Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

По поводу заметки Г. Философова об «акмеизме»





Говорят, что понимание всегда есть непонимание – в большей или меньшей степени. Хочу думать, что именно такое непонимание было со стороны г. Философова в отчете о горячей беседе, происходившей в Литературном обществе 15-го февраля – об «акмеизме» (Речь, 17 февраля). По словам г. Философова, я принял участие в споре и выступил против символизма. Это не совсем так и совсем не так. В споре я принял участие под самый конец, так как мне показалось, что в пылу дебатов потерялась ясность темы, избранной для спора. Я взял слово, чтобы отметить два обнаружившихся дефекта. Первым дефектом спора была неясность: чему именно противополагался акмеизм с его поворотом к интересам реального мира – мира трех измерений. Во время дебатов – на мой взгляд осталось неясным, противополагался ли «акмеизм» символизму вообще, или же только частному проявлению символизма. По этому поводу я и счел нужным, в интересах определенности спора, сделать замечание. Я отметил, что спор может быть понятен только в том случае, если акмеизм противополагать частной форме символического направления в литературе: тому именно частному направлению, которое живет вопросами потустороннего мира. Этому частному направлению символизма акмеизм на самом деле противоположен; он твердо и определенно заявил, что не хочет никаких познавательных догадок о существе непознаваемого, вполне ограничиваясь чувством наличности этого непознаваемого. И это – то есть отказ от всяких попыток постигнуть непознаваемое – на мой взгляд ценное в акмеизме. Но отсюда, – отмечал я, – еще очень далеко до отрицания вообще символизма. Ибо можно жить исключительно на земле, волноваться исключительно вопросами мира трех измерений, и символизм все-таки будет неизбежен. Я утверждал, – в качестве иллюстрации своей мысли, – что художественный реализм в действительности всегда символичен: содержание даваемых им образов всегда не закончено; художественно-реальные образы всегда заключают в себе простор для разумения свыше той формы, которую использовал художник, чтобы говорить об общем в частной форме, – в проявлениях мимолетной истории закрепляя вечное, свойственное человеческой природе. Как, например, – этого не мог забыть г. Философов, – я сослался как раз на того же самого Гоголя, на которого он теперь – в своем отчете – указывает как на «общественника» как на доказательство, что «символизм есть вовсе не этикетка некоторых современных писателей, а стихия всякого подлинного искусства». Но ведь это то же самое, что я говорил накануне, в вечерний спор 15-го февраля о символизме! Небольшая разница – в том, что г. Философов ссылается в доказательство на 4-х писателей – Сервантеса, Гоголя, Данте и Гете, а я ссылался накануне только на Гоголя.

Другое мое замечание касалось обнаружившегося во время прений разногласия между исповедующими «акмеизм». Докладчик сближал новое течение русской поэзии с реализмом, а другой акмеист отдал «предпочтение» – его подлинные слова – натурализму. Я отметил разногласие по такому существенному обстоятельству. Мое подлинное выражение было: я готов приветствовать поворот к реализму, но не могу того же сделать, если поворот окажется к натурализму, слишком поверхностному для того, чтобы вместить полностью человеческое жизнеощущение.

Все это выпало из фактов, зарегистрированных в горячем и даже несколько взволнованном отчете г. Философова, и потому я оказался в числе желавших «убить символизм». В действительности же я не только не собирался «убивать», но говорил определенно в защиту его – по только что резюмированному мной, – возражая против поглощения символизма новым натуралистическим течением, если бы таковое народилось бы в лице «акмеистов». Так как, делая свои замечания, я энергично подчеркивал наличность символики в реализме, то это одно устраняло, казалось бы мне, возможность недоразумения о степени общности, в которой я разумел символизм.

Но понимание явилось все-таки «непониманием», и г. Философов, резюмируя в двух строках сказанное мной, установил у меня «безнадежное» смешение аллегории с символом. Так как я ссылался только на двух писателей – Гоголя и Ибсена – то, очевидно, у кого-то из них двух я и принял недопустимо «аллегорию» за «символ». Но наличие символизма у Гоголя утверждает и г. Философов. Поэтому «безнадежную» ошибку я сделал, очевидно, говоря мимоходом о Ибсене.

Дело в том, что я – мнимый заговорщик против символизма – высказался 15 февраля не только за частную форму символизма, скрытого в реализме, но и за откровенный символизм, данный в условных образах. Я утверждал, что это вполне совместимо и с исключительным интересом к миру трех измерений, и сослался в качестве примера на Ибсена, который жил исключительно земными интересами человечества и тем не менее дал «Женщину с моря» с образом Неизвестного.

