Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

В стихотворении «24 декабря 1971 года»




В беседе с Иосифом Бродским Петр Вайль так охарактеризовал его рождественские стихи: «Несколько упрощая, можно сказать, что раньше вы писали стихи по поводу Рождества, а в последние годы – о Рождестве»[23]. К какому из этих двух разрядов следует отнести стихотворение «24 декабря 1971 года»?

 

В Рождество все немного волхвы.

В продовольственных слякоть и давка.

Из-за банки кофейной халвы

производит осаду прилавка

грудой свертков навьюченный люд:

каждый сам себе царь и верблюд[24].

 

Первые строки этого стихотворения несомненно говорят в пользу того, что написано оно по поводу Рождества, вернее даже по поводу подготовки к празднику. Не совсем ясно кстати, о каком празднике идет речь, – совершенно очевидно, что герои трех начальных строф о Рождестве как таковом и не помышляют. Резонно предположить, что они готовятся отмечать куда более «советский» праздник – наступление Нового года. Оптимистический зачин стихотворения – «В Рождество все немного волхвы»[25] – варьируется в конце первой строфы, приобретая иной смысл – «каждый сам себе царь и верблюд». Вместо того, чтобы, как новозаветные волхвы, готовить подарки новорожденному младенцу Христу, люди подносят их самим себе. Список даров включает не символические золото, ладан и смирну, а вполне реальные закуски и выпивку к новогоднему столу: «Запах водки, хвои и трески,/ мандаринов, корицы и яблок». Тех, кто закупает все эти сомнительные «лакомства», трудно уже назвать волхвами, больше того, в них есть что-то недочеловеческое. Они скорее похожи на верблюдов, навьюченных перевозимыми грузами.

О волхвах едва ощутимо напоминает в первой строфе стихотворения только «банка кофейной халвы», сохранившая восточный колорит даже на прилавке советского магазина. Заметим, что подготовка к празднику описывается у Бродского почти в военных терминах – «осада прилавка». Агрессивная «военная» образность будет подхвачена в третьей строфе: «И разносчики скромных даров/ в транспорт прыгают, ломятся в двери...» [26]. Такой способ встречать Рождество – самый мирный и даже камерный праздник – совершенно не соответствует христианской традиции. Тема осады и штурма как бы предвещает появление в стихотворении Ирода, который, как известно, интересовался Рождеством только потому, что боялся Младенца и хотел погубить его.

В Евангелии новорожденного Христа волхвы называют «Царем Иудейским». И потому слова «каждый сам себе царь и верблюд» порождают еще одну ассоциацию – человек сам для себя представляет то божество, которому преподносятся подарки в этот день[27].

Бытовую картинку давки в продовольственных магазинах (а ей посвящена вся вторая строфа разбираемого стихотворения) Бродский выстраивает с помощью метонимии:

 

Сетки, сумки, авоськи, кульки,

шапки, галстуки, сбитые набок.

Запах водки, хвои и трески,

мандаринов, корицы и яблок.

Хаос лиц и не видно тропы

в Вифлеем из-за снежной крупы.

Составляется каталог вещей, запахов, продуктов. Взгляд автора скользит по человеческим фигурам. Сначала он останавливается на тех вещах, которые люди держат в руках: «Сетки, сумки, авоськи, тюки...», затем обращается к одежде: «шапки, галстуки, сбитые набок». И только лица остаются незамеченными, они расплываются в «хаос лиц». Ведь в ритуальных действиях толпы нет ничего индивидуального. Люди уверены, что «пусто в пещере», поскольку они живут в атеистическом обществе, и каждый точно знает: бога нет. Подготовка к празднику подменяет сам праздник, обыватели пытаются любой ценой спастись от окружающей их пустоты. Но бессмысленная суета оказывается препятствием на пути к месту рождения Спасителя. Крупа – ветхозаветная небесная манна, насыщающая избранный народ во время его скитаний по пустыне, – превращается в снежную метель. Именно она не дает разглядеть дорогу в страну обетованную – в Вифлеем.

Люди, закупающие продукты к новогоднему столу, названы «разносчиками скромных даров» – Рождество используется ими как повод повеселиться. «Разносчики скромных даров» вместо пещеры, содержащей бесценный подарок миру, «исчезают в провалах дворов», все в той же пустоте, которая господствует и в их душах[28]:

 

И разносчики скромных даров

в транспорт прыгают, ломятся в двери,

исчезают в провалах дворов,

даже зная, что пусто в пещере:

ни животных, ни яслей, ни Той,

над Которою – нимб золотой.

