Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Рассказ об утопшем журналисте, о таракане в булке и Аристархе Зыбине 10 глава




Священник сложил крестом руки умирающего и перекрестил его. По завечеревшей крыше ходили воробьи. Один из них заглянул в окно и чирикнул.

… Похоронили Дениса Петровича на кладбище бедняков и бездомников, под еловым крестом. Руками дедушки Гуляя была прибита к кресту оправленная в стекло визитная карточка с золотым обрезом: «Коммерции советник Денис Петрович Овсянников».

 

Максим Каменев

 

Большой двор густо и цепко прорастал крапивой и чертополохом. От каменного двухэтажного дома, сложенного из серого и угрюмого плитняка, на двор всегда падала тяжелая и сырая тень. Солнце сюда не заглядывало. В этом доме чаще всего умирали от чахотки. Дом был переполнен детьми, но их почти не слышно. У большинства из них кривые ноги, бледные лица, не улыбающийся голос. Здесь жили беднейшие ремесленники и спившиеся люди.

Дом принадлежал богатейшему человеку в городе, Максиму Ивановичу Каменеву, и славился на всю округу чудачеством хозяина. От своих жильцов он никогда не требовал квартирной платы, но зато должны они были подчиняться причудам его и называть «вашим степенством». Любимая причуда Максима Ивановича во время его загулов была такая: придет на свой двор, встанет посредине крепким дубом, сложит руки рупором и рявкает соборным колоколом:

— Эй! Голытьба! Господа на босу ногу! Пожалуйте на расправу! Суд идет!

Из всех квартир выбегают сапожники, трубочисты, слесаря, портные, коновалы, тряпишники, скорняки, маляры и спившийся адвокат Голубев. Все они окружают хозяина горячим и душным кольцом.

Максим Иванович окинет их свирепым взглядом и густо спросит:

— Все налицо? Вста-а-ть смирно! На первый-второй расчитайсь!

— Первый, второй, первый, второй! — защелкают жильцы, стараясь держаться по-солдатски.

— А почему я не вижу живейного Ишашку Жукова и профессора кислых щей Сеньку Ларионова? — спрашивает он про извозчика и повара из трактира «Плевна». — Начальства не признавать? Хозяина? Максима Ивановича Каменева?

Вопрос этот повторяется часто, и на него всегда отвечает коновал Федор:

— Так что, ваше степенство, означенные вышепоименованные лица по долгу своих служебных обязательств находятся извне дома!

— Хватит! Без тебя знаем. А ты, Федька, — погрозил коновалу крутым пальцем, — не имеешь права так красно говорить. Образованнее меня хочешь быть, садовая твоя башка? Мо-о-лчать!

Максим Иванович отходит на три шага назад, выпячивает грудь, как генерал на параде, и орет на весь широкий двор:

— Смм-и-и-рр-но! Слушать мою команду!

Насладившись покорством своих людей, он грузно садится на бревна.

— Скорняк Иван Дылда, — выкликает он, — Подойди!

— Так точно-с, подошел, — тоненько отзывается чахоточный скорняк.

— Имя и фамиль?

— Иван Семенович Харламов, по прозванью Дылда!

— Можешь и без отчества, — бурчит хозяин, — не такая уж ты шишка, чтоб тебя по имени-отчеству величать!

— Ваша правда, Максим Иванович!

— Я тебе не Максим Иванович, а ваше степенство! Понял? Артикула не знаешь, кот драповый!.. А скажи мне… милейший Дылда… за квартиру хозяину платишь?

— Виноват-с, ваше степенство, не плачу.

— Сколько времени не платишь?

— Два года.

— Почему?

— По причине житейских бедствий, как то: отсутствие заказов и болезни супруги моей, вызванной сыростью…

— Ты чувствуешь, какой я есть человек?

— От души сочувствую и вообще ежемесячно… виноват-с… еженощно за вас Бога молю!

— А ты не врешь? Онамеднись я слышал, что ты меня греческим пузом назвал и вообще гадом маринованным? Я все знаю!