Очевидно – da liegt der Hund begraben*. Образ «Неизвестного» в глазах некоторых имеет аллегорический характер; для других – это живой символ (независимо от его удачности). Нужно думать, что г. Философов принадлежит к первой категории читателей «Женщины с моря»; для него образ неизвестного – аллегория, и он настолько в этом убежден, что решительно констатирует у меня «безнадежное» принимание аллегорий за символы. Но нельзя ли в таком случае перевернуть положение как раз наоборот? Ибо принимать «Неизвестного» в ибсеновской пьесе попросту за аллегорию значит, – на наш взгляд, – «безнадежно принимать символы за аллегорию», если воспользоваться решительным выражением г. Философова.

 

Печатается по: А. Редько По поводу заметки г. Философова об «Акмеизме» // Речь. 1913. № 51 (21 февраля). С. 7. Свой взгляд на акмеизм критик-реалист Александр Мифодьевич Редько (1866 – 1933) развил в статье «У подножия африканского идола» (см. ниже в нашей подборке). «Предпочтение» «натурализму» в своем выступлении после лекции Городецкого отдал Михаил Зенкевич. Более подробно этот эпизод изложен в памфлете В. Ховина «Модернизированный Адам» (см. ниже в нашей подборке).

 

 

В. Львов-Рогачевский

 

СИМВОЛИСТЫ И АДАМИСТЫ

 

I.

 

О кризисе символизма заговорили давно и заговорили сами поэты-символисты.

В 1907 году в 12-й книжке «Золотого руна» была напечатана заметка К. Бальмонта «Наше литературное сегодня», в которой поэт с грустью признавал наступление «мутной осени», отсутствие крупных талантов и перепроизводство маленьких дарованьиц, которые, обрадовавшись, беговым формулам, без конца занимались словесным спортом.

К. Бальмонт упрекал поэтов в отсутствии внутренних переживаний, в самохвалении, в кружковой сплетенности.

В 9-м номере «Весов» за тот же год Бакулин признается, что «декадентство дифференцируется, вернее, умирает».

Там же писали о распаде в декадентской среде Андрей Белый и Зинаида Гиппиус.

Наконец, в журнале «Аполлон» за 1910 год появилась нашумевшая статья Александра Блока «О современном состоянии русского символизма», и в этой глубоко искренней статье-исповеди талантливый поэт ставит вопрос: «быть или не быть символизму?»

Старейший из символистов Д. Мережковский ответил А. Блоку слишком резко и огульно обвинил представителей целого течения в том, что революция оказалась для них только «общим местом и что они трагедию подменили балаганом»[73].

Во всех этих статьях чувствовались великая мука искания, горячее стремление найти связь с народом и обновить содержание поэзии.

Те, которые проповедовали эстетизм и полную свободу художника «в этом волшебном мире», те пришли к глубокому разочарованию в «своеволии» и стали мечтать о служении, заговорили о мистическом народничестве, о Руси, о «Коробейниках» и о Н. Некрасове.

Еще совсем недавно в очень почтенном журнале-двухмесячнике символистов «Труды и дни», в котором представители группы делятся результатом своей серьезной, вдумчивой работы, была напечатана статья Конст. Эрберга «Искусство – вожатый»[74], и в этой статье автор ставит вопрос, каким должен быть язык для того, чтобы он был близок полудикой душе народа и вместе с тем явился художественным?

Кругом символистов заговорили об искусстве, обращенном к народу, пришли к обновляющему творчеству.

Победители оказались побежденными!

Конечно, кризис символизма заключается не только в «своеволии» и самовлюбленном эстетизме, но и в самом методе творчества.

Поэтов-символистов губило господство в их творчестве абстракции над жизнью, господство рассудочности над непосредственными впечатлениями. Символы-схемы, как тощие коровы фараоновы, пожирали тучных коров и становились еще более тощими. Эти схемы быстро усваивались сотнями маленьких блоков, бальмонтов, брюсовых; движения, свежести, непосредственности не было.

Надо было искать выхода.

Гениальнейший из поэтов Гете давно указывал на этот выход.

Он учил схватывать индивидуальные черты, делать усилия, чтобы выйти из области отвлеченной мысли. Настоящую жизнь искусства видел он в том, чтобы схватить и изобразить частное, воспользоваться тем поводом, который дает действительность. Свои стихотворения он обычно писал «по поводу», на случай.

