Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Расти в товарном вагоне 1 глава




 

 

Это и по сей день причиняет мне боль. Это только что отбросило мою

голову на подушки. Это заставляет меня ощущать свои суставы, голеностоп и

колено, это превращает меня в скрипуна, что иными словами означает: Оскар

вынужден скрипеть зубами, чтобы заглушить таким образом скрип собственных

суставов. Я разглядываю свои десять пальцев и должен честно признать: они

распухли. Последняя попытка на барабане подтверждает: пальцы у Оскара не

просто распухли, в настоящее время они вообще не пригодны для человека его

профессии -- они не способны удержать палочки.

Вот и авторучка не желает больше мне повиноваться. Придется просить

Бруно, чтоб он сделал мне холодный компресс. И потом, с холодными

компрессами на руках, ногах, коленях, с мокрым платком на лбу мне придется

вооружить моего санитара Бруно карандашом и бумагой, ибо мою авторучку я не

люблю давать чужим.

Но готов ли Бруно хорошо слушать -- и способен ли? Окажется ли его

пересказ достойным той поездки в товарном вагоне, начавшейся двенадцатого

июня одна тысяча девятьсот сорок пятого года? Бруно сидит за столиком под

картинкой с анемонами. Вот он поворачивает голову, демонстрируя мне ту ее

сторону, которую именуют лицом, а сам глазами сказочного зверя глядит мимо

меня, слева или справа. Подняв карандаш над тонкими с кислым выражением

губами, он изображает ожидание. Но если даже допустить, что он действительно

ждет от меня слова, ждет знака, чтобы приступить к своему изложению, --

мысли его все равно вьются вокруг макраме. Он будет вывязывать узлы из

бечевок, тогда как задача Оскара, не жалея слов, распутать мою запутанную

историю. Итак, Бруно пишет:

Я, Бруно Мюнстерберг, родом из Алтены, что в Зауэрланде, холост,

бездетен, служу санитаром в частном отделении данного специализированного

лечебного заведения. Господин Мацерат, который более года назад был

госпитализирован, считается моим пациентом. У меня есть и другие пациенты,

но сейчас речь не о них. Господин Мацерат -- самый безобидный из моих

пациентов. Он никогда не выходил из себя до такой степени, чтобы мне

вызывать других санитаров. Правда, он несколько больше, чем следует, пишет и

барабанит. Чтобы пощадить свои перетруженные пальцы, он попросил меня

сегодня писать вместо него и не заниматься плетением. Тем не менее я засунул

в карман немного бечевки, и, покуда он рассказывает, я начну с помощью

нижних конечностей новую фигуру, которую, согласно теме его рассказа, назову

"Беженец с востока". Это будет не первая фигура, которую я создам на основе

рассказов моего пациента. До сего времени я уже вывязал из бечевки его

бабушку, которую назвал: "Яблоко в четырехслойной одежке", выплел его

дедушку, плотогона, назвав его, может быть, чересчур смело -- "Колумб"; с

помощью моей бечевки его бедная матушка превратилась в "Прекрасную

рыбоедку"; из обоих его отцов, Мацерата и Яна Бронски, я сплел целую группу

"Два любителя ската", вот и всю испещренную шрамами спину его друга Герберта

Тручински я выразил в бечевке и назвал свой рельеф "Неровная дорога".

Отдельные здания, такие как Польская почта. Ярусная башня, Городской театр,

Цойгхазный пассаж, Морской музей, зеленная лавка Греффа, школа Песталоцци,

Брезенские купальни, церковь Сердца Христова, кафе "Четыре времени года",

шоколадная фабрика "Балтик", многочисленные бункеры на Атлантическом валу,

Эйфелева башня в Париже, Штеттинский вокзал в Берлине, Реймский собор и --

не в последнюю очередь -- тот доходный дом, где господин Мацерат впервые

увидел свет, я воспроизвел, узел к узлу; решетки и могильные камни на

кладбищах Заспе и Брентау одарили своим орнаментом мою бечевку, петля за

петлей я пустил по руслу воды Вислы и Сены, дал волнам Балтийского моря, дал

валам Атлантического океана разбиваться о плетеные берега, превратил бечевку

в кашубские картофельные поля и нормандские пастбища, населил возникший

таким образом уголок земли, который я простоты ради назову Европой, группами

фигур, как, например, Защитники почты. Торговцы колониальными товарами. Люди

на трибунах. Люди перед трибунами. Первоклассники с подарочными фунтиками.