Скорняк прижимает к сердцу тоненькую шафранную ручку и мелко лепечет:

— Напраслину возводите на меня, ваше степенство, я вас завсегда в глаза и под глаза святым человеком называю.

— Ежели не врешь, — гудит Максим Иванович отзвонившим колоколом, — то пой мне «многая лета…»

Скорняк высоко поднимает сизую от бритья голову, зажмуривает глаза и тонкой прерывистой нотой поет многолетие.

— Хватит! За такие голосья дерут за волосья! Уходи с глаз долой! Следующий! Григорий Пузов!

— Тут-с! — встает поджарая замученная фигурка сапожника в опорках и в грязно-зеленом переднике.

— Имя и фамилия?

— Григорий Пузов!

— Ладно, ладно. Без тебя знаю. Сколько времени за квартиру не платишь?

— Четыре года.

— Ну и ну! А я-то не знал. Че-е-ты-ре года! Ска-а-жи на милость… И не совестно тебе?

— Совестно, ваше степенство, но по причине деторождения матерьяльно ослабши…

— Сам рожаешь? — ухмыльнулся в сивую бороду Максим Иванович, и все за ним захихикали кто в кулак, а кто в рукав.

— Не я-с, ваше степенство, а супруга моя Марья Федоровна.

— Какая это Марья Федоровна, — притворяется он не понимающим, — это не принцесса ли Датская, супруга его императорского величества?

— Никак нет. Она из Псковской губернии, Опочецкого уезда, погоста Никольского.

— Так что ж ты, мозги твои всмятку, ее по отчеству величаешь, когда она скопская? Ты смотри, леворуцию на моем дворе не устраивай, а то!.. Так, говоришь, четыре года за квартиру не платишь? Гм… да-с… Ну, ладно, благодари хозяина.

Целуй руку! Через год мы тебе пятилетний юбилей устроим.

Взволнованный сапожник, перед тем как приложиться к руке хозяина, от непонятной одури, схватившей его, мелко перекрестился. Максим Иванович дико расхохотался и дал сапожнику полтинник.

— Люблю пугливых! — крякнул он. — Следующий! Адвокат Плевако!

Адвокат Голубев степенно подошел в стареньком своем сюртучишке и в калошах на босу ногу.

— Признаете себя виновным? — спросил Максим Иванович.

— Признаю. Пять лет за квартиру не плачу!

Максим Иванович неожиданно рассвирепел и ударил себя кулаком по колену:

— Разве я тебя спрашивал, сколько лет ты мне не платишь? Это во-первых, а во-вторых, говори речь! Защитительную.

— Кого защищать прикажете?

— Меня, — шепотом сказал Каменев и неожиданно всхлипнул, опустив голову на грудь. — Я есть скот, а не человек. Докажи обратное!

И адвокат Голубев стал доказывать, что Максим Иванович не скот, а человек. И говорил до того вдохновенно и хорошо, что Каменев взвыл. Он поднялся с бревен и стал обнимать адвоката.

— Эх! — сказал только одним дыханьем. Поцеловал Голубева троекратным лобзанием и опять сказал, скрипнув зубами: — Эх!

Выпрямился Максим Иванович во весь саженный свой рост, взмахнул тяжелыми руками и дико гаркнул:

— Ребята! Тащите сюда три ящика пива, две четвертных и закусок! Всех угощаю!

И зачиналось на дворе Каменева широкое и многоголосное пьянство. До рассвета на весь тихий город гремели крики, ругань и песни.

В городе к этому привыкли. Даже городовые, и те махнули рукой: пущай куролесят. Беспокоить нельзя. Максим Иванович гуляет со своей ротой!

Хозяин напивался больше всех. Он обнимался со своими жильцами, плакал у них на груди, называл их святой голытьбою и вопил медным своим голосом:

— Пожалейте меня, православные христиане!

Максима Ивановича от души жалели и обсыпали его клятвами:

— Дорогой хозяин! Мы за тебя в огонь и в воду! Веди нас, как Наполеондор Первый, куда хочешь! Все за тебя, все за тобою!