«Пока мы держимся общего, – говорил он Эккерману, – всякий может под нас подделаться, но в изображении частного никто не подделается. Почему? Потому что другие не пережили»[75].

Для того чтобы прийти к этому выводу, символисты должны были вступить на новый путь и прийти к новым методам, должны были отвести символу подобающее место в своем творчестве. Но этого они сделать не могли.

Символисты за 20 лет совершили огромную работу. Они обогатили язык поэзии, разработали поэтику, достигли необыкновенной гибкости и музыкальности стиха, заставили уважать поэта и любить поэзию.

И вот, в доме символизма, который пока еще живет, в доме символизма, где совершается упорная работа, суетятся наследники, шумят и на разные лады повторяют: «Мавр сделал свое дело… Мавр должен уходить».

Что же представляют собою наследники и смогут ли они принять к сведенью последнюю волю символизма и использовать его огромный опыт?

 

II.

 

В конце прошлого года я познакомился с тезисами акмеистов и адамистов. Название показалось мне таким же претенциозным и смешным, как знаменитый «кларизм» М. Кузьмина <так! – Сост. >, возвещенный в 1910 году в «Аполлоне».

Вычурная кличка мешала правильному пониманию задач и принципов Сергея Городецкого, Н. Гумилева и единомышленников их, но ясен был протест против схем и абстракций прошлого и стремление повернуть к действительности.

Прежде чем в первом номере «Аполлона» (1913 г.) появились детски-наивные, бездоказательные и непродуманные статейки Н. Гумилева и Сергея Городецкого о принципах новой школы, прежде чем выступили акмеисты или адамисты в «Литературке», я в своем новогоднем обзоре высказал сожаление, что Сергей Городецкий, читавший доклад в кабачке «Бродячая собака», не воздержался от крикливых придуманных кличек и дружественных рекомендаций. «Ведь речь-то его сводилась, – писал я, – к пропаганде нового реализма, к борьбе против мертвых и сухих абстракций и такое выступление можно только приветствовать». В Литературном обществе выяснилось, что о новом реализме акмеистов говорить не приходится.

Для меня было ясно уже раньше, при беглом знакомстве с тезисами акмеистов, с их тощим и детски-бессодержательным журнальчиком «Гиперборей», с запоздалыми и дружескими рецензиями «Гиперборея», что они, позаботившиеся о кличке, не подумали о своих задачах.

Для меня было ясно, что новый реализм должен выполнить то, о чем стали мечтать символисты, что он обратится к народу, к его переживаниям и пережитому, выдвинет группу людей, связанных общностью идеалов и взглядов на задачи искусства, что эта группа покончит с традициями кружковой сплетенности и перейдет к серьезному изучению действительности, не преклоняясь перед властью вещей.

Но акмеисты или адамисты уже казались не на высоте. То, что они написали в «Аполлоне» и то, что они по-детски лепетали в «Литературке», имеет мало отношения к обновленному реализму.

Адамисты не позаботились о том, чтобы обосновать взгляды нового течения. Не позаботились ответить на вопрос, поставленный старшим поколением. Наскоро придумали название, наскоро собрали воедино поэтов, чуждых друг другу по приемам, по мироощущению, по отношению к общественности, и назвали случайно сошедшихся талантливых людей школой «акмеистов» или «адамистов».

Что ж? К сотне кличек прибавили целых две новых, в которых запутался даже председатель собрания.

Я с большим удовольствием читаю многие стихотворения Сергея Городецкого, этого поэта-непоседы, в особенности солнечные стихотворения из его книги «Ярь», посвященные символисту К. Бальмонту. Не трогают меня холодные «Жемчуга» Н. Гумилева, посвященные «учителю» символисту В. Брюсову, не трогают его элефанты, крокодилы и лесные злаки, но за его стихами я охотно признаю звучность, пышность и красивость; прекрасны, хрупкие и по-женски тонкие стихотворения Анны Ахматовой об утраченной любви, но при чем тут адамизм или акмеизм и что у них общего?

Из всех поэтов сборника, которых выпустил цех, только Нарбут вполне определенно и слишком резко вступил на путь крайнего натурализма, но этот крайний натурализм ничего не имеет общего с обновленным реализмом.

Ни Сергей Городецкий, ни Гумилев <не> явились учителями Нарбута. Учитель Нарбута – Ив. Бунин.

Этот большой, серьезный поэт-реалист вот уже 25 лет работает вне школ. Сколько раз эстеты-символисты доказывали, что Бунин не поэт, а он продолжал идти своей дорогой. И теперь если восторжествует в поэзии здоровая, реалистическая струя, то в этом будет заслуга прежде всего Бунина, а не Городецких и Гумилевых, которые жнут, где не сеяли.

