Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Таблица 26.




Мировые индексы производства продукции обрабатывающей промышленности, 1913–1925{568}

 

  1913 г. 1920 г. 1925 г.
Весь мир 93, 6 121, 6
Европа[52] 77, 3 103, 5
СССР 12, 8 70, 1
США 122, 2 148, 0
Остальной мир 109, 5 138, 1


Данные о мировом выпуске продукции обрабатывающей промышленности очень показательны в этом отношении, они демонстрируют, до какой степени Европа (и особенно СССР) пострадала в результате войны, в то время как другие регионы, наоборот, извлекли из нее существенную выгоду.

 

До некоторой степени, конечно, распространение индустриализации из Европы на оба американских континента, Японию, Индию и Австралазию и расширение доли последних в мировой торговле было просто продолжением наметившихся еще в конце XIX века экономических тенденций.

 

 Так, согласно загадочным расчетам, уже упомянутым ранее, Соединенные Штаты при сохранении темпов роста производства до 1914 года, скорее всего, настигли бы Европу уже в 1925-м{569}, война лишь ускорила процесс на шесть лет, позволив США добиться этого уже к 1919 году. С другой стороны, в отличие от изменений в 1880–1913 годах, эти сдвиги в глобальном экономическом балансе произошли в условиях не мирного времени, в течение нескольких десятилетий и под влиянием рыночных факторов.

 

 При этом факторы войны и блокады сформировали свои собственные императивные потребности и, таким образом, внесли масштабные коррективы в естественные модели мирового производства и торговли. Например, к середине войны значительно увеличились судостроительные мощности (особенно в Соединенных Штатах), чтобы восполнить потери подводной войны, но после 1919–1920 годов в мире произошел избыток производства.

 

Опять же уровень производства сталелитейной промышленности континентальной Европы за время войны упал, тогда как в тех же Соединенных Штатах и Великобритании резко вырос; но после того как европейское сталелитейное производство восстановилось, в мире возникли гигантские избыточные мощности.

 

 Эта проблема затронула также еще более масштабный сектор экономики — сельское хозяйство. За время войны объем производимой сельхозпродукции в континентальной Европе сократился, а довоенная экспортная торговля зерном, которым славилась Россия, сошла на нет; в то же время наблюдался значительный рост производства в Северной и Южной Америке и Австралазии, где местные фермеры, бесспорно (хотя и непреднамеренно), выиграли от смерти австрийского эрцгерцога в 1914 году.

 

Но к концу 1920-х годов, когда европейское сельское хозяйство смогло возродиться, производители во всем мире столкнулись со снижением спроса и, соответственно, падением цен{570}.

 

 Такого рода структурные нарушения затронули все регионы, но сильнее всего они ощущались в восточной части Центральной Европы, где хрупким «государствам-правопреемникам» приходилось решать вопросы формирования новых границ, разрушенных рынков и искаженных коммуникаций.

 

Заключение мира в Версале и перекраивание карты Европы по (примерно) этническому признаку сами по себе не гарантировали восстановления экономической стабильности.

Наконец, финансирование войны вызвало беспрецедентные экономические, а позднее и политические проблемы. Мало кто из участников конфликта (Великобритания и Соединенные Штаты — исключение) попытался оплатить свои расходы на войну, повысив налоги, вместо этого большинство государств сделали ставку на заимствования, исходя из того, что все счета покроет побежденный противник, как это произошло с Францией в 1871 году.

 

Быстро росли государственные долги, не обеспеченные теперь золотом; государственные казначейства наводняли рынок бумажными деньгами и тем самым стимулировали безумный рост цен{571}. В условиях экономической разрухи и изменения территориальных границ, вызванных войной, ни одна из европейских стран не была готова в 1919 году вслед за Соединенными Штатами перейти на золотой стандарт.

 

Слабая денежно-кредитная и налоговая политика привела к непрекращавшемуся росту инфляции и его пагубным последствиям в странах Центральной и Восточной Европы. Конкурентное обесценивание национальной валюты, предпринятое в отчаянной попытке повысить объемы экспорта, вызвало еще большую финансовую нестабильность и усилило противостояние политических сил.