— Братья! Святая голытьба! — выкрикивал Максим Иванович. — Избирайте меня атаманом! Пойдемте в леса дремучие и станем разбойниками! А?

Разбойничья жизнь вольная, горячая и русскому по душе. А может быть, лучше монастырь построить? А? Я буду игуменом, а Голубев отцом наместником… Идет? Завтра же на Валдай поеду тысячепудовый колокол покупать!

…Эх, позовите гармониста Кузьку! Кузьку! — гремел Каменев, растерзывая на груди алую вышитую рубашку. — Трешницу ему за гармонь!

Из трактира «Плевна» приводили Кузьку. Под плясовую Кузькину гармонь все плясали, смеялись и плакали. А когда устанут от пьяного лиха и на время тихо станет на дворе, Максим Иванович опустит голову и начнет в грехах каяться. Все слушают его, плачут вместе с ним и на каждый грех отвечают гулом:

— Бог простит!

Перед смертью Максим Иванович выкинул «чудачество», которое надолго вошло в летопись города: все свое имущество он завещал своим жильцам-неплательщикам.

 

Шелуха от семечек

 

Сапожник Яков Веселов сидел на большом гранитном камне, приготовленном домовладельцем для надгробия, лущил семечки и говорил чахлым хрипом портному Авдею Дудкину:

— Дни наши, как семечки… Махонькие и одинакие… И аппетит к этим дням такой же, как и к семечкам, — не хочешь, да ешь!.. Недавно задумался от ночного бессонья: сколько раз я счастлив был в своей жизни?

— Ну? — спросил портной, присаживаясь к сапожнику.

— Маловато, дружище… Всего лишь два раза. Во-первых, тогда, когда я на ярмарке выиграл будильник за пять копеек, и, во-вторых, когда меня выбрали товарищем председателя в союзе сапожников. О последнем-то, полагаю, и вспоминать не довлеет, ну а тогда гоголем ходил. Все же персона-с! А главное, слово-то приятное — товарищ председателя. Ну, конечно, и на «вы» называли, как человека!

— А у меня, — оживился портной, — тогда счастье было, когда господин статский советник Павел Валерьянович Погодин в 1912 году перед Пасхой изволил за хорошо сшитый фрак руку мне протянуть и сказать собственноручно: ты, говорит, Дудкин, лучше придворного портного. Мерси тебе и тому подобное!

— Редко кто уважал нашего брата, ремесленную косточку, — вздохнул сапожник, — чего я видел? Униженность и попрание личности. Меня заказчики и били, и ругали нет чего хуже, и денег за работу не платили… А раз такое унижение было. В церкви. На выносе плащаницы. Подходит ко мне церковный сторож и говорит: «Пройди в алтарь, батюшке поможешь плащаницу выносить…» Не может быть, подумал я, — чтобы меня к этому делу приставили. Испокон веков плащаницу-то помогают выносить люди сановитые да денежные… Пошел, это, я за сторожем и не ошибся… Увидал меня дьякон да как зыкнет на сторожа: «Ты это зачем сапожника привел? Людей рази нет?

Позови Семена Петровича Горелова». А он ведь, сам знаешь, при энотах и два дома каменных!

Выхожу из алтаря краснее рака, а певчие-то так и смеются над моим унижением. Когда сынишка мой Петька в школе учился, так ребята никогда его по имени не называли, а все — «сапожник» или «почем опорки»…

У Якова дрогнули руки, и на землю упал кулек с семечками.

— Наша портновская нация хотя и чище вашей, — отозвался Дудкин, — но тоже не пользуется вниманием со стороны просвещенных людей… Когда я дочку свою Глафиру замуж выдал за чиновника, то мамаша евонная поедом ее есть стала: «Ты, говорит, портновская дочь, а я барыня».

— А правда это, Авдей, что Муссолини из сапожников?

— Не может быть. Совсем немыслимое дело!