Но ученик Бунина Нарбут не сумел использовать опыт отцов. Он оказался во власти вещей, во власти горшков. Его интересное красочное стихотворение «Горшеня» поспешили превратить в какой-то манифест, в знамя нового Адама.

Сергей Городецкий написал своего неудачного «Горшеню».

Поэтам, лишенным идеалов, захотелось стать рабами вещей.

Сергей Городецкий не сумел учесть всей опасности этого ультра-натуралистического пути, который ведет к грубой и скучной прозе.

Он утверждает, что Нарбут, описывая украинский мелкопоместный быт, уродство маленьких уютов, «не является простым реалистом, как могло бы показаться взгляду легкому на завоевания, в победителях ищущему побежденных».

Всегда победоносный и побеждающий С. Городецкий сравнил «горшки, коряги и макитры» Владимира Нарбута с горшками Никитина и наивно уверяет нас, что «горшки Нарбута рождаются впервые».

Как далеко это преклонение перед горшком, преклонение новоявленных фетишистов и «вещелюбов» от того глубокого постижения действительности, о котором писал Гете, заклеймивший грубый эмпиризм.

По словам Гете, Клод Лоррен знал действительный мир наизусть, до мельчайших подробностей, но этот мир для него служил средством для выражения содержания его прекрасной души.

Такими реалистами были у нас в Росси Гоголь, Достоевский, Толстой, и таким реалистам чужды фетишисты крайнего натурализма. Гоголь и Достоевский создавали художественные образы-символы.

То, что теперь выдают за новое Городецкий и Гумилев, есть возвращение к тому западноевропейскому натурализму, беспозвоночному, безыдейному, который давно пережит на Западе и который чужд русской литературе.

Вместо того чтобы выполнить последнюю волю символистов и загореться великой любовью к народу, к человеку, новые поэты из декадентской башни с окнами цветными, вышли на улицу, но дальше вещей, дальше горшков не пошли.

Как приговоренные к смерти, они стали цепляться глазами за каждую мелочь и с поразительной отчетливостью запоминать детали, а вокруг вставал целый мир, бились народы, поднимались миллионы рабов… И они не видели этой борьбы.

За горшком проглядели человека!

И когда на вещь они смотрели во все глаза, – их сердце молчало.

М. Неведомский и Ф. Батюшков в лице акмеистов и адамистов приветствовали «зеленые молодые побеги», а на меня пахнуло от доклада Городецкого старческим холодом. Нет у молодых поэтов той «желторотости» русских мальчиков, которую так любишь у героев Достоевского. Нет волнующего искания.

Из всех поэтов, которые выступили как живые иллюстрации к докладу Городецкого, глубоко взволновал всех только Н. Клюев. Но какое отношение имеет он к акмеистам и адамистам? В своей рецензии о первой его книге я противопоставил его стихи, воплотившие горе и радость народа, холодным изделиям бесчисленных мастерочков.

После первой книги Н. Клюев стал желанным гостем разных кружков.

Мне тяжело смотреть, когда Н. Клюева представляют публике то парнасец Валерий Брюсов, то мистик – Свеницкий, то развязный певец Голгофы – Иона Брехничев, то акмеист – Сергей Городецкий. Как это унижает талант!

И об этом я сказал в «Литературке».

К сожалению, вместо того, чтобы отвечать на мою речь, в которой я ставил вопросы и аргументировал, мне ответили мальчишескими резкостями.

Молодые поэты любят, когда им говорят старые литераторы неожиданные приятные приветствия и благословляют их длинной, никчемной цитатой из Гегеля, но они не задумываются над теми вопросами, которые стоят перед «наследниками» символистов.

В своем искажавшем факты и малосодержательном отчете Философов все-таки был прав, когда новую группу назвал «декадентами 1913 года».

Сами акмеисты или адамисты причисляют себя к семье декадентов, а если так, никакие Гегели не спасут новую группу.

Если строить новую школу, то прежде всего надо порвать с традициями декадентства, с традициями неутомленных неврастеников, крайних индивидуалистов – упадочничества.

Новое вино надо вливать в новые мехи…

 

III.

 

Очень жаль, что Сергей Городецкий выступил в качестве мэтра и руководителя группы молодых писателей и взял их, по трогательному выражению Ф. Батюшкова, «под свое крылышко».

Слишком неустойчив, суетлив и шумлив этот талантливый поэт.