 

Ситуацию усложняли трудноразрешимые вопросы, связанные с кредитными обязательствами внутри Антанты и требованиями победителей (особенно Франции) о выплате Германией существенных репараций. Все европейские союзники имели долговые обязательства перед Великобританией и в меньшей степени перед Францией, в то время как эти две были по уши в долгах перед Соединенными Штатами.

 

 

Аннулирование большевиками огромных займов России на сумму в $3, 6 млрд., настойчивые требования американцев вернуть деньги, отказ Франции, Италии и других стран платить по долгам, пока они не получат репараций от Германии, заявление немцев о том, что они не в состоянии выплатить требуемые суммы, — все это превратилось в годы жестких споров, которые резко охладили политические отношения между Западной Европой и раздраженными Соединенными Штатами{572}.

Если споры и поутихли немного после принятия плана Дауэса (1924), то их политические и социальные последствия оказались огромными, особенно во время гиперинфляции в Германии, разразившейся за год до того. Также вызывало беспокойство, хотя и менее осознаваемое современниками, что очевидная финансовая и коммерческая стабилизация мировой экономики к середине 1920-х годов зиждится на гораздо более сомнительных основах, чем до Первой мировой войны.

 

Большинство стран к тому времени хотя и вернулись к золотому стандарту, но не восстановили существовавший до 1914 года хрупкий (и почти саморегулирующийся) механизм международной торговли и денежных потоков, центром которого был лондонский Сити.

 

Лондон отчаянно старался вернуть себе эту роль, в том числе сделав в 1925 году попытку зафиксировать обменный курс фунта стерлингов на довоенном уровне (1 фунт стерлингов = 4, 86 доллара США), что ударило по британским экспортерам и возобновило активное крупномасштабное кредитование за границей.

 

Так или иначе, в промежутке между 1914 и 1919 годом центр мировых финансов естественным образом переместился на другую сторону Атлантики, поскольку Европа наращивала свои международные долговые обязательства, а Соединенные Штаты превращались в самого большого кредитора в мире.

 

С другой стороны, отличная от других структура американской экономики — менее зависимая от внешней торговли и в наименьшей степени интегрированная в мировую экономику, скорее протекционистская (особенно в сельском хозяйстве), чем придерживающаяся принципов свободной торговли, не имеющая в строгом смысле эквивалента Банка Англии, испытывающая намного более сильные колебания в периоды подъемов и спадов, зависящая от политиков, подверженных более сильному влиянию со стороны того или иного местного лобби, — означала, что международная финансовая и коммерческая система лишилась постоянного центра и приобрела определенные изъяны.

 

 

 Не было теперь никакого реального «кредитора последней инстанции», предоставляющего долгосрочные кредиты на проекты инфраструктурного развития мировой экономики и покрытие временных разрывов в международных расчетах{573}.

Эти структурные недостатки вскрылись в конце 1920-х годов, когда произошел большой отток долларов из Соединенных Штатов в виде краткосрочных кредитов европейским правительствам и муниципалитетам; все были готовы предложить высокие процентные ставки, чтобы воспользоваться этйми средствами (не всегда, правда, разумно) как для развития, так и для покрытия разрывов в своем платежном балансе.

 

Таким образом, использование коротких денег для финансирования долгосрочных проектов со значительными объемами инвестиций (особенно в Центральной и Восточной Европе), до сих пор продолжавшееся в аграрном секторе, увеличило давление на цены на сельхозпродукцию, заставив их постоянно снижаться, затраты же на обслуживание этих долгов угрожающе росли, и так как их невозможно было погасить за счет экспорта, приходилось брать для этого новые кредиты, — система рухнула летом 1928 года, когда начавшийся в Америке бум (и резкое повышение процентных ставок федеральной резервной системой) резко сократил отток капитала.