— А мне сказывали, что он из сапожников. И Шаляпин тоже… Лев Толстой любил сапоги шить… И даже Петр Великий не брезговал нашим ремеслом.

Над большим каменным двором ширился и густел звездный августовский вечер. Запахи помойной ямы и близость уборных, около которых сидели сапожник и портной, не могли загасить своим смрадом яблочно-душистого дыхания вечера.

Из городского сада доносилась музыка. Была она такой размывчивой и усладной, что Якову захотелось выпить.

— Когда выпью, то люблю музыку слушать. Она тогда наподобие родниковой воды — прохладно и утешительно!

Последнее время о водке сапожник старался не думать: «Опять пропьюсь до згинки и шкандалы учинять зачну». Чтобы отогнать от себя лукавое наваждение, он перевел разговор на другие темы.

— Плохо спать стал… Пошли всякие думы в голове. Дум много, а о чем они, к чему — не знаю. Осыпают меня, как инеем. Думал недавно вот о чем: почему я снял фатеру окнами на каменную стену?.. Я же ведь небо люблю и солнышко. Тридцать с лишним лет стена на меня смотрит, а я на нее! Думал также и о том, почему мы с тобой сидим в хорошие вечера на этом камне, а не сходим в лес к речке? Это, Авдей, не иначе как к смерти — другая жизнь, видишь, манит!

Портной закрыл лицо руками и неожиданно всхлипнул:

— Утешил бы тебя и себя, да не умею!

Сапожник растроганно подумал, что вот они, два старых ремесленника, давние соседи по коридору, сидят рядом, как братья, без слова понимают друг друга и жизни их схожи, как две шелушинки от семечка.

— А работы у меня все меньше да меньше. Стар стал и шить не умею по-модному. Сапожников тоже много развелось в нашем городе, да не простых, а образованных.

— С одной стороны, оно и лестно, — добавил портной, — что благородные люди суровым рукомеслом занимаются, но с другой — конкуренция!

Темное предосеннее небо дрогнуло от дальних зарниц.

— Хлебозар… — прошептал Яков и перекрестился, — на Волге зарницы так прозываются! Я ведь с четырнадцати лет оттуда.

Авдей наклонился к уху сапожника и зашептал горячо, умоляюще и тоскливо:

— Яшенька… дружище… Ты… того… не сумлевайся… Пойми, душа у меня горит… Слова твои растрогали… Старость надвигается… Глаза гаснут… Пойдем, выпьем по маленькой! А?

Знакомая дрожь веселыми искорками побежала по телу сапожника от сердца к голове и к кончикам пальцев. И кто-то внутри, в самой крови заговорил убедительно и громко: «Дни твои, как семечки… к тебе солнце не приходит в гости… Каменная стена перед глазами… бессонница, конкуренция… и не уважили тебя, и к плащанице не допустили».

Яков молча дернул портного за рукав и поспешно поднялся с каменного надгробия.

Поздно ночью их выгнали пьяных из трактира.

Они шли по середине улицы в обнимку и громко кричали, разбивая стеклянно застывшую ночь:

— Я первоклассный портной! Господин статский советник мне руку протянул. Мерси, говорит, и тому подобное. Слышал, каков я есть человек?

Сапожник не слушал Авдея, бил себя в грудь и со слезами говорил:

— Товарищем председателя был! На «вы» называли, а теперь я шелуха от семечек!

 

Рассказ об утопшем журналисте, о таракане в булке и Аристархе Зыбине

 

Посвящаю А.Г. Юрканову-Клещу

 

Старый журналист Аристарх Зыбин залпом выпил «ерша», хрустко закусил огурцом, обвел глазами присутствующих и произнес с глубоким вздохом:

— Где-то теперь мой приятель Миша Гусынин? Большой руки авантюрист был! Десять лет служили мы печатному слову в газете «Заноза». Большие мы с ним друзья были. Холодали, голодали и пьянствовали вместе. Уютный был парень. На выдумки был мастер. Как-то очутились мы без гроша. Есть хочется и выпить хочется. Что делать? Пошли мы к Иринарху Кузьмичу — редактору «Занозы», дай ему, Господи, легкое лежание! «Дайте, — говорим, — авансом два рублика!» — «Принесите, — отвечает нам Иринарх Кузьмич, — самый острозлободневный материал вроде убийства, утопления или кражи, без всяких яких получите тогда».