Вымирающие смотрители музеев. Малолетние преступники за подготовкой к

Рождеству. Польская кавалерия на фоне вечерней зари. Муравьи делают историю.

Фронтовой театр играет для унтер-офицеров и солдат. Стоящие люди, которые в

лагере Треблинка дезинфицируют лежащих людей. А теперь я приступаю к фигуре

восточного беженца, который, что вполне возможно, превратится в целую группу

восточных беженцев.

Примерно в одиннадцать часов утра двенадцатого июня сорок пятого года

господин Мацерат выехал из Данцига, который к тому времени уже назывался

Гданьском. Его сопровождали вдова Мария Мацерат, которую мой пациент

обозначает как свою прежнюю возлюбленную, и Курт Мацерат, предполагаемый сын

моего пациента. Кроме того, в этом товарном вагоне находились, по его

словам, еще тридцать два человека, среди них -- четыре францисканских

монахини в одежде своего ордена и молодая девушка в платке, в каковой, по

его же словам, он опознал некую Люцию Реннванд. Но после ряда вопросов,

заданных мной, господин Мацерат признал, что ту особу звали Регина Рекк,

хотя он и в дальнейшем не перестанет твердить о безымянном треугольном лице,

которое он неизменно называет именем Люция, что и мешает мне вплести сюда

эту девицу под именем Регина. Регина Рекк ехала вместе со своими родителями,

дедушкой, бабушкой и больным дядей, который помимо собственной семьи вез за

собой на запад запущенный рак желудка, много разговаривал и, едва поезд

тронулся, назвал себя бывшим социал-демократом.

Насколько мой пациент может сейчас припомнить, поездка до Гдыни,

которая четыре с половиной года называлась Готенхафен, протекала вполне

спокойно. Две женщины из Оливы, множество детей и пожилой господин из

Лангфура плакали, по его словам, до и после Сопота, в то время как монахини

предавались молитве.

В Гдыне была остановка на пять часов. В вагон поместили двух женщин с

шестью детьми. Социал-демократ протестовал, потому что, во-первых, был

болен, а во-вторых, как социал-демократ еще с довоенных времен требовал

особого отношения. Но польский офицер, возглавлявший транспорт, дал ему

оплеуху, когда тот не захотел подвинуться, и на довольно беглом немецком

объяснил, будто понятия не имеет, что это вообще такое -- социал-демократ.

Во время войны ему пришлось побывать во многих местах Германии, так вот

слово "социал-демократ" он ни разу ни от кого не слышал. Страдающий желудком

социал-демократ не успел объяснить польскому офицеру смысл, суть и историю

социал-демократической партии Германии, поскольку офицер ушел из вагона,

двери задвинул и снаружи запер на засов.

Я забыл написать, что все люди сидели либо лежали на соломе. Когда уже

к концу дня поезд снова тронулся, многие женщины закричали: "Нас везут

обратно в Данциг". Но они ошибались, поезд просто перевели на другой путь, и

он тронулся дальше на запад, в направлении города Штольп. До Штольпа ехали

четыре дня, потому что поезд то и дело останавливали в чистом поле то бывшие

партизаны, то польские подростковые банды. Подростки раздвигали двери

вагонов, впуская немного свежего воздуха, а вместе с воздухом, уже

испорченным, они уносили из вагона также некоторую часть багажа. Всякий раз

когда подростки врывались в вагон господина Мацерата, четыре монахини

вставали с пола и поднимали кверху висящие на них кресты. Эти четыре креста

производили на мальчишек сильнейшее впечатление. Они осеняли себя крестом и

лишь после этого выбрасывали на насыпь рюкзаки и чемоданы пассажиров.