Бум закончился «крахом Уолл-стрит» в октябре 1929 года, а дальнейшее сокращение объемов американского кредитования спровоцировало цепную реакцию, которая, казалось, была просто неуправляемой: отсутствие доступных кредитов уменьшило и инвестиции, и потребление; сжавшийся спрос в промышленно развитых странах больно ударил по производителям продовольствия и сырья, которые в отчаянии увеличили предложение, а затем пережили практически всеобщий ценовой коллапс, что, в свою очередь, лишило их возможности покупать промышленные товары. Дефляция и последовавшие распродажа золота и обесценение валюты, ограничительные меры в сфере коммерции и капиталов, объявление дефолта по международным долгам стали типичным явлением — каждое нанесло удар по мировой торговой и кредитной системе.

 

Архипротекционистский тариф Смута — Хоули, принятый (с расчетом помочь американским фермерам) единственной страной со значительным активным торговым балансом, еще больше затруднил другим странам возможность зарабатывания долларов и привел к неизбежным репрессиям, разрушившим американский экспорт.

 

К лету 1932 года объем промышленного производства во многих странах составлял лишь половину уровня 1928 года, а мировая торговля ужалась на треть. Объем европейской торговли ($58 млрд., 1928) в 1935 году еще снизился до $20, 8 млрд., что, в свою очередь, негативно отразилось на перевозке грузов, судостроении, страховании и пр. {574}

 

Учитывая всю серьезность глобальной депрессии и вызванной ею массовой безработицы, у международной политики не было шансов избежать катастрофы.

Жесткая конкуренция в сфере промышленного производства, сырья и продовольствия повысила градус народного негодования и побудила многих политиков, видящих недовольство своих избирателей, сделать попытку заставить заплатить иностранцев; более радикально настроенные группы, особенно правого толка, использовали в своих интересах экономическую разруху, чтобы напасть на всю                                 либерально-капиталистическую систему и призвать к агрессивной «национальной» политике, поддержанной при необходимости силой.

Более хрупкие демократические государства — Веймарская Германия особенно, но также Испания, Румыния и другие — сгибались под тяжестью политико-экономической напряженности. Осторожные консерваторы, стоявшие у руля в Японии, были отодвинуты от власти националистами и милитаристами. Демократические государства Запада лучше пережили эти штормы, но их государственные деятели были вынуждены сконцентрироваться на управлении внутренней экономикой, все более и более скатываясь к реализации подхода «разори соседа».

 Ни Соединенные Штаты, ни Франция, обладатели самых больших золотых запасов, не были готовы выручать должников. Франция все больше склонялась к тому, чтобы использовать свой финансовый потенциал для управления политикой Германии (что только усилило негодование с другой стороны Рейна) и поддержки собственной европейской дипломатии.

Мораторий Гувера на германские репарации, который привел французов в бешенство, невозможно было отделить от вопросов сокращения военных долгов (и в конечном счете неплатежей по ним), что, в свою очередь, разозлило американцев.

 

 Конкурентное обесценение валюты и разногласия, возникшие на Международной экономической конференции в 1933 году относительно курса доллара к фунту стерлингов, дополнили эту мрачную картину.

К тому времени космополитичный мировой порядок разделился на несколько конкурирующих групп: стерлинговый блок, основанный на британских торговых принципах и усиленный «имперскими предпочтениями» Оттавской конференции (1932); золотой блок во главе с Францией; блок иены, зависящий от Японии на Дальнем Востоке; долларовый блок, управляемый США (после того как Рузвельт также отказался от золотого стандарта); и далекий от всех этих «конвульсий» СССР, упорно строящий «социализм в отдельно взятой стране».

 Таким образом, тенденции перехода к автаркии активно развивались еще до представления Адольфом Гитлером своей программы создания самодостаточного, тысячелетнего Рейха, где внешняя торговля была сведена до «бартерных» соглашений и сделок на специальных условиях.

Неоднократные выступления Франции против англосаксонских держав по вопросу германских репараций, утверждение Рузвельта, что сделки с Великобританией всегда были убыточны для Соединенных Штатов, и убежденность Невилла Чемберлена в том, что американская политика — это лишь «слова»{575}, отнюдь не склоняли демократические государства к сотрудничеству для решения проблем растущего давления территориальных претензий в условиях нестабильного мирового порядка в 1919 году.

