Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

История и социальная теория




 

Мой продолжительный анализ марксистской исторической теории некоторые читатели могут расценить как субъективную приверженность автора вышедшему из моды радикализму. Разве марксизм не оказался на свалке теперь, после 1989 г., когда во всем мире сохранились лишь островки марксистских режимов, а международное коммунистическое движение потерпело полный крах? Впрочем, ещё до этих событий группа самозваных «ревизионистов» вознамерилась дать бой марксистскому влиянию и «свергнуть с престола» Хилла, Томпсона и Хобсбаума – «ту когорту ученых, чьё мышление сформировалось по матрице межвоенного марксизма», по выражению одного из ревизионистов. Несомненно, в последние 15 лет бал правят консерваторы с их недоверчивым отношением к марксизму.

Сейчас ещё рано утверждать, какими будут долгосрочные последствия сдвига 1989 – 1992 гг. в интеллектуальном плане, но сразу по двум причинам можно предположить, что марксизм вряд ли удастся быстро списать со счетов[237]. Во-первых, большинство историков-марксистов мало интересовалось возможным влиянием их работы на политический процесс в настоящем и будущем, придерживаясь мнения о минимальной связи между исторической теорией Маркса и его революционно-политическим учением. Во-вторых, нынешнее враждебное отношение, как бы велико оно ни было, не изменит того факта, что марксизм оказал совершенно беспрецедентное воздействие на историческую науку и в качественном, и в количественном смысле. Эта теория не имеет равных по ширине охвата и уровню научной проработки. Пока историки признают необходимость теории, они будут обращаться к марксистской традиции[238].

Обоснованность этого прогноза станет совершенно бесспорной, если мы учтем сравнительную теоретическую бедность других направлений истории. Марксизм, несомненно, вызывает неприятие со стороны многих британских историков, но это неприятие не носит целиком теоретического характера. Отвергая категории исторического материализма, консерваторы указывали на ключевое значение других сил в истории, таких, как верховенство закона, национальное государство и объединительная роль церкви. Но результатом этого является другой угол зрения, но не другая теория исторического развития. Дошедшие до нас исторические источники содержат столько интересующего консерваторов материала, что они вполне могут говорить о якобы чисто эмпирическом характере своей работы. Теория, таким образом, стано­вится жестом отчаяния со стороны тех, кто пытается пробиться с обочины на столбовую дорогу исторической науки. Те, кого интересует мир как он есть, а не каким он может быть, не нуждаются в теории. Одним из редких исключений является использование специалистами по экономической истории теории модернизации для объяснения начавшегося в XVIII в. глобального процесса перехода к индустриальному урбанизированному обществу. Однако эта теория не приобрела особой популярности за пределами Соединенных Штатов.

Историческая теория, таким образом, остается в основном уделом левых. До 1970-х гг. марксизм обладал такой гегемонией в левых кругах, что альтернативные ему теории возникали в рамках самой марксистской традиции, как мы уже показали на примере таких историков, как Э. П. Томпсон. В последнее время такого рода теории рождаются уже за пределами марксизма, хотя обычно не без его влияния. Одним из таких направлений стали расовые и этнические категории[239]. Под общей шапкой «постколониализма» ряд исследователей разрабатывает схему понимания современного мира, разрушая традиционную концепцию национального государства и вводя новые понятия: взаимозависимость, этническое разнообразие, расовая «инородность» и глобальное неравенство. Это направление в ближайшие годы, несомненно, будет развиваться. Другим подобным направлением по логике должна стать история с точки зрения «зелёных», где концептуализация и периодизация будут построены вокруг вопросов окружающей среды; пока, впрочем, особых признаков применения подобного подхода не наблюдается.

