Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Маленькая надежда облегчить боль




 

Это письмо я написал, когда в моей коллекции появились первые вещи. Но оставил его в конверте, потому что не хочу удлинять свой рассказ; кроме того, до сих пор испытываю стыд, хотя прошло уже двадцать лет, а я создаю Музей Невинности. В этом письме читатель моей книги или посетитель музея обнаружил бы самую откровенную мольбу. Я признавался Фюсун, что был не прав, в чем каюсь, ужасно страдаю; что любовь — святое чувство; и что, если она вернется ко мне, расстанусь с Сибель. Написав последнее, сразу пожалел об этом: надо бьшо сказать, что расстанусь с Сибель без всяких условий. Однако в тот вечер у меня не предвиделось никаких иных вариантов, кроме того, чтобы, напившись до потери сознания, опять искать утешения у своей невесты, и вывести такое рука у меня не подымалась. Десять лет спустя я нашел это письмо, само появление которого важнее его содержания, у Фюсун в шкафу, и тогда с удивлением заметил, как сильно я обманывался. С одной стороны, пытался скрыть от себя силу любви к Фюсун и безысходность своего положения. И отыскивал все новые и новые дурацкие признаки того, что скоро соединюсь с ней. А с другой, никак не мог отказаться от мечтаний о счастливой семейной жизни, которую в скором времени собирался создать с Сибель. Что, если расторгнуть помолвку и через Джейду, взявшуюся передать письмо, предложить Фюсун стать моей женой? Эта идея, которую раньше я даже представить себе не мог, внезапно во всех подробностях ожила в уме, когда мы встретились с Джейдой — ближайшей подругой Фюсун, знавшей ее с конкурса красоты.

У меня хранится одна газетная вырезка — портрет Джейды, сделанный во время того самого конкурса, в котором участвовала и Фюсун, и интервью с ней, где она говорит, что цель ее жизни — встретить мужчину своей мечты и выйти за него замуж. Я хочу выразить благодарность Джейде-ханым, которой знакома моя печальная история с самого начала и в мельчайших подробностях. Она с большим уважением отнеслась к ней и щедро пожертвовала моему музею самую красивую свою фотографию времен молодости.

Я решил отправить написанное от боли письмо не по почте, а именно с Джейдой, чтобы оно не попало в руки тети Несибе, и для этого разыскал ее через свою секретаршу, Зейнеб-ханым. Близкая подруга Фюсун сразу согласилась встретиться со мной, как только я сказал, что мне надо увидеть ее по важному вопросу. Мы условились свидеться в парке Мачка, и я сразу понял, что не стану стесняться и поведаю Джейде о своих страданиях. Может, потому, что я видел, насколько зрело и спокойно она все воспринимает, а может, потому, что Джейда была тогда невероятно счастлива. Она ждала ребенка, и поэтому сын фабриканта Седирджи, ее богатый, но набожный возлюбленный, решил жениться на ней. Она не скрывала это от меня и пригласила на свадьбу. «Смогу ли я встретить там Фюсун, где она?» — спросил я ее. Джейда ответила неопределенно. Должно быть, Фюсун ее попросила ничего не говорить. Когда мы шли по парку, Джейда говорила о важности любви. Задумчиво слушая ее, я засмотрелся на мечеть Долма-бахче, видневшуюся вдалеке,— на картину, отпечатавшуюся в моей памяти с детства.

Я не стал настаивать и даже не решился спросить, как дела у Фюсун, так как чувствовал, что Джейда тоже надеется, что я в конце концов расстанусь с Сибель и женюсь на Фюсун и мы будем встречаться семьями. В июльский день мы сидели в парке, любуясь красотой Босфора, в тени шелковиц. Мимо нас проходили влюбленные парочки с бутылками лимонада «Мельтем», мамы, везущие детей в колясках, играли в песке малыши, весело болтали, хрустели каленым горохом и щелкали семечки студенты, пара воробьев и голубь клевали рядом шелуху. Вся это напомнило мне о чем-то давно забытом, о красоте простой, обычной жизни. Поэтому, когда Джейда сказала, что передаст письмо Фюсун и что Фюсун обязательно ответит мне, я почувствовал спасительную надежду.

Но никакого ответа не последовало.

Однажды утром в начале августа я был вынужден признать, что, несмотря на все принятые мной меры, на все способы утешиться, боль вовсе не ослабла, а, наоборот, по-прежнему регулярно усиливается. Когда я работал у себя в кабинете или разговаривал с кем-нибудь по телефону, в голове не было ни одной мысли о Фюсун, но боль в груди приобрела форму потока заряженных частиц. И что бы я ни предпринимал, пытаясь обрести хотя бы крошечную надежду, давало эффект кратковременный.