А вот когда социал-демократ предъявил мальчишкам бумагу, в которой еще

польские власти не то в Данциге, не то в Гданьске подтверждали, что он как

член социал-демократической партии платил взносы с тридцать первого до

тридцать седьмого, они не стали осенять себя крестом, а вместо того выбили

бумагу у него из рук, забрали у него два чемодана, рюкзак его жены, и даже

дорогое зимнее пальто в крупную клетку, на котором социал-демократ лежал,

они вынесли на свежий воздух Померании.

И однако же, по словам господина Оскара Мацерата, грабители произвели

на него весьма благоприятное впечатление своей дисциплинированностью,

каковую он приписывает влиянию их предводителя, который, несмотря на юный

возраст, уже в шестнадцать без малого лет выглядел личностью весьма

значительной, что мучительно и в то же время приятно для господина Мацерата

напоминало ему предводителя банды чистильщиков, того самого Штертебекера.

Когда тот столь похожий на Штертебекера молодой человек пытался

выдернуть рюкзак у Марии Мацерат, что ему и удалось, господин Мацерат в

последнюю минуту выхватил из рюкзака альбом с семейными фотографиями,

лежавшими, по счастью, на самом верху. Сперва предводитель уже готов был

озлиться, но когда мой пациент открыл альбом и показал тому фотографию своей

бабушки Коляйчек, тот, вспомнив, возможно, собственную бабку, выпустил

рюкзак Марии, приветственно приложил два пальца к своей остроугольной

польской конфедератке, обратясь к семейству Мацератов, сказал "До видзенья!"

и, подхватив вместо мацератовского рюкзака чемодан каких-то других

пассажиров, покинул вагон.

В рюкзаке, который благодаря альбому с фотографиями сохранился для

семейства Мацерат, помимо нескольких штук белья лежали хозяйственные книги и

налоговые квитанции из лавки колониальных товаров, сберегательные книжки и

рубиновое колье, принадлежащее некогда матушке господина Мацерата и

спрятанное моим пациентом в пакете с дезинфекционными средствами;

хрестоматия, половину которой составляли отрывки из Распутина, половину --

из Гете, так же совершала вместе со всем семейством переезд на запад.

Мой пациент утверждает, что большую часть пути держал на коленях

фотоальбом, изредка -- книгу, перелистывая ее, и обе книги, несмотря на

сильнейшие боли в суставах, доставили ему много приятных, но много также и

раздумчивых часов.

К этому мой пациент хотел бы добавить: тряска и качка, переезд через

стрелки и перекрестки, лежание навытяжку над вечно содрогающейся передней

осью товарного вагона, ускорили его рост. Причем теперь он не раздавался в

ширину, а наращивал высоту. Распухшие, но не воспаленные суставы обрели

некоторую гибкость. Даже его уши, нос и половые органы, как мне здесь

сообщают, пошли в рост от вагонной тряски. Покуда эшелон двигался без помех,

господин Мацерат явно не испытывал боли. Лишь когда поезд останавливался,

потому что очередные партизаны или подростковые банды хотели нанести им

визит, он, по его словам, опять чувствовал колющую и тянущую боль, которой,

как уже было сказано выше, противостоял с помощью болеутоляющего альбома.

Помимо польского Штертебекера, семейными фотографиями заинтересовалось

еще множество несовершеннолетних бандитов, а кроме того, один пожилой

партизан. Старый воитель даже сел, раздобыл сигарету и принялся задумчиво

перелистывать страницы альбома, не пропуская ни одного четырехугольника,

начал с портрета дедушки Коляйчека, изучил расцвет семейства, богатый

снимками, включая любительские, изображающие госпожу Марию Мацерат с

годовалым, двух-, трех- и четырехлетним сыном Куртом. Мой пациент

собственными глазами видел, как тот даже улыбался, созерцая ту либо иную

семейную идиллию. Лишь некоторые слишком отчетливо видные партийные значки

на костюмах покойного господина Мацерата, лацканах у господина Элерса,

который был ортсбауэрнфюрером в Рамкау и женился на вдове защитника Польской

почты Яна Бронски, вызвали неудовольствие партизана. Кончиком ножа пациент

должен был на глазах у этого критически настроенного господина и к полному

удовольствию последнего соскрести с фотографий партийные значки.