Государственные деятели и министерства иностранных дел Старого Света всегда считали экономические вопросы трудными как для понимания, так и для решения, но, возможно, еще более деструктивным для тех, кто с ностальгией вспоминал кабинетную дипломатию XIX века, было растущее влияние массового общественного мнения относительно международных отношений 1920–1930-х годов.

 Конечно, в какой-то степени это было неизбежно. Даже накануне Первой мировой войны отдельные политические группы в разных частях Европы критиковали использование непрозрачных методов действия и элитарность «старой дипломатии» и призывали перейти на открытую систему, где все, что делает то или иное государство, понятно даже для обычных граждан{576}.

 Эти требования значительно возросли в связи с конфликтом 1914–1918 годов — отчасти потому, что лидеры, призывавшие к всеобщей мобилизации общества, поняли, что последнее, в свою очередь, потребует компенсаций за свои жертвы и свой вклад в установление мира; отчасти потому, что война, любовно названная пропагандистами антигерманского блока «борьбой за демократию и национальное самоопределение», действительно уничтожила деспотичные империи восточной части Центральной Европы; и отчасти потому, что такой влиятельный и обаятельный политик, как Вудро Вильсон, настаивал на создании нового просвещенного мира, тогда как Клемансо и Ллойд Джордж были сторонниками достижения полной победы{577}.


Но проблема с «общественным мнением», возникшая после 1919 года, заключалась в том, что Гладстон и Вильсон считали граждан своих стран либеральными, образованными, справедливыми, преисполненными идей интернационализма, утилитаризма и уважения власти закона.

 По мнению Арно Майера, «старой дипломатии», спровоцировавшей (согласно распространенному мнению) Первую мировую войну, после 1917 года был брошен вызов не только со стороны вильсоновского реформизма, но и гораздо более систематической большевистской критикой существующего порядка — критикой, находящей живой отклик в среде организованных рабочих объединений в обоих враждующих лагерях{578}.

И хотя это вынудило ловких политиков вроде Ллойда Джорджа придумать свой собственный «пакет» прогрессивных действий во внутренней и внешней политике, нейтрализовать посыл Вильсона и противостоять дрейфу рабочих в сторону социализма{579}, влияние на более консервативных националистов в лагере союзников оказалось совсем иным.

 По их представлениям, необходимо было отказаться от вильсоновских принципов в интересах национальной «безопасности», которую можно оценить лишь «звонкой монетой» от корректировки границ, новых колоний и репараций; в то время как угроза ленинских идей, пугавшая гораздо больше, должна была быть безжалостно уничтожена как в самом большевистском центре, так и (особенно) в активно плодящихся на Западе в подражание России советах.

 Другими словами, политика и дипломатия сохранения мира{580} были наполнены второстепенными идеологическими и внутриполитическими элементами до такой степени, которой не видано было даже во времена конгрессов 1856 и 1878 годов.

Но и это еще не все. В западных демократических государствах к концу 1920-х годов Первую мировую войну все чаще изображали как источник смерти, разрушений, ужасов, потерь и бессмысленности этого всего. «Карфагенский мир» (1919), отсутствие выгод, обещанных призывавшими к войне политиками взамен человеческих жертв, миллионы искалеченных ветеранов и вдов, экономические проблемы 1920-х годов, утрата веры и расстройство устоявшихся социальных и личных связей — все это было поставлено в вину тем, кто принимал безумные решения в июле 1914 года{581}.

Но столь отрицательную реакцию общественности на вооруженную борьбу и милитаризм, а также веру в то, что Лига Наций не допустит повторения ситуации, разделяли далеко не все участники войны, даже если такое впечатление складывается исходя из англо-американской литературы{582}.

Для сотен тысяч бывших фронтовиков по всей Европе, разочарованных безработицей, инфляцией и рутинным послевоенным буржуазным порядком, конфликт представлялся суровым, но позитивным делом: он нес с собой особую систему ценностей военного времени, дух товарищества, острые ощущения.

 В подобных социальных группах, в первую очередь в побежденной Германии и Венгрии и абсолютно неудовлетворенной победоносной Италии, но также и среди правых во Франции, нашли сильный отклик идеи нового фашистского движения, проповедующего установление иного порядка, главенство дисциплины, принципы национализма, уничтожение евреев, большевиков, интеллигентов-диссидентов и самодовольных либералов среднего класса.