Я увлекся гаданиями, хиромантией и астрологией, для чего стал читать соответствующие рубрики в газетах. Больше всего верил рубрике «Ваш знак — ваш день» в газете «Сон Поста» и прогнозам в журнале «Хайят». «Сегодня вы получите известие от человека, которого любите!» — сообщал нам, читателям, и больше всех, конечно, мне умница-астролог. Другим знакам часто писали то же самое, и оно сбывалось. Я внимательно читал гороскопы, но совершенно не верил ни в астрологию, ни в звезды, лишь развлекался предсказаниями, как скучающая домохозяйка. Проблема моя требовала безотлагательного решения. Когда открывалась дверь, я говорил себе: «Если войдет женщина, то Фюсун вернется ко мне, а если мужчина—то нет».

Мир, жизнь — все вокруг было наполнено множеством предзнаменований, ниспосланных Аллахом, чтобы мы, люди, могли предугадать свою участь. «Если первая красная машина повернет налево, я получу ответ от Фюсун, если направо — придется ждать еще», — полагал я, стоя у окна в кабинете «Сат-Сата», и считал проезжавшие по улице автомобили. «Если я первым спрыгну с парохода на пристань, то скоро увижу Фюсун», — говорил себе и прыгал на пристань, прежде чем успевали бросить трос. «Придурок!» — кричали мне вслед матросы. Потом я слышал гудок парохода, что казалось мне добрым знаком, и я представлял сам пароход. «Если ступеней до верхнего пролета—нечетное количество, скоро увижу Фюсун». Окажись их четное число, боль усиливалась, а если нечетное, это меня на какое-то время успокаивало.

Страшнее всего было, когда я внезапно просыпался среди ночи и не мог заснуть. Тогда безнадежные мысли заливались стаканами виски или ракы, или вином. В такие ночи мне хотелось навсегда выключить свое сознание, как надоедливое радио, которое никак не замолчит. Несколько раз я, со стаканом ракы в руке, гадал себе ночью на старых маминых картах. А потом — на отцовских игральных костях, которыми тот редко пользовался, и твердил себе, что больше бросать их не буду. Напиваясь, чувствовал странное наслаждение от боли и испытывал глупую гордость от того, что моя история достойна сюжета романа, фильма или оперы.

Однажды я остался ночевать у нас на даче в Суадие. За несколько часов до рассвета стало понятно, что заснуть все равно не удастся, и я вышел на темную террасу, обращенную к морю, лег в шезлонг и, вдыхая ночной аромат сосен, попытался забыться, глядя на дрожащие огни островов.

— Тоже не спится? — шепотом произнес отец. Я не заметил в темноте, что он рядом.

— Да, что-то не спится в последнее время, — ответил я смущенно.

— Не переживай, пройдет, — нежно сказал он. —Ты еще молод. Тебе еще рано терять сон от страданий. Не бойся. А вот если будет о чем жалеть, когда тебе стукнет столько лет, сколько мне, тогда и начнешь считать до утра звезды на небе. Смотри не совершай ничего, о чем придется сожалеть.

— Хорошо, папа, — прошептал я. Скоро я почувствовал, что засыпаю.

В моем музее выставлен воротник от пижамы, которая в тот вечер была на отце, и одинокий отцовский тапок, неприкаянный вид которого всегда будил во мне грусть.

Признаюсь еще в одной моей привычке тех лет. Когда моя секретарша Зейнеб-ханым уходила вместе с остальными сотрудниками на обед, я иногда звонил Фюсун домой. Она никогда не снимала трубку, значит, еще не вернулась, но я все равно надеялся услышать ее голос. Отец Фюсун тоже никогда к телефону не подходил. Отвечала всегда тетя Несибе. Значит, по-прежнему работала на дому. Я надеялся, что она ненароком обмолвится о Фюсун. Или та скажет что-то и я услышу ее, пока молчу, и всегда терпеливо ждал. Мне было легче молчать, но чем дольше длилась пауза и чем громче тетя Несибе кричала в трубку, тем труднее мог сдерживаться. Тетя Несибе мгновенно начинала волноваться, выдавая всю гамму чувств — страх, гнев, волнение, — на радость любому телефонному маньяку: «Алло, алло, вы кто? Кто это? Говорите! Говорите, не молчите! Говорите же, ради Аллаха! Алло, алло! Да говори же ты! Кто ты, чего звонишь?» — выдавала она непрерывный поток слов, но ей никогда не приходило в голову просто повесить трубку раньше меня. Вскоре паника тетушки стала вызывать у меня жалость и грусть, и мне удалось бросить эту привычку.

От Фюсун новостей не было.