Этот партизан -- как мне пытается втолковать господин Мацерат -- был

самый настоящий партизан в отличие от множества ненастоящих. Ибо далее

последует такое утверждение: партизаны не бывают партизанами на время, они

-- партизанят вечно и неизменно, они приводят к власти свергнутые

правительства и, соответственно, свергают правительства, именно с их помощью

пришедшие к власти. Неисправимые, подверженные саморазрушению партизаны, по

мысли господина Мацерата -- что я и сам мог бы понять, -- наиболее

художественно одаренные люди среди всех по святивших себя политике, ибо они

немедля отрекаются от только что ими же сотворенного.

То же самое я мог бы сказать и про себя. Разве не случается, причем

довольно часто, что, едва закрепив в гипсе свое очередное плетение, я

разрушаю его ударом кулака. Здесь мне особенно памятен заказ, полученный

мной от моего пациента тому уже несколько месяцев и состоявший в том, чтобы

из простой бечевки я сплел Распутина, русского чудодея, и Гете, немецкого

короля поэтов, в одном лице, каковое плетение по настоянию моего пациента

должно было иметь редкостное сходство с ним, с заказчиком. Уж и не знаю,

сколько километров бечевки я извел, прежде чем эти две крайности наконец

удовлетворительно соединились в одном плетении. Но подобно тому партизану,

которого господин Мацерат ставит мне в пример, я растерян и недоволен: я

распускаю слева то, что плету справа, а то, что делает моя левая, разрушает

ударом кулака моя правая.

Впрочем, и господин Мацерат не может вести свой рассказ ровно по

прямой. Не говоря уж о тех четырех монахинях, которых он попеременно

называет то францисканками, то винцентинками, особую роль играет та девица,

которая, являясь под двумя именами, но с одной-единственной, якобы

треугольной мордочкой -- как у лисы, -- то и дело взрывает ткань его

повествования и явно вынуждает меня, пересказчика, зафиксировать две, а то и

больше версий путешествия с востока на запад. Но это не мое прямое занятие,

а потому я лучше буду держаться того социал-демократа, который ни разу не

менял лица во время всей поездки и, более того, по словам моего пациента,

почти до Штольпа снова и снова пытался втолковать остальным пассажирам, что,

расклеивая плакаты вплоть до тридцать седьмого года, он расходовал свое

свободное время и рисковал своим здоровьем, потому что был одним из тех

немногих социал-демократов, кто расклеивал даже и в дождь.

Вот так он все и говорил, пока незадолго до Штольпа наш состав не был

уже в который раз остановлен, так как препожаловала с визитом очередная и

довольно многочисленная банда подростков. Багажа у пассажиров почти не

осталось, а потому юные бандиты начали стягивать с них одежду, но -- и это

вполне благоразумно -- ограничились верхним мужским платьем. Чего в свою

очередь не мог понять социал-демократ, полагавший, что из просторных

монашеских одеяний хороший портной может сшить несколько превосходных

костюмов. Сам социал-демократ с молитвенным выражением поведал при этом, что

лично он -- атеист. А юные бандиты, хоть ничего и не сообщали с молитвенным

выражением, однако принадлежали едино-спасающей церкви и возалкали не щедро

отмеренной шерстяной ткани с монахинь, а однобортного, грубошерстного

костюма с атеиста. Атеист же, со своей стороны, не захотел снимать пиджак,

жилетку и брюки, а, напротив, в очередной раз поведал о своей короткой, но

успешной карьере социал-демократического расклейщика плакатов, и поскольку

он никак не мог завершить свое повествование да вдобавок еще и

сопротивлялся, когда с него снимали костюм, его пнули солдатским, бывшим

вермахтовским, сапогом в живот.