Призадумались мы с Мишкой. Где тут, в нашем чертовском городе, злободневный материал искать?

Думали, думали с Мишкой, о чем писать, и с Божьей помощью надумали.

— Я, — говорит мне Мишка, — с моста в речку сигану, плавать я мастер, приз имею, а ты на мосту стой и кричи: «Человек тонет!..» Потихоньку я к берегу выплыву, а ты скорым манером в редакцию и строчи, что, мол, при благоприятной погоде один молодой человек, разочаровавшийся в жизни, решил жизнь кончить посредством потопления и т. д.

Сказано — сделано. Мишка перекрестился и сиганул с моста в речку, а я кричу: «Помогите! Человек тонет!»

Боже ты мой! Откуда что взялось. Одурел от радости наш городок. Как на карусель бежит народ утоплого поглядеть. Сенсация!

А Мишка-то, гляжу, и на самом деле тонуть стал. Не рассчитал, черт, место-то да попади в самый большой вертун.

Страх обуял меня. Совсем человек гибнет.

На счастье, рыбаки увидели, на лодках подплыли, вытащили из воды Мишку Гусынина, совсем недвижного. К счастью, насилу откачали…

Аристарх грустно улыбнулся.

— А все-таки как ни крепка была дружба наша, пришлось нам разойтись… А отчего? За шантаж, за оскорбление печатного слова… Да!.. — строго прибавил Зыбин.

Приходит как-то Мишка ко мне. Спрашивает: «Хочешь выпить?» — «Странный вопрос, — отвечаю, — а динарии у тебя есть?» — «Мы, — говорит, — и без динариев пьяны будем… У тебя, Аристарх, тараканы водятся?» — «Водятся, черти, а тебе для коллекции, что ли?» Подошли к печке. Мишка спичкой давай из щелей тараканов выковыривать да к себе в коробку класть. Ничего я понять не могу.

Наковырял трех тараканов, коробочку закрыл.

— Ты, — говорит. — Аристарх, посиди немного, а я за водкой да за колбасой схожу.

Хорошо-с. Жду.

Не прошло и полчаса, как является ко мне с бутылкой и закуской Мишка Гусынин.

— В долг, что ли, поверили?

— Ничего подобного, — смеется Мишка, — секрет Полишинеля!

— Что за секрет?

— Очень простой. Прихожу, значит, в кондитерскую. Дайте, пожалуйста, стакан кофе и французскую булку. Подают. А я это, чтобы хозяйка не видела, да тихим манером коробочку с таракашками из кармана, взял одного за жабры да в булку и сунул… Хорошо-с… А потом прихожу к хозяйке и этаким возмущенным тоном на нее накидываюсь:

— Что за безобразие! В вашей булке тараканы. — Ив нос ей булку ту: гляди — на! — Знаете, кто я такой? Я — сотрудник газеты «Заноза» и не потерплю. Завтра же в газете пропечатаю… Хозяйка в слезы: «Пощадите… Сколько хотите возьмите, только не губите!»

Взял я у ней по-братски двадцать пять рублей, допил кофе, доел булку и прямым сообщением в казенку.

Надо вам сказать, я большой алкоголик, и выпить мне тогда очень хотелось, но как только услыхал слова такие, не стерпел да кэк-с двину кулаком Мишку Гусынина по зеркалу души, сиречь по морде, так он у меня с бутылкой и закуской под стол покатился.

— Ах, ты, — говорю, — крапивное семя! Зачем ты русское печатное слово опозорил! Честный газетный работник с голоду помрет, а честность свою на сороковку не променяет. Вон с глаз моих! Ты мне больше не друг и не приятель!