 

Пустая квартира

 

В конце августа, когда стаи аистов начинали возвращаться в Африку через Европу на юго-восток, пролетая над Босфором, Принцевыми островами и нашим домом в Суадие, я, как и каждый год, по настоятельной просьбе друзей устроил до возвращения родителей вечеринку в честь окончания лета в пустой квартире на проспекте Тешвикие. Пока Сибель увлеченно занималась покупками и, сдвинув столы, раскладывала на паркете ковры, скатанные и проложенные нафталином на лето, я, вместо того чтобы идти домой помогать ей, опять позвонил Фюсун. Уже несколько дней я набирал ее номер, но к телефону никто не подходил. На этот раз я услышал короткие гудки—это означало, что номер отключили, — и от всколыхнувшейся вмиг нестерпимой боли едва не лишился рассудка.

Через двенадцать минут я бежал по запрещенным, выделенным мною же на карте города оранжевым улицам, к дому Фюсун на Куйулу Бостан, от которого все это время пытался держаться подальше. Издали я заметил, что на окнах нет занавесок. Позвонил в дверь, но мне никто не открыл. Постучался, сначала тихонько, потом кулаками изо всех сил, и когда все равно дверь не распахнулась, мне показалось, что умираю. «Кто там?» — раздался голос старушки привратницы снизу, из темноты подвала. «А-а! Третья! Так они съехали давеча, нет их!»

Я тут же соврал, что пришел по объявлению снять эту квартиру. Женщина, которой я сунул двадцать лир, открыла мне дверь запасным ключом. Трудно говорить о горьком одиночестве пустых комнат, о жалком виде забытой посуды на бедной, старенькой кухне, об очаровании облупившейся краски в ванной, где моя потерянная возлюбленная мылась долгие годы, и когда-то пугавшей ее газовой колонки, о шурупах в стенах, о следах зеркал и рамок, висевших на этих шурупах двадцать лет. Я изо всех сил пытался удержать в памяти каждую деталь: запах в комнатах, тень Фюсун, мелькнувшую в углу, расположение самих комнат и стен в квартире, где она провела всю жизнь и стала собой, местами осыпавшуюся штукатурку. Мне даже удалось оторвать и спрятать в карман большой кусок обоев. Ручку двери маленькой комнаты, которая, видимо, была комнатой Фюсун, я тоже положил себе в карман — ведь она прикасалась к ней восемнадцать лет. Фарфоровый наконечник от сливного бачка в ванной тоже остался у меня в руке, едва я дотронулся до него.

Из брошенной в углу кучи бумаг и мусора я вытащил и опустил в карман отломанную руку куклы, два больших слюдяных шарика из детской игры и шпильки — несомненно, они принадлежали именно ей. Когда я останусь один, эти предметы подарят мне некоторое утешение. Такая мысль придала сил, и я спросил у привратницы, почему прежние съемщики съехали после того, как провели здесь столько лет. Она сказала, что они постоянно препирались с хозяином дома по поводу квартплаты. «Можно подумать, в других районах дешевле!» — пожал я плечами, и добавил, что деньги — бумага, а цены все время растут. «А куда переехали бывшие жильцы?» — «Это нам неизвестно, — ответила привратница. — Уехали разобиженные. На нас, на хозяина. Двадцать лет жили-жили, а тут поссорились и съехали».

Оказалось, я все время лелеял надежду, что когда-нибудь приду сюда, позвоню в дверь, буду умолять открыть мне и увижу Фюсун. Сейчас меня лишили последней надежды, и это было невыносимо.

Спустя восемнадцать минут я лежал в нашей кровати с вещами из покинутой квартиры. Пока держал предметы, которые творили Фюсун, пока гладил их, рассматривал и прикладывал к шее, плечам, обнаженной груди и животу, скрытые в них воспоминания вновь пробудились в памяти, не потеряв способности утешать.

 

Последний праздник лета

 

Прошло много времени. Не возвращаясь в контору, я направился домой, на проспект Тешвикие, где вовсю готовились встречать гостей. «Я несколько раз звонила тебе на работу, мне все время отвечали, что тебя нет, — сказала Сибель. — Хотела спросить тебя про шампанское».

Я улизнул к себе в комнату, не проронив ни слова. Помню, бросился на свою постель, чувствуя себя несчастным, с мыслью о том, что вечер пройдет отвратительно. Меня унижало в собственных глазах то, что я искал утешения в вещах Фюсун, но одновременно это открыло мне двери в другой мир, откуда не хотелось возвращаться. Я чувствовал, что не смогу сыграть роль богатого, разумного, веселого, довольного жизнью, здорового молодого мужчины, который должен будет показаться перед гостями, к приходу которых так основательно готовилась Сибель. К тому же, будучи хозяином дома, нельзя вести себя словно капризный, всем недовольный подросток. Сибель, знавшая о моей тайной болезни, имя которой мы с ней так и не определили, не обратила бы на нее внимания, но от гостей, жаждущих веселья на последнем празднике лета, этого ожидать было нельзя.