В 1907 году во второй книжке «Факелов» появилась статья Сергея Городецкого «На светлом пути». В этой статье поэт неоднократно и на разные лады повторял: «всякий поэт должен быть мистиком-анархистом, потому что как же иначе? Неужели только то изображу, что вижу, слышу и осязаю?».

Поэт, юноша (ему было 23 года) выпустил тогда свои первые книги «Ярь» и «Перун» и поспешил причислить себя к группе поэтов, не приемлющих мира.

Прошло пять лет. Сергей Городецкий выступает с новым манифестом, таким же красноречивым и убедительным, как первый. Теперь он – глава школы, «мэтр», и теперь он приемлет мир. Теперь каждый поэт должен быть акмеистом или адамистом, потому что как же иначе?

В статье «Некоторые течения в современной русской поэзии», напечатанной в №1 «Аполлона» (1913 г.) и почти дословно повторенной в «Литературном обществе» 15 февраля, Сергей Городецкий торжественно возвещает о катастрофах символизма и пишет:

«Борьба между акмеизмом[76] и символизмом, если это борьба, а не занятие покинутой крепости, есть прежде всего борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю» (стр. 48).

Вчерашний мистический анархист, вместе с Георгием Чулковым жаждавший чуда и преображения мира, становится новым Адамом и вместе с Н. Гумилевым спешит «опять назвать имена мира», изобразить только то, что видит, слышит и осязает.

Интересно, с каким манифестом Сергей Городецкий выступит через год?

Пять лет тому назад мистический анархист Георгий Чулков тоже пытался «взять под свое крылышко» Вячеслава Иванова, Александра Блока и других поэтов.

Мистических анархистов жестоко высмеяли. К новой группе отнеслись гораздо благосклоннее, ибо слишком назрел вопрос о новой форме.

Но решать его могут не те, которые выступили в адамовом костюме!

Мы лично убеждены, что обновленному реализму в поэзии предстоит огромное будущее и знаем, что русская мятежная жизнь выдвинет своих Уитманов, Верхарнов и Бяликов.

Это будут не «декаденты 1913 года».

Это будут другие, здоровые, сильные, верящие люди, не изжившие себя и неутомленные жизнью.

Новый поэт-трибун придет прославить пламя борьбы, страсти и бури, он обратится к народу, как власть имущий, как родной ему, и он сможет с полным правом сказать:

 

«Слово мое – для народа!

Мой лозунг – для всех!»

 

Печатается по: В. Львов-Рогачевский Символисты и адамисты // День. 1913. №74 (23 февраля). С. 3. «Бакулин» – псевдоним В. Я. Брюсова. Подразумевается брюсовская статья «Торжество победителей» (Весы. 1907. № 9. Сентябрь. С. 53 – 57). В комментируемой заметке Львов-Рогачевсий ссылается на свое более раннее выступление: Львов-Рогачевский В. Символисты и наследники их // Современный мир. 1913. Кн. 1. Январь. С. 99 – 106 (см. выше в нашей подборке). «Горшеней» Городецкого Львов-Рогачевский называет его ст-ние «Горшечник». Клод Лоррен (1600 – 1682), французский живописец и гравер пейзажей.

 

 

<Анчар>

 

АКМЕИСТЫ

После крушения символизма, еще недавно столь горячо и победоносно шествовавшего впереди всех других художественных направлений, наши молодые поэты очутились у распутья и некоторое время чувствовали себя без знамени.

Теперь это знамя найдено. Именуется оно – акмеизмом. Выкинул его цех молодых поэтов с Сергеем Городецким во главе, и в последней книжке «Аполлона» мы находим уже нечто вроде символа веры или манифеста акмеистов.

Акмеисты – слово в достаточной степени жупельное. Когда говорили: «символизм», «импрессионизм», по самому смыслу слова можно было понять, о чем идет речь.

Но акмеизм требует пояснения.

И вот что говорит Городецкий: «Борьба между символизмом и акмеизмом, если это только борьба, а не занятие покинутой крепости, есть прежде всего борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю… У акмеистов роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь еще… после всех “неприятий” мир бесповоротно принят акмеизмом во всей совокупности красот и безобразий. Отныне безобрàзно только то, что безόбразно, что недовоплощено, что завяло между бытием и небытием».

Как видите, знамя не особенно новое, и за страшным, непонятным словом скрывается зов довольно-таки обычный.