Аристарх Зыбин выпил еще стакан, облокотился на стол и задумался.

— Всю жизнь меня судьба гнала. В рваных сапогах ходил, в брюках с бахромой, холодный и голодный был, но честность свою писательскую сохранил. Через огонь, воды и медные трубы пронес ее, как святую четверговую свечу… Предлагали мне в советских газетах писать: пиши, Аристарх, озолотим тебя за твои фельетоны,

— Нет, — говорю, — я старый журналист, и мне с вами не по пути. На пристань уголь пойду грузить, а к вам не пойду! До конца останусь верным рыцарем русскому слову. Хоть и беден, и сапоги у меня рваные, и квартира у меня холодная, но все-таки — рыцарь!

Аристарх Зыбин опустил на стол кудлатую поседевшую голову и замолк.

Собеседники глядели на его спину, а она была унылая, в старом потертом френче.

 

Глухое затишье (Нарва)

 

Тихий город, древняя Нарва заблудилась в снежных сугробах и замерла. Замерли седые стены Ивангорода, ливонский замок, белые старинные церкви, грязные средневековые улички. По-дедовски Нарва укладывается спать очень рано. После десяти часов во многих окнах гасится свет. Ярко до полночи горят огни в ресторанах. Последних, так же как парикмахерских и гробовых мастерских, очень много. Кажется, что нарвитяне живут только для того, чтобы выпить, побриться и заказать гробик. Когда вы приезжаете в Нарву, то вам кажется, что вся она окутана серой паутиной и древней провинциальной тишиной. Тишина такая, что слышишь, как падает снег и осыпаются седые крепостные стены. Особенно чувствуется дыхание русской провинции на форштадтах. У края дорог часовни. В них неугасимый лампадный свет. Кривобокие, приземистые домики. Шаткие, гнилые заборы. Шуршащий шаг обывателя. Великопостный «черноризный» звон. Рядом с церковью трактир. Во время длинных служб некоторые из богомольцев сходят через дорогу в трактир. «Хлопнут стопку» и опять в церковь. Делается это без кощунства, а по ребячливой простоте. Кстати, еще о простоте нарвских обывателей. Во время поминовения усопших на кладбище был такой случай. Священники служат панихиды. Около могилы сидят пьяные. На могиле бутылка и кутья.

— Батюшка! — обращаются пьяные к священнику, — нельзя ли панифидку?

— Можно, но только уберите водку с могилы! Что вы покойника-то обижаете.

Пьяные добродушно ухмыляются:

— Это не вредит, батюшка. Он не обидится, потому сам от водки помер. Деликатный человек!

Несмотря ни на какие грозы и молнии, войну и революцию, на отдаленные шумы большой содержательной жизни, тихая древняя Нарва сохранила облик прежней русской провинции, и по-прежнему витают тени гоголевской и чеховской России.

В нетленной целине разгуливает по Нарве прежний обыватель.

Обывательщина, как ржавчина, проела душу не только простолюдина, но и местной интеллигенции.

Судить об удельном весе некоторой части местной интеллигенции могут следующие красноречивые факты.

Умер Айхенвальд[7]. Один из обывателей, местных общественных деятелей, с аппетитом поедая в клубе селянку, о смерти этого исключительного человека, обмолвился так:

— Одним жидом меньше.

Другой сделал новое литературное открытие, по которому выходило, что большинство произведений Л.Н. Толстого написано под диктовку еврея.

Третьи уверяет, что «Тысяча и одна ночь» написана Гоголем, а в жилах Вл. Соловьева текла еврейская кровь.

Всякое проявление живой мысли, всякая попытка открыть форточку и освежить душную обстановку нашей провинции, встречает отпор и глухое недовольство.

Недавно в молодой, полной творческих сил и красивого горения русской организации нарвской молодежи, общества «Святогор», был разбор советской литературы. За этот разбор старики назвали молодежь комсомольцами. Одуряющий сон висит над нашим красивым, полным средневековой романтики городом. Не редки бывали случаи, когда на утомительных общих собраниях жуют бутерброды, рассказывают анекдоты, посапывают носом, и как-то одна из дам даже вязала чулок.