В семь часов вечера, когда все собрались, я, как радушный хозяин, показал им бар, где стояли импортные напитки, продававшиеся из-под полы в стамбульских барах, и налил всем выпить. Помню, потом какое-то время возился с пластинками и поставил «Sergeant Pepper» и «Simon and Garfunkel», обложки которых мне понравились больше других. Затем танцевал с Сибель и Нурджихан. Выяснилось, что Нурджихан в конце концов выбрала не Заима, а Мехмеда. но Заим, кажется, нисколько не обиделся. Когда Сибель, нахмурившись, сказала о своих подозрениях, что Нурджихан переспала с Заимом, я даже не попытался понять, почему это так беспокоит мою невесту. Весь мир был прекрасным, а теплый пойраз, дувший со стороны Босфора тем летним вечером, тихо колыхал листья платанов во дворе мечети Тешвикие, отчего они приятно и тихо шелестели, — звук их шелеста я помнил с самого детства. Когда солнце клонилось к закату, ласточки начинали с криками низко носиться над землей, над мечетью и над крышами сохранившихся с тридцатых годов деревянных домов. Чем темнее становилось, тем ярче синели экраны телевизоров в окнах обитатели Нишанташи, так и не уехавших на дачу. Какая-то девушка, скучающая на одном балконе, и грустный отец семейства—на другом задумчиво смотрели на улицу и проезжающие машины. А я взирал на всю эту картину так, будто на ней были изображены только мои чувства, и боялся, что никогда не сумею забыть Фюсун. Сидя в прохладе на балконе и иногда благосклонно слушая тех, кто выходил ко мне поболтать, я напился в стельку.

Заим пришел с симпатичной девочкой, радостной, так как она получила высокие оценки за вступительный экзамен. Ее звали Айше, мы немного с ней поговорили о том о сем. Приятель Сибель, занимавшийся импортом кожаных изделий, немного стеснялся, зато хорошо пил, — за компанию я пропустил с ним пару-другую стаканчиков. Когда все окутала бархатная тьма, Сибель вышла ко мне и сказала: «Ты ставишь нас в неловкое положение. Побудь немного с гостями». И мы с ней, обнявшись, прокружили медленный, безнадежный, но показавшийся всем очень романтичным танец. Полутемная гостиная квартиры, где я провел детство и всю жизнь — часть ламп погасили. — была сейчас совершенно не такой, как обычно, краски и звуки казались чужими, и у меня возникло такое чувство, будто кто-то хочет отнять мой мир, поэтому, танцуя с Сибель, я обнимал ее изо всех сил. Так как к концу лета и ей передалась большая часть моей тоски, отчаяния и, соответственно, развившейся тяги к алкоголю, милая моя невеста тоже едва стояла на ногах.

Выражаясь языком тогдашних колумнистов, ведущих рубрик светских сплетен, «глубокой ночью под воздействием алкоголя» вечеринка приняла нежелательный оборот. Повсюду валялись осколки бутылок, бокалов и пластинок; некоторые пары, под влиянием европейских модных журналов о светской жизни, но больше из желания выставить напоказ свои отношения, начали при всех целоваться, а другие уединились в наши с братом комнаты, но там просто заснули от спиртного. Однако создавалось такое ощущение, что в атмосфере вечеринки витал страх. Этих развеселых богатых молодых людей словно бы пугало, что модные развлечения и молодость скоро закончатся. Восемь-де-сять лет назад, когда я только начал устраивать такие вечеринки прежде чем родители приедут с дачи, во всеобщем веселье чувствовалось нечто анархическое по отношению к старшим; тогда приятели мои царапали и били дорогие приборы на кухне, разливали духи, включали электрические сушилки для обуви, вытаскивали из шкафов родительские шляпы, галстуки-бабочки и одежду, под пьяный хохот компании цепляли все подряд друг на друга, успокаивая себя тем, что их гневный разгул—политического характера.

В последующие годы только двое из всей компании всерьез увлеклись политикой. Один из них после военного переворота 1971 года, подвергшись пыткам в полиции, получил срок и просидел в тюрьме вплоть до амнистии 1975 года. Но оба они охладели к нам, считая своих бывших друзей безответственными, капризными богатеями.