 С их позиции (как и с позиции близкой им по духу милитаристской Японии) борьба, сила и героизм являлись неотъемлемой частью жизни, а принципы вильсоновского интернационализма были ложными и устаревшими{583}.

 

Это означало, что международные отношения в 1920–1930-х годах продолжали осложняться разностью идеологий и устойчивой тягой мирового сообщества к формированию политических блоков, которые лишь частично совпадали с экономическим делением, о котором говорилось выше.

 С одной стороны были западные демократические государства, особенно в англоговорящем мире, выступающие против повторения ужасов Первой мировой войны, которые сосредоточились на внутренних (в первую очередь социально-экономических) проблемах и массово сокращали свою оборонную мощь.

 

 И хотя французское руководство сохраняло значительные сухопутные и военно-воздушные силы из страха перед восстановлением Германии, было очевидно, что большая часть населения страны разделяла ненависть к войне и хотела социальных преобразований.

 С другой стороны был Советский Союз, во многом изолированный от глобальной политико-экономической системы, но все же имеющий своих поклонников на Западе, поскольку он предлагал миру заявленную «новую цивилизацию», которая среди прочего избежала Великой депрессии{584}, хотя при этом СССР широко ненавидели.

 Наконец, к 1930-м годам появились фашистские «ревизионистские» государства — Германия, Япония и Италия, которые не только выступали против политики большевиков, но и осуждали восстановленный в 1919 году либерально-капиталистический статус-кво.

 Все это сильно усложнило процесс формирования внешней политики для государственных деятелей демократических стран, которые не отличали фашистов от большевиков и мечтали о возврате эдвардианского «нормального» государства, разрушенного войной..

По сравнению с этими проблемами трудности со стороны тропиков, с которыми столкнулся европоцентричный мир после 1919 года, несли в себе меньшую угрозу, но все же их нельзя было сбрасывать со счетов.

Здесь также можно отметить прецеденты, имевшие место до 1914 года: как восстание Ораби-паши в Египте, приход к власти младотурок после 1908 года, попытки Тилака радикализировать Индийский национальный конгресс, кампания Сунь Ятсена против западного господства в Китае; к тому же, по мнению историков, такие события, как поражение русских в войне с Японией в 1905 году и неудавшаяся революция в России того же года, взволновали протонационалистические силы по всей Азии и Ближнему Востоку{585}.

 Как ни странно, но вполне предсказуемо, что чем больше колониализм проникал в развивающиеся страны, вовлекая их в глобальную торговую и финансовую систему и знакомя с западными идеями, тем сильнее было сопротивление со стороны местного населения.

 И не важно, были ли это выступления местных племен против ограничений, накладываемых на их традиционный образ жизни и промыслы, или более масштабные попытки получивших образование на Западе адвокатов и иных представителей интеллигенции, стремившихся создать масштабные политические движения и организовывавших кампании за национальное самоопределение, результат был один — усугубляющиеся проблемы европейского контроля над колониями.

 

Первая мировая война лишь подхлестнула развитие подобных тенденций. Прежде всего, более активная экономическая эксплуатация сырьевых источников в тропиках и попытки вовлечь колонии (как живой силой, так и налоговыми сборами) к участию в войне метрополий неизбежно подняли вопросы о «компенсации», как это происходило среди рабочих в Европе{586}.

Кроме того, кампании на западе, юго-западе и востоке Африки, на Ближнем Востоке и в Тихоокеанском регионе поставили под сомнение общую жизнеспособность и устойчивость колониальных империй. Тенденции усилились благодаря пропаганде идей «национального самоопределения» и «демократии», развернутой странами антигерманского блока, а также германской контрпропаганде в странах Магриба, в Ирландии, Египте и Индии.