Тенденция к развитию новых теоретических направлений в настоящее время особенно наглядно проявляется в разработке вопросов гендера как фундаментального структурирующего принципа исторического анализа[240]. Катализатором этих исследований в начале 1980-х гг. стало растущее понимание необходимости новой социальной базы для эффективной политической деятельности левых, а также изменения в области феминистской мысли. Как мы уже показали, первоначально феминистская историография была нацелена на историческое обоснование самой идеи, сбор документальных свидетельств женского опыта и достижений (см. гл.5). При всех успехах в выявлении скрытых или отрицаемых фактов подобная «женская» история имела существенную ограниченность. Она стремилась восстановить отдельный женский мир — «его историю» — в противоположность традиционной историографии, но не имела эффективного плана действий по изменению этого традиционного взгляда (а в некоторых случаях и особой заинтересованности в таком изменении). Какое то время оставалось неясным, станет ли «женская» история одним из интеллектуальных направлений движения за эмансипацию женщин или превратится в часть исторической науки, играющую потенциально преобразовательную роль. Развитие событий в 1980 – 1990-х гг. свидетельствует в пользу второго варианта.

Как зрелое научное направление, история женщин сегодня характеризуется тремя принципами, которые в совокупности открывают путь для создания целостной исторической теории. Во-первых, «женщина» уже не рассматривается как одна неразделимая социальная категория. Классовые, расовые и культурные представления о различиях между полами оказывали огромное влияние на восприятие женщин — и на восприятие женщинами самих себя, — и в большинстве научных исследований рассматриваются отдельные группы, а не «женский пол» в целом. Даже при попытках создания общих работ по истории женщин центральное место занимают культурные и социальные различия[241]. И, во-вторых, такому же переосмыслению, как и категория «женщин», подвергся и стандартный тезис об их постоянном угнетении мужчинами. Термин «патриархат» подвергся критике как предполагающий, что разделение по половому признаку является основополагающим принципом стратификации человеческого общества, присутствует во всех периодах и тем самым оказывается «вне» истории; объясняя все, он не объясняет ничего. Понятие «патриархат» можно и сейчас успешно использовать для обозначения половой иерархии в рамках домохозяйства, особенно там, где мужчины руководят своеобразным домашним производством, как это имело место в доиндустриальной Европе. Но история демонстрирует гигантское разнообразие уровней угнетения, сопротивления, адаптации и сотрудничества в отношениях между мужчиной и женщиной, и задача историка состоит в том, чтобы объяснить это разнообразие, а не затушевывать его универсальным принципом подавления одного пола другим[242]. В-третьих, — и это главное, — «женская» история стала всё больше заниматься и историей мужчин: не в традиционном восприятии как абстрактных бесполых существ, а в их взаимосвязи с другой половиной человечества. Это значит, что исторический образ мужчины – это образ мужа и сына, а исключение им женщины из сферы общественной жизни является предметом исследования, а не аксиомой. Как выразилась Джейн Льюис, «наше понимание системы отношений между полами/гендерами не будет иметь и намека на полноту, если мы не поймем всю структуру «мужского» мира и формирования «мужественности».

Такой подход больше, чем любой другой, способствовал уточнению предыдущего понимания термина «патриархат». Рассмотрение обоих полов во взаимосвязи выводит на первый план пространственно-временные различия, а не общие структуры. Историография, вдохновленная идеями феминизма, преодолела стадию пробуждения самосознания и перешла к научному объяснению.

Гендерные исследования являются теоретической попыткой учесть проблемы обоих полов и их сложные взаимоотношения, вписав в картину прошлого, и тем самым модифицировать историческую науку вообще[243]. Кроме тендерных исследований в истории женщин существуют и другие течения, но именно они представляются наиболее многообещающими с точки зрения дисциплины в целом. Термин «гендер» в общеупотребительном смысле означает социальную организацию различий между полами. Он воплощает тезис о том, что большинство различий между полами, которые считаются естественными (или «богом данными»), на самом деле формируются обществом и культурой, а значит, их следует воспринимать как результат исторического процесса. (Конечно, именно эта путаница между понятиями природы и культуры придала стратификации по тендерному признаку такую долговечность, и стала причиной отсутствия её следов в большинстве исторических источников.) Гендерные исследования сосредоточены не столько на угнетенном положении одного из полов, сколько на всей сфере отношений между полами. А эта сфера включает не только очевидные контакты вроде брака и секса, но и все социальные отношения и политические институты, которые, согласно этой точке зрения, в разной степени структурируются гендером: исключением женщин, поляризацией мужских и женских качеств и т.д. Мужчины формируются гендером не меньше, чем женщины. И социальную власть мужчин, и их «мужские» качества можно понять лишь в качестве аспектов гендерной системы: они не являются «естественными» или неизменными, но определяются изменчивым характером отношений с женщинами. Такой подход характерен для последних исследований сложной эволюции термина «мужественность», начиная с раннего нового времени, и лучших работ по истории семьи[244]. Поскольку правильно понять каждый из полов можно лишь во взаимосвязи с другим, тендерные исследования обладают концептуальным инструментарием для охвата общества в целом, и на этой основе – потенциалом для создания теории структуры общества и исторических перемен.