А сейчас Нурджихан, исследовавшая в предрассветный час содержимое маминых шкафов, делала это не из анархических побуждений, но лишь из женского любопытства, с большим уважением и очень осторожно. «Мы едем на пляж в Кильос, — заявила она с серьезным видом. — Смотрю, есть ли у твоей мамы купальник». В тот же миг я сжался от раскаяния, что так и не свозил на пляж в Кильос Фюсун, хотя очень хотел это сделать, и, чтобы вытерпеть резанувшую меня боль, бросился на родительскую кровать. С того места, где я лежал, было видно, как пьяная Нурджихан продолжает копаться в шкафах под предлогом поисков купальника и рассматривает мамины вышитые чулки, сохранившиеся с пятидесятых годов, изящные, телесного цвета корсеты, ее шляпы, не сосланные в «Дом милосердия», и шелковые платки. Потом Нурджихан терпеливо перебрала кадастровые ордера на дом, землю и квартиру, которые мать держала в сумке за ящиком, где хранились нейлоновые чулки, так как не доверяла банковским ячейкам; связки ключей от квартир, некоторые из которых были давно проданы, а другие — сданы в аренду; вырезанные и пожелтевшие газетные статьи тридцатилетней давности об их свадьбе с отцом (среди них хранилась фотография к статье из колонки «Общественная жизнь» журнала «Хайят», написанной двенадцать лет спустя после свадьбы, где мама, важная и нарядная, стояла в большой группе людей). «Твоя мать была очень красивой женщиной», — признала Нурджихан. «Моя мать жива»,— с трудом отозвался я со своего места, размышляя, как было бы чудесно провести в этой комнате всю жизнь вместе с Фюсун. Нурджихан расхохоталась, и, услышав этот таинственный пьяный хохот, в комнату сначала вошла Сибель, а за ней — Мехмед. Пока Сибель и Нурджихан с пьяной серьезностью в очередной раз перебирали содержимое маминого шкафа, Мехмед сел на край родительской кровати (туда, где по утрам сидел отец и, прежде чем надеть тапочки, подолгу рассматривал пальцы ног) и долго, с нежностью и восхищением смотрел на Нурджихан. Он был так счастлив, что впервые за много лет быстро и сильно влюбился и наконец нашел девушку, на которой мог бы жениться, что сам удивлялся собственному счастью и даже стеснялся его. Но я не завидовал Мехмеду, потому что видел его страх быть обманутым, боязнь, что все закончится плохо и унизительно, а он будет жалеть.

Сибель и Нурджихан с хохотом демонстрировали друг другу найденное в шкафу — составившее потом коллекцию моего музея очарованности, — вспомнив вдруг, что ищут купальники.

Разговоры о поездке на пляж продолжались до первых лучей солнца. На самом деле вряд ли кто-либо смог бы повести в таком состоянии машину. Я не собирался никуда ехать, понимая, что тоска по Фюсун в сочетании с выпитым сделают поездку невыносимой. Когда рассвело, я выпил кофе и вышел на балкон, с которого мать всегда наблюдала за похоронами. Пьяный Заим и его новая подруга Айше, Нурджихан с Мехмедом и еще несколько человек с веселыми криками выбежали на спящую улицу. Они бегали, кидая друг другу красный пляжный мяч, роняли его, снова поднимали и кричали так, что, наверное, перебудили весь квартал. Я помахал им на прощание. Когда все сели наконец в машину Мехме-да, по двору мечети Тешвикие показались медленно идущие на намаз старики. Среди них был и швейцар соседнего с нашим дома, который всегда под Новый год торговал билетами «Государственной лотереи» в костюме Санта-Клауса. Между тем машина Мехмеда, проехав несколько метров, резко затормозила и остановилась. Дверь открылась, оттуда показалась Нурджихан и во все горло прокричала, что забыла свой шелковый платок. Сибель сбегала в комнату, принесла его и бросила на улицу. Никогда не забуду, как мы смотрели с маминого балкона на лиловый платок, который медленно летел вниз, разворачиваясь, сворачиваясь, раздуваясь и дрожа, словно капризный бумажный змей. То было последнее счастливое воспоминание с моей невестой Сибель.

 

Признание

 

Вот и настала сцена признания. Внутреннее чувство подсказывает мне, что в этом разделе моего музея предметы, витрины и фон должны быть прохладного желтого цвета. Через некоторое время после того, как наши друзья отбыли на пляж, а я лег в кровать родителей, огромное солнце, встававшее за Ускюдаром, залило большую спальню огненно-оранжевым светом. Издали эхом донесся гудок пассажирского парохода, проплывавшего по Босфору. «Вставай, —тормошила меня Сибель, — поедем за ними, а то не найдем». По моему молчанию она не только поняла, что я не поеду на пляж (как в моем состоянии вести машину, Сибель даже не подумала), но и почувствовала приближение неотвратимого момента моей тайной болезни, откуда нет возврата. По ее глазам, которые она все время прятала от меня, было видно, что Сибель боится об этом говорить. Но не выдержала. Ведь обычно, когда люди чего-то страшатся, они первыми и заговаривают о своем страхе (некоторые называют такой шаг смелостью).

— Где ты был вчера после обеда? — внезапно спросила она. И тут же пожалела о сказанном. — Если ты думаешь, что тебе станет стыдно, и не хочешь говорить, не надо, — нежно добавила она.