Переводя слово акмеизм (акме – слово греческое и значит: высшая степень расцвета) на простой русский язык можно будет сказать:

– Господа, бросьте символику. Пусть ею забавляются разного рода бурлюкающие футуристы или, как резко выразился в одной из своих статей Андрей Белый, разного рода «обозная сволочь». А мы вернемся к Пушкину. Ей Богу, недурно писал Пушкин в свое время и напрасно о нем забыли.

Акмеисты точно прозревшие слепые. Прозрели и увидели вдруг, что мир прекрасен, что живая роза, полная цветов и ароматов, гораздо прекраснее розы стилизованной. Перегородка, отделяющая их от красоты подлинной жизни, перегородка, созданная символистами, оказывается была настолько велика, что они не видели самой жизни, подлинной, настоящей жизни.

Как трогательно звучит эта фраза: «…Отныне безобрáзно только то, что безóбразно». «Отныне прекрасна роза сама по себе»…

«Отныне» – точно до этого времени было иначе. Точно мир покрыт какой-то серой пеленой, и сейчас акмеисты-Колумбы открыли Америку. Что же? Лучше поздно, чем никогда.

Во всяком случае, поворот интересный и хороший. Хороший, потому что жизненный. Акмеисты платят еще дань старому течению. Они не смогли обойтись без символа, без туманного, мертвого слова, которым назвали себя.

Нелегко сразу порвать с прошлым.

Но это, во всяком случае, ошибка чисто внешняя. Подлинная жизнь скоро заставит их забыть мертвое название, которое они себе неизвестно зачем присвоили. От души желаем успеха проснувшимся от символического сна поэтам.

 

Печатается по: <Анчар>. Акмеисты // Биржевые ведомости. 1913. Вечерний выпуск. № 13419 (26 февраля). С. 5. Под псевдонимом «Анчар» скрылся критик-реалист Владимир Феофилович Боцяновский (1869 – 1943). Позднее он писал об акмеизме менее доброжелательно: «Не смешивайте “чемпионата поэтов” с “Цехом поэтов”. Во главе “Цеха” стоит С. Городецкий и прочие, именуемые для пущей важности “акмеистами”» (<Анчар> Обозная челядь // Биржевые ведомости. 1913. Вечерний выпуск. № 13832 (31 октября). С. 5). «Обозной сволочью» Андрей Белый обозвал эпигонов символизма в статье «Вольноотпущенники».

 

 

Д. Левин

 

НАБРОСКИ

Акмеисты, адамисты… когда я в первый раз услышал эти непонятные слова, то моих филологических познаний хватило только на догадку, что в основе акмеизма лежит слово греческого происхождения и что адамисты, вероятно, производят себя специально от Адама. Что бишь это такое? Оно напоминает не то название одной из ересей первых веков христианства, не то медицинский термин, служащий для обозначения какой-нибудь душевной болезни или какого-нибудь из многочисленных видов полового извращения. И в самом деле, была такая секта – адамиты, о которой христианские писатели IV в. рассказывают невероятные гадости. Адамиты чтили Иисуса Христа как «второго Адама», – а так как праотец Адам ходил в раю голый и праматерь Ева также, то адамиты собирались на свои религиозные радения в райском виде и предавались действиям, которые неудобно передавать на современном языке и в которых, точно, религиозное изуверство смешивалось с явным безумием и всевозможными извращениями чувственности. Была ли это правда или только благочестивая клевета на адамитов, повод к которой заключался в самом их райском виде? Или, может быть, все эти россказни только миф, порожденный одними только именами адамитов? Во всяком случае выбор этого имени – или очень близкого к нему – в настоящее время свидетельствует о слабом знакомстве с его историей, – ибо вряд ли кто-нибудь пожелал бы ассоциировать с собою те воспоминания, которые связаны с адамитами.

Вот что я подумал, когда впервые узнал о существовании акмеистов или адамистов. Потом, из статей гг. Философова и Редько в «Речи» мне стало известно, что это совсем не христианские еретики и не душевнобольные, а всего-навсего с полдюжины молодых стихотворцев, которые образовали новую школу поэзии, о чем возвещено манифестами, напечатанными в «Аполлоне». Авторами манифестов являются гг. Гумилев и Городецкий – поэты и пророки и герольды новой школы; они же, кажется, снабдили ее этим символико-аллегорическим именем акмеистов или адамистов – не в знак ли того, что новая школа собирается яростно отрицать… символизм? Впрочем, чтобы покончить с именем, я должен сказать, что манифест школы подтвердил мою филологическую догадку о происхождении акмеизма и адамизма.