Весьма уместным в этой связи будет сравнение с марксизмом. Гендерной истории пришлось испытать те же сложности, связанные с одновременными потребностями научного объяснения и политики эмансипации, что и истории классов. Обладая потенциалом целостного социального анализа, гендерные исследования могут исправить как минимум некоторые недостатки марксистской теории. Историки-марксисты никому не уступят в анализе производства, но их теория придает куда меньшее значение воспроизводству, как в биологическом, так и в социальном плане. В то же время в этом состоит одна из сильных сторон гендерной теории, что и продемонстрировали последние исследования о роли женщин в промышленной революции[245]. В более широком плане, тендерная история может привести к устранению жесткого разделения между сферами общественного и личного, характерного практически для всех исторических исследований, включая марксистские. Работа Леонор Давидофф и Кэтрин Холл «Превратности семьи» (1987), наиболее впечатляющее достижение британской гендерной историографии, позволяет предположить, что такое разделение, возможно, не позволяло раскрыть всю сложность экономической и общественной жизни прошлого. Главный тезис авторов состоит в том, что в Англии начала XIX в. основной целью деловой активности было поддержание семьи и дома — и наоборот, положительные качества, присущие мужчинам из среднего класса в быту (трезвость, чувство долга и т.д.), отвечали потребностям профессиональной и предпринимательской деятельности. В подобных работах связь между гендером и классом раскрывается во всей своей сложной специфике.

Другой вопрос – каким образом эту связь можно обобщить теоретически. В принципе феминистские интерпретации истории занимают пространство между двумя «пуристскими» позициями. На одном краю находятся те, кто считает патриархат главной причиной неравенства, по сравнению с которым все другие формы социальной дифференциации имеют второстепенное значение. На другом – диаметрально противоположные утверждения феминисток, озабоченных сохранением союза с левыми; гендерные различия являются одним из аспектов производственных отношений, и в теоретическом плане их место – между производительными силами и надстройкой. В самых крайних вариантах класс предопределяет гендер. Эти разногласия, вероятно, можно преодолеть, приняв так называемый двойной вариант социального устройства, включающий и гендерный, и классовый подход, и частную, и общественную жизнь[246]. В любом случае, историческая наука скорее, чем любая другая дисциплина, позволит продвинуться в изучении этих вопросов, и это одна из причин, почему гендерные исследования пользуются все большим вниманием, как со стороны историков, так и других ученых.

 

VI

 

Представители немарксистской и нефеминистской историографии едины во мнении, что попытки убеждённых сторонников какой-либо теории применить её к конкретным событиям прошлого приводят к односторонней интерпретации, искажающей подлинную сложность исторического процесса. Но все историки, кроме непримиримых традиционалистов, признают, что теория – весьма продуктивный стимулятор гипотез. Её ценность, утверждают они, состоит не в её способности объяснять события, а в постановке интересных вопросов и привлечении внимания ученых к новым источникам, то есть теория – это ценный эвристический инструмент. Исторические исследования обычно показывают, что теории не выдерживают проверки всем богатством подлинных событий, но в процессе такой проверки могут обнаружиться новые области для изучения. С этой точки зрения у марксистской теории очень хороший послужной список таких «плодотворных ошибок»[247]; при всех своих недостатках она породила большой объём исторических знаний о связях между политическим процессом и социально-экономической структурой. Примерно то же самое можно сказать и о вкладе гендерных исследований в изучение роли женщин и взаимоотношений полов. Аналогичным образом, попытки создания сравнительно-исторических трудов не столько позволяют выявить общие закономерности, сколько привлекают внимание к фундаментальным различиям между рассматриваемыми периодами и регионами.