Сибель легла рядом. Как ласковая кошка, она с такой искренней нежностью обняла меня, что я почувствовал ужас от того, что вот-вот причиню ей боль. Но джинн любви уже вылетел из лампы Алааддина; сотрясая мое тело, он заставлял меня понять, что больше не сможет оставаться моей тайной.

— Дорогая, ты помнишь тот вечер ранней весной, когда мы ужинали в ресторане «Фойе»? — осторожно начал я. — Мы проходили мимо одного магазина, в его витрине ты увидела сумку, она тебе понравилась, и мы остановились посмотреть.

Милая моя невеста сразу поняла, что речь идет не о сумке, а о чем-то более важном и, следовательно, опасном, и со страхом посмотрела на меня. Я постарался осторожно рассказать все по порядку. И понял, что горькая история нашей встречи с Фюсун и всего того, что случилось после, будет представлена таким образом, когда желают раскаяться и загладить вину, словно пытаясь снять с себя тяжесть давно совершенных великих грехов. Только в моем случае мне хотелось сброить тяжесть за самое заурядное преступление, почувствовать самому и дать понять Сибель, что прошлое далеко позади. Я, конечно, утаил от нее физические подробности, доставлявшие такую радость и составлявшие главную, неотъемлемую часть моей истории, без чего ее совершенно невозможно понять, и пытался свести ее к обычной предсвадебной интрижке турецкого мужчины. Сибель заплакала, и я тут же передумал быть с ней честным, пожалев, что вообще заговорил об этом.

— А ты мерзавец, оказывается, — всхлипнула она. И швырнула в меня старую мамину сумку, полную вышедших из употребления монет, и вслед одну из старых черно-белых летних туфель отца. Но не попала. Монеты разлетелись в стороны, как осколки. Из глаз Сибель лились слезы.

— Я давно прекратил эти отношения, — произнес я. — Но случившееся повлияло на меня... Ни та девушка, ни какая-либо другая...

— Это не та ли девушка, которая на помолвке сидела с нами за столом? — перебила Сибель, не осмеливаясь произнести имя.

— Да.

— Отвратительная, вульгарная продавщица! Ты продолжаешь с ней встречаться?

— Конечно нет... Я бросил ее после помолвки. Она тоже куда-то пропала. Кажется, вышла за кого-то замуж. (Потом я удивлялся, откуда мне пришло это в голову.) Именно потому я так странно вел себя на помолвке, но теперь все в прошлом.

Сибель плакала, потом вытирала слезы, успокаивалась и снова задавала вопросы.

— Но ты не можешь ее забыть? — в какой-то момент метко и точно озвучила истину моя умная невеста.

Только бессердечный человек смог бы ответить на этот вопрос «да».

— Нет, — через силу выдавил я. —Ты неправильно поняла. Меня выбила из колеи тяжесть произошедшего. Я причинил вред девушке, обманул тебя, тем самым запятнав наши отношения. Именно это не дает мне покоя.

Мы оба не верили моим словам.

— Где ты был после обеда?

Очень хотелось бы рассказать тому, кто понял бы меня, как я рассматриваю и целую предметы, напоминающие Фюсун, как вожу ими по коже и плачу, думая о ней. Кому-то другому, но не Сибель. А еще меня не покидало чувство, что, если Сибель бросит меня, я сойду с ума. Мне, конечно, следовало бы сказать ей: «Давай немедленно поженимся». Ведь множество крепких семей, на которых держится наше общество, созданы для забвения безумной и несчастной любви.

— Я ходил в ту квартиру... Мне хотелось до свадьбы увидеть свои детские игрушки. У меня, например, был космический пистолет... До сих пор стреляет... Так, странная ностальгия...

— Тебе вообще не следует ходить туда! — разъярилась Сибель. — И часто вы там с ней встречались?

Не дождавшись моего ответа, она опять заплакала. Я обнял ее и начал гладить по голове. От этого слезы у Сибель полились еще сильнее. Моя преданность и привязанность к ней были сильнее, чем любовь. Сибель долго плакала, а потом уснула в моих объятиях. Затем сон сморил и меня.

Когда я проснулся, было около полудня. Сибель давно встала, умылась, сделала макияж и даже приготовила мне завтрак.

— Если можешь, сходи, купи свежего хлеба! — как ни в чем ни бывало сказала она. — Но если нет желания или не в состоянии, я поджарю старый.

— Нет, схожу, — сказал я.

Мы позавтракали в гостиной, похожей после вечеринки на поле боя, за обеденным столом, за которым родители обедали друг напротив друга тридцать шесть лет. Я решил поместить в своем музее такой хлеб, какой купил в то утро в бакалее напротив нашего дома. Его по утрам уже полстолетия едят миллионы жителей Стамбула, разве что вес немного отличается. Вся наша жизнь является повторением, только обычно мы напрочь забываем о пережитом, и мне хочется, чтобы хлеб напоминал посетителям моего музея об этом.