Тут у социал-демократа открылась сильная, неудержимая рвота, потом даже

кровью. И он совершенно не заботился теперь о своем костюме, а бандиты

утратили всякий интерес к этой ткани, которая хоть и была запачкана, но

основательная химическая чистка без труда могла бы ее спасти. Отказавшись от

мужского верхнего платья, они взамен сняли с Марии Мацерат голубую блузку из

искусственного шелка, а с юной особы, которую звали отнюдь не Люция

Реннванд, а Регина Рекк, ее берхтесгаденский вязаный жакетик. Потом они

задвинули дверь вагона, хоть и не до конца, и поезд тронулся под

надвигавшееся умирание социал-демократа.

За два-три километра от Штольпа наш транспорт перегнали на запасной

путь, где он простоял целую ночь, хоть и ясную, но, по словам моего

пациента, холодноватую для июня.

В ту июньскую ночь, по рассказу господина Мацерата, непристойно и

громко богохульствуя, призывая рабочий класс к борьбе, напоследок -- как это

можно наблюдать в фильмах -- провозгласив здравицу в честь свободы и,

наконец, сотрясшись от страшного приступа рвоты, которая наполнила ужасом

весь вагон, умер социал-демократ, сверх всякой меры ценивший свой

однобортный костюм.

Рыданий, как утверждает мой пациент, не было. Тишина наступила и

повисла в вагоне. Лишь госпожа Мария Мацерат громко стучала зубами, потому

что замерзла без блузки, а всеми еще оставшимися у нее вещами укрыла своего

сына Курта и господина Оскара. Под утро две неустрашимые монахини

спохватились, что дверь снаружи не заперта, и, воспользовавшись случаем,

почистили вагон, выбросили на насыпь мокрую солому, испражнения детей и

взрослых, рвотные массы социал-демократа.

В Штольпе поезд контролировали польские офицеры. Одновременно по

вагонам разнесли горячий суп и какой-то напиток, похожий на солодовый кофе.

Опасаясь инфекций, из вагона, где ехал господин Мацерат, извлекли труп и

велели санитарам унести его на досках. По ходатайству монахинь офицер

позволил родственникам усопшего вознести короткую молитву. Кроме того, им

разрешали снять с покойного ботинки, носки и костюм.

В ходе этого раздевания -- позднее труп на доске прикрыли пустыми

мешками из-под цемента -- мой пациент наблюдал племянницу раздетого. И снова

девушка, хотя и звали ее Рекк, напомнила ему, отталкивая и притягивая

одновременно, ту самую Люцию Реннванд, которую я изобразил с помощью бечевок

как плетение под названием "Пожирательница бутербродов с колбасой". Правда,

при виде своего обираемого дяди она не схватилась за бутерброд с колбасой и

не проглотила его вместе с кожурой, но зато приняла активное участие в

разграблении, получила в наследство жилет от дядиного костюма, надела вместо

конфискованного жакетика и проверила достоинства своего нового, даже можно

сказать идущего ей наряда с помощью карманного зеркальца, причем вобрала в

это зеркальце -- чем и объясняется сохранившаяся по сей день тревога моего

пациента -- его самого и его ложе и холодно скользнула по нему

глазами-щелками с треугольной мордочки.

Дорога от Штольпа до Штеттина заняла два дня. Правда, было еще

достаточно вынужденных остановок и уже почти привычных визитов вооруженных

ножами и автоматами подростков, но визиты эти становились раз от разу все

короче, потому что взять у пассажиров было, в общем-то, нечего.

Мой пациент утверждает, что по пути из Данцига-Гданьска до Штеттина, то

есть примерно за одну неделю, он вырос на девять, если не на десять

сантиметров. Больше всего вытянулись бедра и голени, а вот грудная клетка и

голова почти не изменились. Зато, хотя мой пациент во все время пути лежал

на спине, никак не удалось приостановить рост несколько смещенного влево и

кверху горба. Господин Мацерат говорил также, что после Штеттина -- теперь

поезд вели немецкие железнодорожники -- боли настолько усилились, что даже

перелистывание страниц альбома от них уже никак не отвлекало. Ему даже

несколько раз приходилось громко и долго кричать от боли, только теперь его

крик не приносил никакого ущерба стеклам вагона, Мацерат: "Мой голос утратил

всякую способность к разрезанию стекла", однако собрал у его ложа всех

четырех монахинь, которые с тех пор уже не прерывали своей молитвы.