Однако безрадостная картина, описанная поэтом в первых трех строфах, неожиданно для читателя переносится в совершенно другой временной план и обретает совершенно иное звучание.

 

Пустота. Но при мысли о ней

видишь вдруг как бы свет ниоткуда.

Знал бы Ирод, что чем он сильней,

тем верней, неизбежнее чудо.

Постоянство такого родства -

основной механизм Рождества.

Эта строфа построена на оксюмороне – чем сильнее чувствуется пустота, тем больше надежды на ее заполнение. Такое противоречие не может быть объяснено ничем иным, кроме как чудом. Чудо происходит независимо от тех ощущений, которыми исполнен канун праздника. Оно заключается в неожиданном появлении «света ниоткуда», тайным, неведомым для них самих, образом приближающего героев стихотворения к сокровенной сути Рождества. Еще один оксюморон возникает в строках об Ироде: «знал бы Ирод, что чем он сильней,/ тем верней, неизбежнее чудо». Чем больше в распоряжении Ирода способов уничтожить новорожденного Младенца, тем значительнее Его спасение – вопреки всем земным законам. Совершившееся в рождественскую ночь чудо повторяется снова и снова, независимо от воли и желания людей. В конце строфы автор делает вывод, предваряющий финал всего стихотворения: «Постоянство такого родства -/ основной механизм Рождества». Здесь можно было бы привести многочисленные примеры Евангельских текстов, раскрывающие сходный с описанным «механизм спасения». Мы однако не будем цитировать Евангелие, поскольку сам исследуемый текст содержит в себе достаточно материала для прояснения этого механизма[29]. Напомним только, что Христос прежде всего помнит о спасении заблудших и призвании к покаянию грешников, а не праведников. Кроме того, несмотря на царящую везде пустоту, люди все же оказываются способны хотя бы отчасти ее преодолеть – чем ближе урочный час, тем предощущение праздника становится в них более значительным. Это становится совершенно ясно из пятой строфы стихотворения:

 

То и празднуют нынче везде,

что Его приближенье, сдвигая

все столы. Не потребность в звезде

пусть еще, но уж воля благая

в человеках видна издали,

и костры пастухи разожгли.

 

В таком контексте совершенно новое значение приобретает строка об упорном стремлении людей отпраздновать Рождество, «даже зная, что пусто в пещере». Они еще не доросли до обетования вечной жизни, но им совершенно необходимо почувствовать потребность в звезде. Несмотря на свою забитость, жестокосердие и суетность, не зная, «кто грядет» и чего ожидать от Его прихода, воспринимая каждый рубеж года как «апокалипсис сегодня», люди тем не менее «сдвигают все столы». Они инстинктивно чувствуют приближение чуда, смысла которого еще не понимают. В этой готовности принять его Бродский видит залог спасения[30].

Особое значение имеет здесь упоминание о пастухах. Во всех толкованиях Евангелия сказано, что пастухи принимают благую весть на веру безо всяких доказательств, сердцем, а не разумом (в отличие от мудрецов-волхвов, которые отправляются поклониться Младенцу только после появления звезды). Заметим, что на протяжении нашего стихотворения постоянно варьируются две темы – знания и откровения. Все, что относится к области знания оказывается недостаточным для встречи с новорожденным Христом: «... зная, что пусто в пещере», «Кто грядет – никому не понятно», «мы не знаем примет». К знающим относятся те, кто назван в стихотворении «немного волхвами». Только непосредственное, бездумное восприятие способно приблизить людей к Христу: «... видишь вдруг словно свет ниоткуда», «но уж воля благая в человеках видна издали», «... смотришь в небо и видишь – звезда». Подобная точка зрения несколько неожиданно сближает стихотворение Бродского с религиозными концепциями Достоевского (вспомним хотя бы о знаменитом финале «Преступления и наказания»).

Мрачная образность возвращается в шестой строфе стихотворения:

 

Валит снег; не дымят, но трубят

трубы кровель. Все лица, как пятна.

Ирод пьет. Бабы прячут ребят.

Кто грядет – никому непонятно:

мы не знаем примет, и сердца

могут вдруг не признать пришлеца.