 В 1919 году, когда европейские державы получали от Лиги Наций мандаты на управление территориями, скрывая таким образом свои имперские амбиции за изящными фиговыми листочками, как однажды выразился А. Дж. П. Тейлор, в Париже состоялся Панафриканский конгресс, участники которого предложили свою точку зрения на происходящее, в Египте формировалась партия Вафд, в Китае все активнее действовало «движение 4 мая», в Турции к власти пришел реформатор Кемаль Ататюрк, партия Дестур пересмотрела свою тактику в Тунисе, Союз ислама в Индонезии уже насчитывал в своих рядах 2, 5 млн. приверженцев, а Ганди объединял многочисленные разношерстные оппозиционные силы для противостояния правлению британцев в Индии{587}.

 

Но еще важнее, «восстание против Запада» показало, что великие державы больше не объединены предположением, что безотносительно их собственных различий между ними и менее развитыми народами находится пропасть.

 Это было еще одно значительное отличие от времен Берлинской конференции по Западной Африке. Одно только присоединение к клубу великих держав Японии стало сильным ударом по единству. Уже в 1919 году Страна восходящего солнца все чаще на международную повестку выносила идеи восточноазиатской «сферы взаимного процветания»{588}.

В них ощущалось общее влияние обоих вариантов «новой дипломатии» — и от Ленина, и от Вильсона: если отбросить политические разногласия этих двух харизматических лидеров, то их объединяли неприязнь к старому европейскому колониальному порядку и желание его изменить.

Но никто их них, по ряду причин, не мог предотвратить дальнейшего расширения колониального порядка в соответствии с выдаваемыми Лигой Наций мандатами, однако их риторика и влияние просочились через имперские демаркационные зоны и способствовали мобилизации местных националистических сил.

К концу 1920-х годов в Китае уже было просто очевидно, что старый европейский порядок договорных привилегий, глубокого проникновения на уровне коммерции и периодического использования канонерских лодок для устрашения начал уступать свои позиции альтернативным вариантам «порядка», предложенным Россией, Соединенными Штатами и Японией, и демонстрировать свою слабость перед лицом возродившегося китайского национализма{589}.

Это не означало, что западный колониализм был на грани коллапса. Жесткий ответ британцев в Амритсаре в 1919 году, арест голландскими колониальными войсками Сукарно и других индонезийских лидеров-националистов и уничтожение профсоюзов в конце 1920-х годов, решительные действия французов во время Тонкинских волнений, вспыхнувших из-за непосильных условий труда в интенсивно развиваемом производстве риса и каучука, — все это свидетельствовало об ослаблении власти европейских армий и оружия{590}.

 То же самое, конечно, можно сказать и о запоздалых имперских амбициях Италии в отношении Абиссинии (ныне Эфиопии) в середине 1930-х годов. Только еще более сильные потрясения Второй мировой войны действительно ослабили механизмы управления имперскими владениями.

 Однако волнения в колониях отражались и на международных отношениях в 1920-х и особенно в 1930-х годах. В первую очередь это отвлекало внимание (и ресурсы) отдельных великих держав от вопроса сохранения баланса сил в Европе.

 В частности, это касалось Великобритании, лидеры которой волновались гораздо больше о Палестине, Индии и Сингапуре, чем о Судетской области или Данциге, — такие приоритеты после 1919 года главенствовали в их «имперской» военной политике{591}; но вмешательство в африканские дела в неменьшей степени отразилось и на Франции, и, конечно, потребовало итальянских вооруженных сил.

 Кроме того, в определенных случаях возвращение в повестку дня колониальных и иных вопросов, не касающихся Европы, шло вразрез с прежней структурой альянса 1914–1918 годов. Мало того что империалистический вопрос вынуждал американцев еще подозрительнее относиться к проводимой Англией и Францией политике, итальянское вторжение в Абиссинию и японское нападение на материковый Китай отдалили к 1930-м годам Рим и Токио от Лондона и Парижа, сделав первых потенциальными союзниками германских ревизионистов.

 И мы снова видим, что управлять международными отношениями, опираясь на предписания «старой модели дипломатии», стало гораздо труднее.
И наконец, еще одной весомой причиной послевоенной нестабильности являлся тот факт, что «германский вопрос» не только не был решен, но стал еще более сложным и острым.