Больше половины попутчиков, в их числе и родня покойного

социал-демократа, вышли в Штеттине. Господин Мацерат крайне об этом сожалел,

поскольку вид молодой девушки казался ему очень приятен и даже необходим, а

после ее исчезновения у него начались сильные, судорожные, сотрясающие его

тело приступы с высокой температурой. По словам госпожи Мацерат, он в

отчаянии звал некую Люцию, называл себя сказочным зверем и единорогом,

выказывал страх перед прыжком и страсть к прыжку с десятиметрового

трамплина.

В Люнебурге господина Мацерата поместили в больницу. Лежа в жару, он

успел узнать несколько сестер, но его перевели в университетскую клинику

Ганновера. Лишь там удалось сбить у него температуру. Госпожу Марию и ее

сына Курта господин Мацерат видел редко, а ежедневно стал видеть лишь с тех

пор, как она устроилась в клинику уборщицей. Но поскольку для госпожи Марии

и для маленького Курта не было подходящего жилья ни в самой клинике, ни по

соседству, а жизнь в лагере для беженцев становилась все невыносимей --

госпоже Марии приходилось ежедневно проводить три часа в переполненных

поездах, часто даже ездить на подножке, до того далеко отстояли друг от

друга клиника и лагерь, -- врачи, несмотря на большие сомнения, разрешили

перевести пациента в Дюссельдорф, в одну из городских больниц, тем более что

у госпожи Марии было разрешение на переезд в Дюссельдорф: ее сестра Густа,

которая уже в войну вышла замуж за живущего там обер-кельнера, предоставила

в распоряжение госпожи Мацерат комнату в своей трехкомнатной квартире, ибо

самому обер-кельнеру места пока не требовалось: он находился в русском

плену.

Квартира была очень удачно расположена: любым трамваем, который шел от

Билькского вокзала к Веретену или Бенрату, можно было удобно, без пересадок,

доехать до больничного городка.

Господин Мацерат пролежал там с августа сорок пятого до мая сорок

шестого. И вот уже целый час он рассказывает мне о нескольких сестрах зараз.

Звали их: сестра Моника, сестра Хельмтруд, сестра Вальбурга, сестра Ильзе и

сестра Гертруд. Он припоминает подробнейшие больничные сплетни, придает

чрезмерное значение деталям сестринского житья-бытья, сестринской форменной

одежде. Ни одного слова не уделяет он плохому, как мне помнится, тогдашнему

питанию, нетопленным больничным палатам. Сплошь медицинские сестры, история

о сестрах, унылая сестринская жизнь. Там шушукались и там рассказывали по

секрету, что именно сестра Ильзе вроде бы сказала старшей сестре, а старшая

сестра посмела пойти с обходом по дортуарам девушек с сестринских курсов

сразу после обеденного перерыва, и там вроде бы пропало что-то, и

беспричинно заподозрили одну сестру из Дортмунда -- мой пациент, помнится,

назвал ее Гертруд. Вот и истории про молодых врачей, которые вымогали у

сестер талоны на сигареты, он тоже рассказывает очень подробно. И

расследование случая, когда одна лаборантка, даже и не сестра, сделала аборт

то ли сама себе, то ли с помощью ассистента, он тоже считает достойным

подробного рассказа. Я решительно не понимаю своего пациента, который

расточает свой ум на подобные банальности.

А теперь господин Мацерат просит меня описать его. Я рад выполнить эту

просьбу и перескакиваю через энное количество историй, которые он, поскольку

речь в них идет о сестрах, так подробно расписывает вескими словами.

В моем пациенте один метр двадцать один сантиметр росту. Голова его,

что была бы чересчур велика даже для человека нормального роста, сидит между

плечами на несколько искривленной шее, грудная клетка сильно выдается

вперед, так же и спина, которую можно обозначить как горб. У него сильно

светящиеся, умные, подвижные, порой мечтательно расширенные голубые глаза.