 

Приближение праздника осознается и описывается как приход в мир самого Спасителя (собственно в этом и состоит мистериальное значение Рождества). Но люди не знают Христа, они боятся его приближения. Именно поэтому оно в их глазах и в глазах автора («мы») приобретает признаки второго пришествия – Апокалипсиса. «Трубы кровель» (реминисценция из Маяковского?)[31] напоминают о трубах архангелов, возвещающих о конце мира. Из безликой толпы («все лица как пятна»), имеющей совершенно определенные этнографические черты, выделен Ирод: «Ирод пьет». Это не столько Евангельский царь Ирод, сколько собирательный образ российского работяги-алкоголика (ср. с ходовым причитанием русских женщин: «Что ж ты пьешь, Ирод?!»). Поэтому становится допустимым и правомерным дальнейшее развитие ассоциации: «бабы прячут ребят» от пьяных мужей, как святое семейство – Христа от Ирода.

Не совсем понятно, к какому точно времени относятся описываемые события – к моменту ли Рождества или к последнему дню творения. Очевидно, с равной степенью вероятности – и к тому, и к другому, поскольку в 1971 году люди так же не готовы к принятию благой вести, как не были готовы к ней и в рождественскую ночь. Они «не знают примет» Приближающегося и потому не могут понять, «кто грядет». Снежная крупа, которая мешает увидеть дорогу в Вифлеем в начале стихотворения, превращается уже в плотную завесу – «валит снег». Казалось бы, из этого состояния неразберихи, страха и оцепенения нет выхода. Но упомянутый уже «механизм Рождества» продолжает свое магическое действие – происходит чудо:

 

Но когда на дверном сквозняке

из тумана ночного густого

возникает фигура в платке,

и Младенца, и Духа Святого

ощущаешь в себе без стыда;

смотришь в небо и видишь – звезда.

 

Пустота наконец-то заполняется – оставшись наедине с самим собой, человек оказывается способным не только вместить Младенца и Духа Святого в свое сердце, но еще и почувствовать себя самого творением и частицей родившегося в эту ночь Христа. Напомним, что в беседе с Петром Вайлем Бродский заметил: «В конце концов, что есть Рождество? День рождения Богочеловека. И человеку не менее естественно его справлять, чем свой собственный»[32]. И одновременно весь окружающий мир обретает свой единственный и радостный смысл – звезда зажигается над головами тех, кто еще недавно не чувствовал в ней никакой потребности[33]. Обратим внимание на неожиданную полемическую перекличку финальной строфы разбираемого стихотворения Бродского с известными строками Булата Окуджавы: «Не бродяги, не пропойцы / за столом семи морей// вы пропойте, вы пропойте/ славу женщине моей! / Вы в глаза ее взгляните,/ как в спасение свое...» и далее: «Просто нужно очень верить / этим синим маякам,/ и тогда нежданный берег/ из тумана выйдет к вам». В финальной строфе стихотворения Бродского возникает и характерно «окуджавский» мотив открытой двери (Еще один возможный подтекст последней строфы стихотворения Бродского – финальные строки стихотворения Анны Ахматовой «Причитание» (1922): «Провожает Богородица,/ Сына кутает в платок,/ Старой нищенкой оброненный/ У Господнего крыльца»)[34].

Подведем краткий итог сказанному: «24 декабря 1971 года» невозможно считать стихотворением, написанным только по поводу Рождества, что легко сказать о более ранних текстах, например, о «Рождественском романсе» (1961) и «1 января 1965 года» («Волхвы забудут адрес твой...»). Начатое как стихотворение по поводу Рождества, оно к финалу становится стихотворением о Рождестве.

«РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЗВЕЗДА»:

ТЕКСТ И ПОДТЕКСТ

I Текст

 

Эволюцию Иосифа Бродского от первого рождественского стихотворения, появившегося в 1961 году к последнему, которое датировано 1995 годом, можно описать, как движение от усложненности и избыточности к внешней простоте и аскетизму, в конечном счете, – движение к подлинно метафизической поэзии: «...выпендриваться не нужно. Во всяком случае у читателя <...> особенных трудностей возникнуть не должно». Так судил о своих рождественских стихах сам поэт в беседе с Петром Вайлем[35].

Ниже речь пойдет об одном из выразительных образчиков поздней рождественской лирики Бродского, о его стихотворении «Рождественская звезда» (1987):

 

В холодную пору, в местности, привычной скорей к жаре,

чем к холоду, к плоской поверхности более, чем к горе,

Младенец родился в пещере, чтоб мир спасти;

мело, как только в пустыне может зимой мести.

 

Ему все казалось огромным; грудь матери, желтый пар

из воловьих ноздрей, волхвы – Бальтазар, Каспар,

Мельхиор; их подарки, втащенные сюда.

Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.