 Стремительный крах Германии в октябре 1918 года, когда ее войска продолжали контролировать Европу от Бельгии до Украины, вызвал шок у правых националистов, которые были склонны обвинять в позорной капитуляции «внутренних предателей».

 Когда оказалось, что условия Парижского договора еще более позорны, огромное число немцев осудили как сам «рабский мирный договор», так и веймарских демократов, согласившихся на такие условия. Вопрос выплаты репараций и связанная с этим гиперинфляция, достигшая своего пика в 1923 году, переполнила чашу германского терпения.

 Очень немногие были настроены столь крайне, как, национал-социалисты, представлявшие собой на протяжении почти всех 1920-х годов эксцентричное движение демагогов, однако мало кто из немцев не был в той или иной форме подвержен ревизионистским настроениям.

Репарации, польский коридор, ограничение количества войск и определенных видов вооруженных сил, отделение немецкоязычных земель от фатерлянда невозможно было сносить слишком долго.

 Вопрос оставался лишь в том, как скоро эти ограничения могут быть отменены и до какой степени дипломатия Должна превалировать над силой, чтобы изменить статус-кво. В этом отношении приход к власти Гитлера в 1933 году просто ускорил переход Германии к политике ревизионизма{592}.

 

Проблеме определения «надлежащего» места Германии в Европе сопутствовало странное и неравномерное распределение сил на мировой арене после Первой мировой войны. Даже несмотря на определенные территориальные потери, военные ограничения и нестабильность экономики, Германия после 1919 года оставалась потенциально очень сильной великой державой.

 

 Более подробный анализ ее сильных и слабых сторон будет дан ниже, здесь отметим только, что по численности населения она все еще значительно превосходила Францию, а по объемам выплавки чугуна и стали опережала втрое.

 Ее внутренняя система коммуникаций, заводы по производству химической и электротехнической продукции, а также университеты и технические институты были абсолютно целы.

«В данный момент, в 1919 году, Германия — нищая страна. Сегодня она слаба, но через несколько лет “спокойной” жизни вновь встанет проблема сильной Германии»{593}. Кроме того, как отмечает Тейлор, прежнего баланса сил на европейском континенте, который помог ограничить германский экспансионизм, больше не существовало. «Россия ушла с арены, Австро-Венгрия исчезла с карты.

 Остались лишь Франция и Италия, обладавшие гораздо более скромными трудовыми и еще меньшими экономическими ресурсами и истощенные войной»{594}.

Со временем сначала Соединенные Штаты, а затем и Великобритания начали демонстрировать растущее нежелание вмешиваться в дела континентальной Европы и неодобрение предпринимаемых Францией усилий по притеснению Германии. Тем не менее Франция не чувствовала себя в безопасности, поэтому официальный Париж любой ценой старался предотвратить возрождение германской мощи: настаивал на полной выплате репараций, содержал многочисленную дорогостоящую армию, стремился превратить Лигу Наций в организацию, призванную сохранить статус-кво, и сопротивлялся всем предположениям о возможности позволить Германии «вооружиться» до уровня Франции{595}.

Все это, безусловно, разжигало негативные настроения среди германского населения и играло на руку пропаганде правых экстремистов.

 

Еще одним средством в дипломатическом и политическом арсенале Франции были ее связи с восточноевропейскими «государствами-правопреемниками». На первый взгляд, поддержка Польши, Чехословакии и других бенефициариев территориальных договоренностей 1919–1921 годов в этом регионе была вполне убедительной и многообещающей стратегией{596}, она могла способствовать сдерживанию германского экспансионизма на всех флангах.

 

 В действительности же эта схема была сопряжена с определенными трудностями. Из-за географической разрозненности населения во времена прежних многонациональных империй в 1919 году было невозможно сформировать территории четко по этническому признаку, в итоге в каждом государстве существовали многочисленные группы нацменьшинств, что не только создавало внутренние проблемы, но и вызывало негодование извне.

 Другими словами, Германия была не единственной страной, желавшей пересмотра Парижских соглашений, и хотя Франция стремилась не допустить изменений в статус-кво, ее руководители понимали, что ни Великобритания, ни Соединенные Штаты не являются сторонниками наспех определенных и нерегулируемых границ в данном регионе. Лондон ясно дал понять в 1925 году, что Восточная Европа не получит никаких гарантий по типу Локарнских договоров{597}.