Еще у него густые, слегка волнистые темно-русые волосы. Он охотно

демонстрирует свои сильные по сравнению с остальным телом руки с красивыми,

по его же словам, кистями. Особенно когда господин Мацерат барабанит -- а

руководство заведения разрешает ему барабанить от трех до максимум четырех

часов в день, -- так и кажется, будто его пальцы действуют вполне

самостоятельно и принадлежат другому, пропорциональному телу. Господин

Мацерат очень разбогател на пластинках, он и сегодня хорошо на них

зарабатывает. В дни посещений у него бывают интересные люди. Еще до начала

его процесса, еще прежде, чем его поместили к нам, мне было известно его

имя, ибо господин Мацерат -- знаменитый артист.

Лично я верю в его невиновность, а потому и не знаю, останется он у нас

или еще раз выйдет на свободу, чтобы снова, как и прежде, выступать с

большим успехом. Но теперь я должен его измерить, хотя всего два дня назад

это делал...

Отнюдь не собираясь проверять написанное моим санитаром Бруно, я, Оскар

Мацерат, снова берусь за перо.

Бруно только что измерил меня своим складным метром. Оставив метр на

мне и громко выкрикивая результат, он покинул мою комнату. Он даже уронил

плетение, над которым тайно работал во время моего рассказа. Надо полагать,

он побежал за фройляйн доктор Хорнштеттер.

Но прежде чем приходит фройляйн доктор, чтобы сообщить мне, до чего

домерился Бруно, Оскар хочет обратиться к вам: за те три дня, в которые я

излагал санитару историю моего роста, мне посчастливилось прибавить -- если

только это можно назвать счастьем -- целых два сантиметра.

Итак, с этого дня в Оскаре один метр и двадцать три сантиметра. Теперь

он расскажет, как ему жилось после войны, когда его, говорящего, с трудом

пишущего, бегло читающего, и хоть и с деформированной фигурой, но в

остальном вполне здорового молодого человека, выпустили из Дюссельдорфской

городской больницы, с тем чтобы я -- как принято говорить при выписке из

лечебных учреждений -- начал новую, теперь уже взрослую жизнь.

 

 

* КНИГА ТРЕТЬЯ *

 

КРЕМНИ И КАМНИ

 

 

Сонные добродушные телеса: Густе Тручински незачем было меняться, когда

она стала Густой Кестер, тем более что и воздействию Кестера она могла

как-то подвергаться лишь во время их двухнедельной помолвки, перед отправкой

его на Северный фронт, и потом, когда они обвенчались, во время фронтового

отпуска, да и то по большей части в бомбоубежищах. И хотя после капитуляции

Курляндской армии от Кестера больше никаких новостей не поступало, Густа на

вопросы о супруге отвечала уверенно, причем всякий раз указывая большим

пальцем на кухонную дверь: "Он там, в плену, у Ивана. Вот ужо вернется и все

тут переменит".

Перемены, которых ждали от Кестера в их билькском жилище, подразумевали

в основном образ жизни Марии и отчасти Куртхена. Когда я был выписан из

больницы, попрощался с больничными сестрами, пообещав иногда к ним

наведываться, и поехал трамваем в Бильк, к обеим сестрам и к моему сыну

Курту, я обнаружил на третьем этаже доходного дома, выгоревшего от крыши до

четвертого этажа, некий филиал черного рынка, возглавляемый Марией и моим

шестилетним сыном, который бойко считал на пальцах.

Мария, верная душа, преданная Мацерату даже в нелегальной торговле,

посвятила себя искусственному меду. Она черпала из ведерок без надписи,

шмякала произведение искусства на кухонные весы и -- едва я переступил порог

и освоился в этих новых обстоятельствах -- передоверила мне упаковку

четвертьфунтовых лепех.

Куртхен же восседал за ящиком персиля, словно за прилавком, и хотя

удостоил взглядом своего выздоровевшего, возвратившегося домой отца, однако

его, как обычно, по-зимнему серые глаза были устремлены в нечто такое, что

вполне можно было увидеть и стоило разглядывать сквозь меня. Перед собой он

держал лист бумаги, громоздил на нем колонки воображаемых цифр; проведя от

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...