Такой подход можно назвать минималистским оправданием существования теории в исторической науке. Однако при этом из поля зрения ускользает тот факт, что историческое знание включает не только конкретные ситуации и процессы, имевшие место в прошлом. Историки с их профессиональной приверженностью к работе с первоисточниками слишком часто забывают о существовании общих проблем научной интерпретации, требующих изучения: как объяснить долговременные процессы вроде индустриализации или развития бюрократии, или возникновение таких институтов, как феодализм и рабство в совершенно не связанных друг с другом обществах. Чем шире масштаб исследования, тем сильнее потребность в теории, которая не просто указывает историку на новые данные, но и действительно пытается объяснить тот или иной процесс или закономерность. Марксистская историография, даже если не признавать за ней никаких других заслуг, по крайней мере, вывела некоторые «большие вопросы» на научную авансцену и способствовала превращению в предмет исследования тех неосознанных моделей, которые сплошь и рядом содержатся в работах самых непримиримых критиков теории. Такой же очевидный эффект вызывает сейчас внедрение гендерных теорий в историческую науку.

Сознательное использование социальных теорий историками для прояснения этих общих вопросов находится ешё в зачаточном состоянии. Этот процесс привел к появлению большого количества «редукционистских» работ, написанных второсортными историками, стремящимися показать себя крупными теоретиками. Но в работах лучших историков – а именно по ним и следует судить об успехе всего предприятия – знание контекста и владение источниками обеспечивают нужное соотношение между теорией и фактами. Как отмечал Томпсон, историческое знание движется вперед благодаря «хрупкому равновесию между синтетическим и эмпирическим методами, несоответствию между моделью и действительностью»[248]. Следует ожидать, что при таком дисциплинированном подходе социальные теории не всегда смогут выдержать испытание фактами, но это не причина для отказа от их применения. Задачей историков является проверка теорий, их совершенствование и выработка новых всегда на основе фактов в самом широком понимании. И делают они это не в погоне за теорией в последней инстанции или «законом», который «решит» ту или иную интерпретационную проблему, но потому что без теории они просто не могут подступиться к действительно значимым вопросам истории[249].

 

Глава 9.

 

История в цифрах.

 

Возрождение интереса к социальной теории, чему мы посвятили предыдущую главу, представляет собой лишь один из аспектов влияния общественных наук на историю в последние годы. По мере выявления новых видов источников и выработки новых методов использования известных материалов происходило расширение технических возможностей исторической науки. Важнейшим новшеством в этой области стали количественные методы исследования[250]. Ни одна из отраслей исторической науки не избежала их воздействия, а в сферах экономической и социальной истории они произвели своего рода переворот. Это объясняется двумя причинами. Во-первых, происшедшее в первой половине XX в. смещение акцента с индивида в сторону масс (гл. 5) имело серьёзные технические последствия. Пока историки сосредоточивались на деяниях великих, им практически не приходилось делать подсчётов. Но стоило им всерьез заинтересоваться проблемами экономического развития, социальных изменений и историей целых групп населения, вопросы численности и процентного соотношения приобрели невероятную важность[251]. Специалисты по экономической и социальной истории, обратившиеся к опыту общественных наук убедились, что количественный элемент занимает существенное место и в экономике, и в социологии. Значит, историкам, намеревавшимся заняться теми же вопросами, что экономисты и социологи, некуда было деваться: либо использовать методы этих дисциплин, либо, по крайней мере, проверять их пригодность. Другая причина носит чисто технологический характер. В 1960-е гг. компьютеры стали дешевле, доступнее и «умнее», а спектр обрабатываемых данных и выполняемых операций быстро расширялся, что соответствовало потребностям исторического исследования. В результате целый ряд количественных подсчётов, которые человек не способен произвести вручную, впервые стал практически возможен. В этой главе я постараюсь обрисовать сферу применения количественных методов и показать, насколько они изменили методологию исторического исследования.