Назначено общее собрание. Кто-то должен был выступить с докладом. Докладчика нет.

— Где докладчик? — спрашивают.

— Сейчас придет. Партию на бильярде доигрывает.

Публика снисходительно улыбается и терпеливо ожидает окончания партии.

Осенним вечером сидел на бульваре видный представитель нарвской общественности и вполголоса считал огни на той стороне реки Наровы.

— Что вы считаете? — спрашивают.

— Огни считаю. До тридцати огоньков сосчитаю, а тогда ужинать пойду.

Этот же самый общественный деятель как-то заявил на общем собрании:

— Пора, голубчики, кончать собрание-то, а то щи у меня простынут!

Сейчас много шума по вопросу о праздновании Пасхи. Православное население Нарвы разделилось на два враждебных лагеря. Ярые сторонники старого стиля не приемлют новую Пасху только потому, что, во-первых, она со снегом будет, и во-вторых, в пасхальную ночь луна светить будет.

— По Священному Писанию-де луны на Пасху не полагается!

Чтобы успокоить ту и другую сторону, решено в Нарве в одной и той же церкви праздновать Пасху по двум стилям.

На почве двоестилия был такой курьез. В церковь приходит именинник. Служба идет по новому стилю. Перед отпустом священник поминает имена святых, празднуемых церковью в этот день, по новому стилю. Вдруг священника прерывает обиженный голос именинника:

— Батюшка! Помяни моего ангела. Кузьмой его звать. Я по старому стилю праздную!

Уголовная хроника Нарвы поразительная. На одной из глухих улиц города неизвестными были похищены целые ворота. Местная газета острила по этому поводу: скоро-де дома воровать будут. Минувшим летом по частям была разобрана дача в Усть-Нарве.

В той же Усть-Нарве какими-то любителями желтые почтовые ящики были перекрашены в черный цвет.

Воруют электрические звонки, выворачивают тумбы и уносят с могилы кресты и венки. Дикие штуки «выкомаривают» нарвские обыватели.

У одного рабочего умирает жена. Положили ее в белый гроб, пьяный муж перекрашивает гроб в черный цвет.

— Недостойна она лежать в белом гробе, — поясняет рабочий, — так как при жизни была мне неверна.

Два года тому назад хулиганы посадили человека на кол.

В мороз и вьюгу стоит на улице человек в нижнем белье и босиком.

— Что вы делаете?

— От зубной боли лечусь, Ежели на снегу постоять, то кровь к зубьям приливает и они отходят.

Один из нарвеких купцов построил на кладбище каменный склеп. Склеп по плану строителя был разделен на несколько отделений. В одном отделении, пояснил купец, должны лечь дети хорошего поведения, в другом — средственного, а в третьем — сомнительного, как то: тати, блудники и пьяницы.

Проходя по нарвскому кладбищу, можно встретить следующие надгробные письмена: «Помяни мя Господи егда приедиши во Царствие Твое».

«Славному герою, погибшему от рабочих друзей фабрики».

«Здесь спит Костя из Скарятины».

«Упокой Господи душу усопшую рабу твою Анну. Родилась в 1856 году, сконч. 1925. Итого 69 лет. Уроженная Гдовская. В замужестве Ямбургская. Совместной супружеской жизни 46 лет. Скончалась эстонской подданной. Анна Мазохина! вечная память».

Давным-давно в Нарве произошел следующий характерный случай.

Повадился один молодой человек ходить к чужой жене. Об этом проведал муж. Нежданно-негаданно стучит в дверь. Неверная жена прячет любовника в громадный дедовский сундук. Муж догадывается и запирает сундук на ключ, зовет соседей. При помощи их кладут сундук на телегу и сбрасывают его в реку Нарову. Сундук поплавал-поплавал и пристал к пристани. Вытащили и открыли. На счастье, молодой человек остался жив. После этого случая вся Нарва звала его «Новым Моисеем».

