальную возможность единой формулы, позволяющей привести в гармонию все разнооб­разные цели людей. Эти цели очень различны и не все из них можно, в принципе, примирить друг с другом, поэтому возможность конф­ликта, а, стало быть, и трагедии, никогда полностью не устранима из человеческой жизни, как личной, так и общественной. Необходи­мость выбирать между абсолютными требованиями служит, таким образом, неизбежным признаком человеческих условий существова­ния. Это придает ценность свободе, которая, как считал Актон, есть цель-в-себе, а не временная потребность, вырастающая из наших нечетких представлений и неразумной, неупорядоченной жизни; сво­бода — это не затруднение, преодолеваемое в будущем с помощью какой-либо панацеи. Я не хочу сказать, что индивидуальная свобода в наиболее либе­ральных обществах служит единственным или главным критерием выбора. Мы заставляем детей получать образование и запрещаем публичные казни. Это, конечно, ограничивает свободу. Мы оправды­вает это ограничение, ибо неграмотность, варварское воспитание, жестокие удовольствия и чувства хуже для нас, чем ограничение, необходимое для их исправления и подавления. Эта позиция опирается на наше понимание добра и зла, на наши, так сказать, мораль-ные, религиозные, интеллектуальные, экономические и эстетические ценности, которые в свою очередь связаны с нашими представле ниями о человеке и основных потребностях его природы. Другими словами, в решении таких проблем мы осознанно или неосознанно руководствуемся своим пониманием того, из чего складывается жизнь нормального человека в противоположность существованию миллевских "ограниченных и изуродованных", "истощенных и бес­плодных" натур. Протестуя против цензуры и законов, устанавливаю­щих контроль над личным поведением, видя в них недопустимые на­рушения свободы личности, мы исходим из того, что запрещаемые этими законами действия отражают фундаментальные потребности людей в хорошем (а фактически, в любом) обществе. Защищать по­добные законы — значит считать, что данные потребности несущест­венны или что не существует иного способа их удовлетворения, как путем отказа от других, высших ценностей, выражающих более глу­бокие потребности, чем индивидуальная свобода. Считается, что ис­пользуемый здесь критерий оценки ценностей имеет не субъективный, а, якобы, объективный — эмпирический или априорный — статус.

Определяя, в какой мере человек или народ может пользоваться свободой при выборе образа жизни, следует учитывать многие дру­гие ценности, из которых наиболее известные, видимо, — равенство, справедливость, счастье, безопасность и общественный порядок. Стало быть, свобода не может быть неограниченной. Как справедли­во напоминает нам Р. X. Тони, свобода сильных, какой бы ни была их сила — физической или экономической, должна быть ограничена. Содержащееся в этой максиме требование уважения — это не след­ствие, вытекающее из некоторого априорного правила, гласящего, например, что уважение к свободе одного человека логически влечет за собой уважение к свободе других людей; это требование обусловлено тем, что уважение к принципам справедливости и чувство стыда за вопиющее неравенство среди людей столь же су­щественны для человека, как и желание свободы. Тот факт, что мы не можем иметь все, — это не случайная, а необходимая истина. Когда Берк напоминает о постоянной необходимости возмещать, примирять и уравновешивать; когда Милль ссылается на "новые эксперименты в жизни" с их неизбежными ошибками; когда мы осоз­наем принципиальную невозможность получить четкие и определен­ные ответы не только на практике, но и в теории с ее идеальным ми­ром^ совершенно добрых и рациональных людей и абсолютно ясных идеи, это может вызвать раздражение у тех, кто ищет окончательныхрешений и единых, всеобъемлющих и вечных систем. Но именно этот вывод неизбежен для тех, кто вместе с Кантом хорошо усвоил туистину, что из искривленного ствола человечества никогда не было изготовлено ни одной прямой вещи.

Излишне напоминать, что монизм и вера в единый критерии всегда были источником глубокого интеллектуального и эмоциональ­ного удовлетворения. Неважно, выводится ли критерий оценки из то­го как видится будущее совершенное состояние философам восем­надцатого столетия и их технократическим последователям в наши дни, или он коренится в прошлом — la term et les morts, — как пола­гают немецкие историцисты, французские теократы и неоконсерва­торы в англоязычных странах, но он обязательно, в силу своей не­гибкости, натолкнется на некоторый непредвиденный ход человечес­кой истории, который не будет с ним согласовываться. И тогда этот критерий можно будет использовать для оправдания прокрустовых жестокостей — вивисекции реально существующих человеческих об­ществ в соответствии с установленным образцом, который диктуется нашими, подверженными ошибкам представлениями о прошлом или будущем, а они, как известно, во многом, если не полностью, — плод нашего воображения. Стремясь сохранять абсолютные категории и идеалы ценой человеческих жизней, мы в равной мере подрываем принципы, выработанные наукой и выкованные историей; в наши дни приверженцев такой позиции можно встретить и среди левых, и среди правых, но она неприемлема для тех, кто уважает факты.

Для меня плюрализм с его требованием определенной доли "не­гативной" свободы — более истинный и более человечный идеал, чем цели тех, кто пытается найти в великих авторитарных и подчи­ненных строгой дисциплине обществах идеал "позитивного" самоосу­ ществления для классов, народов и всего человечества. Он более истинен хотя бы потому, что признает разнообразие человеческих целей, многие из которых несоизмеримы друг с другом и находятся в вечном соперничестве. Допуская, что все ценности можно ранжиро­вать по одной шкале, мы опровергаем, на мой взгляд, наше предс­тавление о людях как свободных агентах действия и видим в мораль­ном решении действие, которое, в принципе, можно выполнить с помощью логарифмической линейки. Утверждать, что в высшем, все­охватывающем и тем не менее достижимом синтезе долг есть интерес, а индивидуальная свобода есть чистая демократия или авториарное государство, — значит скрывать под метафизическим покровом самообман или сознательное лицемерие. Плюрализм более человечен, ибо не отнимает у людей (как это делают создатели систем) ради далекого и внутренне противоречивого идеала многое из того, что они считают абсолютно необходимым для своей жизни,будучи существами, способными изменяться самым непредсказуе­мым образом. В конечном счете люди делают свои выбор между высшими ценностями так, как они могут, ибо фундаментальные кате­гории и принципы морали определяют их жизнь и мышление и состав­ляют - по крайней мере, в долгой пространственно-временной перс­пективе — часть их бытия, мышления и личностной индивидуальнос­ти — всего того, что делает их людьми.

Быть может, идеал свободного выбора целей, не претендующих на вечность, и связанный с ним плюрализм ценностей — это лишь поздние плоды нашей угасающей капиталистической цивилизации: этот идеал не признавали примитивные общества древности, а у последующих поколений он, возможно, встретит любопытство и сим­патию, но не найдет понимания. Быть может, это так, но отсюда, мне кажется, не следует никаких скептических выводов. Принципы не становятся менее священными, если нельзя гарантировать их вечно­го существования. В действительности, желание подкрепить свою ве­ру в то, что в некотором объективном царстве наши ценности вечны и непоколебимы, говорит лишь о тоске по детству с его определен­ностью и по абсолютным ценностям нашего первобытного прошлого. "Осознавать относительную истинность своих убеждений, - говорил замечательный писатель нашего времени, — и все же непоколебимо их держаться - вот что отличает цивилизованного человека от дикаря". Возможно, требовать большего - глубокая и неустранимая метафизическая потребность, но позволять ей направлять наши действия, - симптом не менее глубокой, но куда более опасной нравственной и политической незрелости

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...