 

Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,

на лежащего в яслях ребенка издалека,

из глубины Вселенной, с другого ее конца,

звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца[36].

Зачин этого стихотворения Бродского («В холодную пору...») варьирует первую строку того отрывка из поэмы Некрасова «Крестьянские дети», который в обязательном порядке заучивают наизусть школьники младших классов («Однажды, в студеную зимнюю пору»). Впрочем, о стремлении поэта к почти школьной дидактичности и наглядности свидетельствует само строение двух начальных строк «Рождественской звезды», где Бродский без лишних предисловий вводит в стихотворение категории времени и пространства.Когда? «В холодную пору...»Где?»...в местности, привычной скорей к жаре,/ чем к холоду».» [37]. Позаимствованные из лексикона школьного учебника словесные клише («в местности», «к плоской поверхности») лишают две начальные строки стихотворения Бродского какого бы то ни было эмоционального накала и превращают выполненный им пейзаж в подобие географической карты или даже геометрического чертежа[38]. Ср. с рассуждениями Бродского об амфибрахии, которым написана «Рождественская звезда»: «Чем этот самый амфибрахий меня привлекает – тем, что в нем присутствует монотонность. Он снимает акценты. Снимает патетику. Это абсолютно нейтральный размер».[39]

Ответив на вопросы «когда?» и «где?», в следующей, третье строке своего стихотворения автор «Рождественской звезды» объясняет «Кто?» и «зачем?»: «Младенец родился в пещере, чтоб мир спасти». В приведенной строке со всей определенностью заявлена чрезвычайно важная для стихотворения тема сопоставления бесконечно малого с бесконечно большим. При этом, малое у Бродского в полном соответствии с многовековой рождественской традицией оказывается в более сильной позиции, чем большое (Почти: «Дайте мне точку опоры, и я переверну Землю!»). Очень соблазнительно услышать в третьей строке «Рождественской звезды» дальнее эхо знаменитых мандельштамовских строк «Большая вселенная в люльке/ у маленькой вечности спит»[40], где так же парадоксально, как в разбираемом стихотворении, переплелись мотивы маленького/младенческого и большого/вселенского. У Бродского далее в стихотворении – ребенок «в яслях»; у Мандельштама, в процитированных строках – вселенная «в люльке» (Ср. в одиннадцатой строке «Рождественской звезды»: «Из глубины Вселенной...»).

Гораздо небрежнее замаскированной, а потому – менее интересной и глубинно значимой, кажется нам, многократно отмеченная исследователями, реминисценция в четвертой строке «Рождественской звезды» из пастернаковской «Зимней ночи».[41] Поэтому к разговору о подтекстах из Мандельштама в стихотворении Бродского мы еще вернемся, а к разговору о подтекстах из Пастернака – нет.

Пока же обратимся к анализу второй строфы «Рождественской звезды». В первых трех ее строках получает свое логическое развитие тема соотношения малого и большого, но с резкой сменой масштаба и точки зрения. Теперь перед нами не географическая карта или геометрический чертеж, а очень крупным планом взятая внутренность пещеры, увиденной глазами только что родившегося Младенца. Важно отметить, что ничего специфического во взгляде Младенца на мир пока что нет. Как и всякий ребенок, Младенец сначала сосредотачивается на том, что находится к Нему ближе всего («грудь матери»), а затем последовательно переводит свой взор на предметы всё более и более отдаленные («желтый пар/ из воловьих ноздрей, волхвы – Бальтазар, Каспар, Мельхиор; их подарки, втащенные сюда»). Как и всякому ребенку, даже предметы самых скромных размеров (дары волхвов) кажутся Младенцу сказочно большими: их не внесли, а с трудом втащили в пещеру.

Возвращение «геометрической» образности приходится на заключительную строку второй строфы стихотворения («Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда»), причем это возвращение становится предзнаменованием ключевого события стихотворения. Изучив круг ближайших предметов, взгляд Ребенка устремляется к далекой звезде, и вот уже сын человеческий стремительно (от восьмой строки стихотворения к двенадцатой, заключительной) осознает себя Сыном Божьим. В младенце пробуждается Младенец. Для этого Ему понадобилось ощутить себя крохотной точкой в глубине пещеры – «концентрацией всего в одном»[42], которую «из глубины Вселенной, с другого ее конца» отыскивает взгляд другой точки (звезды), «взгляд Отца»[43]. Спустя два года эта ситуация зеркально отразится в финале рождественского стихотворения Бродского «Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере...» (1989):

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...