По объяснению г. Гумилева, акмеизм производится от греческого слова «акме» –высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора; одним словом, акмеизм выражает скромную претензию быть высшим достижением, высшим расцветом, цветущим полуднем, зенитом поэзии и не только русской, но и мировой. Что касается адамизма, то тут объяснение несколько сложнее. Как известно, человеческий род, населяющий теперь землю, происходит от Ноя, – все же остальные потомки Адама погибли от потопа вместе с махайродусами, ихтиозаврами и птеродактилями, которые поэтому называются допотопными животными. На какую же специальную генеалогию от Адама – помимо Ноя – могут указать господа адамисты? Г. Городецкий разрешает вопрос очень просто: он ведет эту генеалогию через посредство М.Зенкевича, поэта новой школы, автора «Дикой порфиры», – он же «новый Адам», воображение которого пленили махайродусы и ящеры – «доисторическая жизнь земли». Таким образом, с помощью г. М. Зенкевича, махайродусов и ящеров восстанавливается прерванная библейским потопом связь между первобытным Адамом и нынешними адамистами. «Этот новый Адам, – поясняет г. Городецкий, – пришел не на шестой день творения в нетронутый и девственный мир, а в русскую современность. Он и здесь огляделся тем же ясным, зорким оком, принял все, что увидел, и пропел жизни и миру аллилуйя. И майор, и поп, и землемер, женщина веснушчатая, и шахтер, который «залихватски жарит на гармошке», и слезливая старуха-гадалка, – все вошло в любовный взор Адама»… Одних только гг. Сологуба, Блока, Брюсова, Андрея Белого и прочих символистов не захотел благословить новый Адам, хотя… чем они хуже «шахтера, который жарит на гармошке»? Но пока из всей этой всемирной истории – от Адама до наших дней – остается удержать только то, что новая школа, наряду с акмеизмом как выражением высшего и роскошнейшего рассвета стремится воплотить или «выявить» адамизм, свежесть ранней зари, девственную восприимчивость первоначального, первого впечатления от всех вещей. В двух словах, т. е. в своих двух именах, новая школа дает символико-аллегорический синтез всего человеческого развития на земле, его начало и конец, альфу и омегу. Хотя она открещивается от апокалиптических притязаний, свойственных некоторым из ее предшественников «символистов», но в самой ней есть что-то апокалиптическое.

По крайней мере, в названии. Разумеется, имя не всегда показывает, с кем мы имеем дело в действительности. Назовите розу чертополохом – от этого она не перестает пахнуть, как говорится где-то у Шекспира. Но имя, все-таки, кое-что значит, особенно если речь идет о новой школе, новом направлении. В газетных отчетах о заседании Литературного общества, куда явился г. Городецкий в сопровождении всей новой школы и прочитал свой манифест, приводилось замечание Ф. Сологуба, упрекавшего новую школу в том, что она провозглашает себя новой – акмеистичной и адамистичной, – так сказать, в кредит. Дерево познается по плодам его, – характер школы определяется ее деятельностью, плодами творчества, созревшими в ее среде; тогда приходит критик, классификатор, и обозначает школу именем, соответствующим ее характеру, ее сути. Но в новой школе имя явилось прежде всего, сама школа должна возникнуть из имени, как рождается миф. Не есть ли она миф, не будет ли она мифом? Я не совсем согласен в этом отношении с г. Сологубом. История борьбы и смены направлений в искусстве показывает нам, что новая школа всегда исходит из отрицания старой и всегда начинает с того, что берет себе имя, которое должно отмежевать ее от старой веры, от старых низвергаемых авторитетов. Так было, например, с борьбой романтизма против классицизма или натурализма против романтизма и т. д. Может быть, весь смысл названий, все значение их заключается только в том, что они служат лозунгами в этой борьбе, и только в этой борьбе они получают свою окончательную определенность? Вот с этой точки зрения новая школа акмеизма и адамизма не может быть оставлена без некоторого внимания. Если бы дело шло только о скромной претензии выразить собою все развитие человечества, то, понятно, эту претензию можно было бы оставить без рассмотрения. Но акмеисты и адамисты заявляют притязание гораздо более величественное, – они желают наследовать престол русского Парнаса после «символистов» и отстаивают свое первородство перед «футуристами» и «эгофутуристами». Вопрос об основательности этого притязания представляет известный, хотя, думается, довольно ограниченный интерес.

 

Печатается по: Д. Левин Наброски // Речь. 1913. № 55 (26 февраля). С. 2. Давид Абрамович Левин (1863 – 1930), публицист, литературный критик, юрист.