Сибель же была настроена решительно, что удивляет меня по сей день.

— То, что ты принял за любовь, простое увлечение, — рассудила она. — Скоро все пройдет. Я тебе помогу. Спасу из глупой истории.

Она сильно напудрила кожу под глазами, чтобы скрыть припухлости от слез. Несмотря на обиду и боль, Сибель тактично избегала слов, которые могли бы задеть меня. Я чувствовал ее нежность, и это еще более располагало меня к ней. Понимая, что решимость моей невесты—единственная соломинка спасения, я решил покорно подчиняться всему, что она скажет. Мы позавтракали свежим хлебом, брынзой, оливками и клубничным вареньем и тут же договорились, что мне нужно уехать из Нишанташи и долго не бывать в этом районе. На красные и оранжевые улицы был наложен строжайший запрет...

Родители Сибель вернулись в Анкару, где проводили каждую зиму, и поэтому их дача около Анатолийской крепости пустовала. Сибель сказала, что родители не будут против, если мы поживем там, поскольку мы уже помолвлены. Мне следовало немедленно переехать туда к ней и бросить привычки, постоянно возвращавшие меня к навязчивой идее. Помню, как с грустью и надеждой на выздоровление собирал чемоданы, словно мечтательная девушка, которую родители отправляют в Европу лечиться от несчастной любви. Вдруг Сибель протянула мне зимние носки, и я с болью подумал, что лечение мое продлится очень долго.

 

Утехи загородной жизни

 

Удовольствия загородной жизни, которые я тут же освоил, страстно надеясь начать новую жизнь, принесли мне утешение и в первые дни убедили меня, что лечение идет быстро. Мы часто возвращались домой поздно вечером, иногда — пьяными, из гостей или ресторана, но утром, когда сквозь ставни нашей комнаты начинал сочиться и играть на потолке странный свет, отражавшийся от волн Босфора, я вставал с постели, толкнув, открывал ставни и всегда изумлялся красоте вида, вихрем врывавшегося в комнату. Я восхищался так, будто с волнением заново открывал для себя прелесть жизни, о которой, мне казалось, давно забыл. Сибель догадывалась, что я ощущаю. В шелковой рубашке, она медленно подходила ко мне, тихонько ступая босыми ногами по скрипучим деревянным половицам, и мы вместе с надеждой любовались красотой Босфора. Мимо, покачиваясь на волнах, проплывала рыбачья лодка, дома виднелись в дымке на противоположном берегу, и, рассекая воды в волшебном безмолвии утра, кренясь от течения, в город держал курс первый пассажирский пароход.

Сибель, как и я, воспринимала радости жизни за городом с преувеличенным восторгом. Ей казалось, что от этого лекарства болезнь моя пройдет. Мы часто ужинали вдвоем, на веранде у Босфора, и когда прямо перед нами скользил пароход «Странствующий дервиш», ходивший от пристани «Анатолийская крепость», нам представлялось, что это ползет наш дом. Усатый капитан в фуражке держался за штурвал и кричал нам: «Приятного аппетита!» — ему была видна и хрустящая ставрида, и кабачковый салат, и тушеные баклажаны, и брынза, и дыня, и ракы у нас на столе. Сибель воспринимала это как очередной приятный момент, который поможет мне излечиться.

Едва проснувшись, мы с моей невестой бежали нырять в прохладные воды Босфора, потом отправлялись в кофейню на пристань пить чай с симитами[11]и читать газеты, затем возились с перцем и помидорами в саду, а ближе к полудню ходили покупать у только что вернувшихся из моря рыбаков свежую рыбу. Жаркими сентябрьскими ночами, когда на деревьях не двигался ни один листик, а мотылки слетались к фонарям, мы в темноте с шумом ныряли в светившееся таинственным светом море. По ночам, когда милая моя невеста прижималась ко мне великолепно пахнущим телом и нежно обнимала меня, я понимал: она верит, что все это мне поможет. Но в глубине своего сердца по-прежнему ощущал ту же боль и так же не хотел прикасаться к Сибель. «Мы еще не женаты, дорогая», «Я сегодня много выпил», — пытался отшутиться я. Она воспринимала мои отговорки со смиренной кротостью.

Иногда, когда я, напившись, дремал в одиночестве, развалившись в шезлонге на терассе, или жадно грыз вареную кукурузу, купленную у торговцев с лодок, или когда утром, садясь в машину, перед поездкой на работу целовал Сибель, как молодой счастливый муж, ее глаза выдавали зреющую ненависть и презрение. Конечно, причиной было то, что я не мог заставить себя прикоснуться к ней. Но страшнее другое: как явно думала Сибель, ее сверхъестественные усилия «вылечить» меня, стоившие огромной воли и любви, ни к чему не ведут, или, что еще хуже, даже если ей и удастся исполнить свою миссию, я не расстанусь и с Фюсун. В те минуты, когды бывало особенно тяжело, мне самому хотелось верить в последний вариант развития событий, и представлялось, что однажды я получу известие от Фюсун и мы сразу, как в прежние счастливые дни, начнем встречаться в «Доме милосердия», а я, избавившись от любовных страданий, женюсь на Сибель и буду наслаждаться с нею всеми радостями счастливой семейной жизни.