В избу хуторянина стучат ночью какие-то люди.

— Что надо?

— Купите свинью.

Хуторянин покупает, но наутро выясняется, что свинья была украдена у него же и продана ему же.

Одному крестьянину грозила тюрьма за воровство. Родные стали хлопотать за него. Не помогает. Кто-то посоветовал обратиться к колдуну, который вызволит из беды. Во время суда над крестьянином присутствовал и колдун, который сидел в темном углу зала и шептал какие-то заклинания. Несмотря на заговоры, крестьянин был осужден. По окончании суда мужички надавали колдуну тумаков:

— Шептал-шептал, гад маринованный, и ни беса не нашептал!

 

* * *

 

О курьезах газетной и театральной жизни в Нарве можно написать несколько фельетонов, но пока ограничимся несколькими фактами.

Один из рецензентов пишет отчет о спектакле, на котором не был. Расхваливается пьеса, артисты, но спектакль не состоялся.

Приходит к редактору мужичок из Принаровья.

— Нельзя ли, — говорит он, — жену мою в газетине прохвалить. Она меня бьет тяжеловесным орудием и гонит из квартиры.

Одно время в одной и той же типографии печатались две газеты. Одна правая. Другая левая. Весь беспартийный материал, как-то: хроника, известия, объявления, печатались в двух газетах одновременно и отличалась одна от другой только передовицами.

Один ныне прогоревший издатель оригинальным способом составлял газету. Передовица, политические новости, фельетоны, за исключением объявлений и подписи издателя, перепечатывались целиком из других газет.

Этот же издатель гонорар сотрудникам выплачивал пивными бутылками.

— Отнеси, — говорит, — восемь пустых бутылок в склад. Что получишь, то на это пообедаешь.

Бывали случаи, когда редактор на дверях редакции наклеивал записку: «Редактора можно видеть через час. Кому надо раньше, благоволите явиться в ресторан Захарова».

Один из нарвских актеров справлял свой бенефис. По ходу пьесы полагался тапер, который в нужный момент должен был играть на бутафорском пианино. На несчастье, тапер был пьян. Замешкался, и за стеной заиграла музыка. Драма была сорвана. В довершение всего на имя бенефицианта не было ни одной поздравительной телеграммы. Недолго думая, за сценой составляют телеграммы от всех наиболее крупных артистов, которые и читались.

По этому, далеко не полному, перечню нарвских курьезов можно судить о шагах Нарвы. Тихо катятся ее воды. Если закрыть глаза, то будет казаться, что живешь ты в прежней России, где проезжающая тройка, новые брюки у соседа, переделанная шляпка соседки — целое событие. Так тихо, что слышишь, как падает снег.

 

Вериги Толстого

 

Дед Арсений попросил нас выслушать его слово по поводу нашего разговора. А говорили мы о духовных исканиях Льва Толстого и о ночном бегстве его из Ясной Поляны.

— Вот вы говорите, — начал он, — что возвеличенный сочинитель и правды Божьей искатель Лев Николаевич ночью бежал из дома. А ведомо ли вам, ребята, куда он хотел бежать?

— В этом, дедушка, загадка! Никто точно не знает. По-разному толкуют.

Землистое, тронутое дыханием предсмертья лицо Арсения стало хмурым. После долгого прислушивания к себе он сказал:

— А я знаю!

— Куда же?

— Лев Николаевич в монастырь пошел!..

— Про это мы тоже слышали и в книжках читали.

Старик опять возразил:

— Слыхать-то вы слыхали, а только не знаете, зачем он туда стремился.

— Успокоиться хотел. Душа у него металась!

— Это верно, — согласился Арсений, — но окромя этого была у него и другая причина!..

— Какая же?

— Перед смертью он хотел вериги с себя снять и в монастыре их оставить…

— Ну уж, дедушка, это побасенки! — улыбнулись мы. — Никаких вериг Толстой не носил. Жизнь и смерть его изучены до последней мелочи!

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...