Экономическое положение Восточной и Центральной Европы еще больше усугубляло ситуацию, так как создание таможни и возведение тарифных барьеров вокруг этих недавно созданных стран повысило уровень конкуренции в регионе и оказало сдерживающее действие на общее развитие.

 

В Европе теперь было двадцать семь валют, а не четырнадцать, как перед войной, и дополнительно 20 тыс. километров границ, отделивших фабрики от своего сырья, металлургические заводы от их каменноугольных бассейнов, фермы от рынков.

 

 Более того, хотя после 1919 года в эти государства-правопреемники пришли французские и британские банки и компании, все же более «естественным» торговым партнером для них была Германия, которая вновь им стала, как только достигла экономической стабильности в 1930-х годах.

 

 Мало того, что она была ближе географически и имела с восточноевропейским рынком более налаженное автомобильное и железнодорожное сообщение, она была готова избавить новые страны от излишков сельхозпродукции, чего были не в состоянии сделать ни Франция со своим избытком продуктов питания, ни имперская Великобритания, предлагавшая взамен венгерской пшеницы и румынской нефти лишь необходимое оборудование, а позднее вооружение.

 

 Кроме того, эти страны, как и сама Германия, испытывали валютные проблемы и пришли к выводу, что легче торговать на «бартерной» основе.

 Таким образом, Центральная Европа с экономической точки зрения имела все шансы вновь стать зоной влияния Германии{598}.


Многие из участников Парижских переговоров 1919 года осознавали пусть не все, но некоторые из вышеперечисленных проблем. Однако считали, подобно Ллойду Джорджу, что можно использовать недавно созданную Лигу Наций «как средство исправления, восстановления и возмещения… как некий апелляционный орган для исправления недоработок, нарушений, несправедливости»{599}.

 

 

 Конечно, любые значительные политические или экономические споры между государствами теперь могли быть улажены за круглым столом в Женеве. Для 1919 года это выглядело вполне убедительным предположением, но ему не суждено было выдержать суровой действительности. Соединенные Штаты не пожелали присоединиться к Лиге.

 

Советский Союз попал в разряд государств-изгоев и не мог участвовать в работе организации. То же самое касалось и побежденных государств, по крайней мере в течение первых лет. Когда ревизионистские государства в 1930-х годах начали проводить агрессивную внешнюю политику, они тут же покинули Лигу Наций.

 

Кроме того, из-за разногласий между французами и британцами относительно того, что должна представлять собой Лига Наций — быть ли полицейским или миротворцем, организация еще на этапе формирования испытала недостаток в полномочиях и не имела никакого реального механизма обеспечения коллективной безопасности.

 

 Поэтому фактически, по иронии судьбы, Лига не сдерживала действия агрессоров, зато сбивала с толку демократические государства. Она была очень популярна среди измученных войной жителей Запада, но само ее создание породило устойчивую мысль об отсутствии необходимости в содержании национальных вооруженных сил, так как Лига так или иначе сможет предотвратить любые войны.

 

В результате ее существование заставило правительства и иностранных министров метаться между «старой» и «новой» моделью дипломатии, обе из которых, как правило, оказывались бесполезны, что наглядно показывают маньчжурский и абиссинский примеры.

 

Учитывая вышеназванные трудности и тот факт, что Европа уже через двадцать лет после подписания Версальского договора погрузилась в другую большую войну, неудивительно, что историки назвали этот период «двадцатилетним перемирием» и изображают его как мрачное время перелома, наполненное кризисами, обманом, жестокостью и позором.

 

 Но если обращать внимание только на названия таких книг, как «Разрушенный мир» (A Broken World), «Утраченный покой» (The Lost Peace) или «Двадцать лет кризиса» (The Twenty Years’ Crisis), описывающих происходившее в эти два десятилетия{600}, то можно не заметить значительную разницу между 1920-ми и 1930-ми годами.

 

 Как уже говорилось выше, к концу 1920-х годов Локарнские договоры и пакт Бриана — Ке

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...