Но в воплощение мечты верилось, лишь если я напивался или рано утром на рассвете, когда все вокруг дышало надеждой. Большую часть времени я думал о ней, и теперь любовную боль усиливало не отсутствие Фюсун, а то, что конца страданиям было не видно.

 

Плавание на спине

 

В те грустные сентябрьские дни, полные мрачной красоты, я открыл для себя нечто важное, что позволяло терпеть боль: меня ненадолго успокаивало плавание на спине. Одолевая силу течения и волн, я, задержав дыхание на несколько минут, погружал голову в воду, слегка поворачиваясь, открывал глаза и видел отраженное морское дно. Сгущавшаяся темнота Босфора все время меняла цвет, и это рождало во мне странное ощущение — ощущение безграничности, которое было совершенно иной природы, нежели моя боль.

У берега внезапно становилось глубоко, и поэтому иногда я мог рассмотреть дно, иногда—нет, но этот яркий мир был цельным, огромным, таинственным, созерцание его одаривало радостью и смирением, что я—маленькая частица чего-то великого и единого. Иногда я видел на дне ржавые консервные банки, крышки от бутылок, черные полураскрывшиеся мидии и даже призрачные останки кораблей, затонувших в стародавние времена, и вспоминал, как безгранична история и бесконечно время и насколько ничтожен я сам. В такие мгновения мой рассудок подсказывал, сколько в испытываемом мной страдании самолюбования и даже эгоизма, но утешал, что эта слабость делает чувство, которое я называл любовью, глубже, и мне становилось лучше. Важна была не моя боль, а то, что я—часть бескрайнего, загадочного мира, преисполненного жизнью. Я чувствовал, что джиннам душевного равновесия и счастья, обитавшим в моей душе, нравятся воды Босфора, заливавшие мне рот, нос и уши. Когда я плыл, опьяненный морем, сажень за саженью, боль в груди почти проходила и меня охватывала глубокая нежность к Фюсун, помогавшая понять, что терзают меня злость и обида.

В это время Сибель, видя с берега, что я вот-вот угожу под русский нефтяной танкер, тревожно гудевший мне, или под один из пассажирских пароходов, махала и кричала изо всех сил, но обычно я ничего не слышал. Сибель даже хотела запретить мне плавать, так как я опасно близко подплывал к городским пароходам, множество которых курсировало по Босфору, к иностранным грузовым судам, к баржам с углем, к стамбульским грузовым катерам, подвозившим ресторанам на Босфоре пиво и лимонад «Мельтем», и к моторным лодкам, будто бросал им вызов, но, зная, что это помогает мне избавиться от боли, настаивать не могла. Она лишь предложила, чтобы я иногда ездил в одиночестве на безопасные пляжи, например в Шиле, на берег Черного моря, а в другие дни, тихие и безветренные, мы отправлялись в пустынную бухту за Бейкозом, где я, не поднимая головы из воды, плавал до бесконечности — туда, куда меня уносили мои мысли. А потом, выбравшись на берег и закрыв глаза, растягивался на солнце и с оптимизмом думал, что все мной переживаемое случается с каждым серьезным и порядочным мужчиной, кто страстно влюблен.

Единственная странность заключалась в том, что проходившее время никак не успокаивало мою боль, как бывало у других. Тихими лунными ночами (издалека слышался приятный всплеск проплывавшей вдалеке баржи) Сибель говорила мне, что «боль постепенно пройдет», пытаясь как-то меня утешить, но лучше не становилось, и это путало нас обоих. Однако, полагаясь на Сибель, я казался себе слабым и зависимым от спасительной нежности, будь то нежность матери или подруги, и поэтому ее попытки не давали результатов, а я продолжал плавать на спине, упорно веря, что смогу сам победить боль. Иногда надеялся, что, если стану считать происходящее со мной фантазиями, созданными моей больной головой, или следствием некоего моего духовного изъяна, то избавлюсь от страданий. И сознавал, что обманываю себя.

В сентябре я три раза ездил в «Дом милосердия» и, лежа в кровати среди предметов, которых касалась она, пытался утешить себя. Я не мог ее забыть.

 

Осенняя тоска

 

После урагана, принесенного в начале октября северо-восточным ветром, воды Босфора сразу остыли. Купаться стало холодно, и вскоре уныние мое настолько усили<

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...