 

 

Д. Левин

 

НАБРОСКИ

 

Позвольте мне еще раз вернуться к акмеизму или адамизму, чтобы хоть в немногих словах коснуться сути новой школы, которая, по мнению ее поэтических и теоретических провозвестников, существует не только как имя. Кстати, по поводу этого размножения новых школ среди современных русских стихотворцев и обострения конкуренции между ними, – конкуренции из-за внимания публики, – мне припоминается сцена из маскарада во второй части «Фауста». Герольд возвещает появление поэтов, целой толпы поэтов, пестрой и разнообразной; есть среди нее певцы природы, певцы придворные и рыцарские, певцы ночные и могильные, – певцы нежные и энтузиасты. Вся эта толпа стремится овладеть вниманием, но ей мешает взаимная толкотня и разноголосица; впрочем, один успевает заметить, что его как поэта особенно радует то, что его никто не желает слушать. Могильные и ночные певцы удаляются, извиняясь, так как только что перед тем они были заняты интереснейшей беседой с вышедшим из земли вампиром, и возможно, что из этой беседы разовьется новый род поэзии. Но обратимся к новому роду поэзии, который имеет возникнуть из манифестов об акмеизме и адамизме гг. Гумилева и Городецкого. Манифесты эти написаны прозой – поэтической прозой, но прозой; об этом можно сожалеть, тем более, что гг. Гумилев и Городецкий, известные мастера поэтического цеха, вероятно, без малейших затруднений справились бы с задачей, которая была бы под силу и дяде Михею – переложения поэтической прозы манифестов в стихи. Это было бы лучше потому, что поддельная серьезность и поддельное величие выступают в прозе как неподдельный комизм; отсутствие смысла в прозе есть простая бессмыслица, а в стихах может сойти за священное безумие или, на худой конец, за символическую тайну или символическое откровение.

Когда вы читаете, например, у г. Гумилева: «для нас иерархия в мире явлений – только удельный вес каждого из них, причем вес ничтожнейшего все-таки несоизмеримо больше отсутствия веса, небытия, и поэтому перед лицом небытия – все явления братья», – то вы готовы спросить в недоумении: каков же удельный вес такого явления, как мысль г. Гумилева? И когда, непосредственно вслед за возвещением братства всех явлений, г. Гумилев заявляет, что «мы не решились бы заставить атом поклониться Богу, если бы это не было бы в его природе», то вы еще меньше понимаете в этом странном учении об удельных весах, об атомах, о поклонении атомов Богу и о необходимости для этого какого-то разрешения г. Гумилева. Между тем, если бы это были стихи, и именно «символические» стихи, если бы этот набор слов был унизан приличными метафорами и уложен в ритмический размер, то, вероятно, вы бы не стали задавать никаких вопросов: господа современные поэты давно отучили нас спрашивать смысла от стихов. В манифестах акмеизма и адамизма есть немало таких мест, но есть кое-что другое – протест против подобного приема пользования словом, протест против символизма как дешевого и общедоступного теперь способа обращать теперь ничто в нечто, облекая это ничто в «тогу непонятности», по выражению г. Городецкого, в хламиду непонятности, в жреческую хламиду, которая содействует тому, что непонятное кажется полным таинственного смысла. Восстание «детей» против «отцов», акмеистов против символистов, представляет тот интерес, что является запоздалым признанием этого факта, давно признанного всеми или почти всеми, за исключением только круга лиц, непосредственно участвующих в игре. Г. Городецкий только теперь прозрел и увидел, что «ни «Дионис» Вячеслава Иванова, ни «Телеграфист» Андрея Белого, ни пресловутая «Тройка» Блока не оказались имеющими «общую с Россией меру». В этом он совершенно прав; он ошибается, только когда воображает, что лучшая часть уготована «новому Адаму» в лице г. Зенкевича, «горшкам» г. Нарбута или «слонам, жирафам, львам и попугаям» г. Гумилева. Если на долю «детей» выпали некоторые приветствия, то относятся они только на счет отрицания жизненного значения «отцов», – но по положительному своему содержанию новая школа есть явление, которое в «иерархии» поэтических школ, говоря словами г. Гумилева, едва ли может притязать на место более высокое – или хотя бы столь высокое, как старая школа ею отрицаемая. Я боюсь, что акмеизму в еще большей мере, чем символизму, суждено остаться вне связи с общей жизнью, в пределах своего собственного стихотворного цеха, своих собственных поэтических и технических задач, стремлений и достижений. Среди акмеистов еще ме

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...