Причиной появления количественных методов стал тот факт, что историкам, делающим количественные выводы, стоит, по крайней мере формулировать их на основе подсчётов, а не оценки «на глазок». Приведу два простых примера, чтобы продемонстрировать, в чём тут разница. Во-первых, было бы вполне логично предположить, что средний рост британцев за последние 200 лет увеличился благодаря улучшению питания и профилактике заболеваний. Но только когда Родерик Флауд и его коллеги провели систематическое исследование записей о вербовке в армию и данных благотворительных организаций, стало ясно, что долговременная тенденция к увеличению роста в середине XIX в. сменилась на противоположную или что общие цифры за XVIII в. демонстрируют гигантский разрыв между аристократией и бедняками; как не без гордости заметили авторы, это была «первая попытка создания антропоцентричной истории Британии и Ирландии»[252]. Мой второй пример связан с более острым вопросом – проблемой атлантической работорговли. До недавнего времени историки считали, что общее число африканцев, перевезенных в Новый Свет с XV по XIX в., составило от 15 до 20 млн. В основе этой цифры лежали в основном догадки, высказанные специалистами в XIX в., многие из которых были активными участниками движения за запрет работорговли. В своем количественном исследовании «Атлантическая работорговля: перепись» (1969), Филип Куртин приходит к выводу, что эта цифра сильно преувеличена. После критической оценки и суммирования данных, имеющихся по отдельным периодам и регионам, охваченным работорговлей, он показал, что общее число рабов колебалось от 8 до 10,5 млн. человек. Это уточнение никак не связано с моральной оценкой работорговли: какова бы ни была общая цифра, это явление остается грязным пятном на репутации западной цивилизации. Но цифры, полученные Куртином, впервые дают солидную основу для оценки воздействия работорговли на общества тропической Африки и обеих Америк.

В ходе своей работы историки делают количественные выводы чаще, чем может показаться на первый взгляд. Очевидно, вопросы вроде: каков был доход Карла I в 1642 г. или сколько людей проголосовало за либеральную партию на всеобщих выборах 1906 г. – требуют настолько точного ответа, насколько позволяют источники, и читатель солидного научного труда не удовлетворится меньшим. Но многие из более широких обобщений, которые обычно делают историки, также по сути носят количественный характер – например, британский рабочий класс к 1914 г. был грамотным или в раннее новое время английские женщины поздно выходили замуж. Такие формулировки могут отражать наблюдения вдумчивого современника, или быть результатом сопоставления ряда хорошо документированных случаев. Но можем ли мы быть уверены, что современник не ошибался, а приведенные случаи носят типичный характер? Только количественный анализ может развеять резонные сомнения относительно подобных выводов, показав, насколько распространенной была грамотность, и в каком возрасте женщины действительно вступали в брак. До недавнего времени большинство историков не слишком охотно воспринимали этот аргумент. В 1940-х гг. Дж. М. Тревельян оценивал фактологическую базу своей научной специализации следующим образом:

 

«Обобщения, составляющие неотъемлемую часть работы специалиста по социальной истории, неизбежно основываются на небольшом количестве конкретных случаев, которые считаются типичными, но не могут отразить истину во всей её полноте и сложности»[253].

 

Подобный метод вызывает вопросы, ведь выборку очень просто сделать таким образом, чтобы отобранные случаи соответствовали гипотезе исследователя, а значит, вывод может оказаться недостоверным. Сегодня данные историков, подобно Тревельяну использовавших качественные методы, подвергаются все большей модификации и уточнению благодаря количественному анализу данных, отражающих состояние общества в целом. Это позволяет выявить не только общую тенденцию, но и вариации и исключения, раскрывающие специфический опыт отдельных общин и групп. Так, важность работы Куртина о работорговле состоит не только в установлении общих цифр, но и в определении районов концентрации этого промысла в XVIII в., особого урона, которые понесли Ангола и область дельты Нигера по сравнению с другими регионами, откуда вывозились будущие рабы. Наконец, самой амбициозной задачей количественных исследований является освещение какого-либо крупного процесса в целом путем оценки и сопоставления всех, относящихся к нему факторов: почему в XVIII в. население Англии столь радикально увеличилось? Какое воздействие оказало строительство железных дорог в середине XIX в. на экономику США? В таких случаях количественные методы претендуют не просто на роль вспомогательного инструмента, но на центральное место в историческом исследовании.

За последние 40 лет к количественным исследованиям были привлечены огромные научные силы, разрабатывались все более сложные методы статистического анализа. Результаты этой работы часто преподносятся в узкотехнической, недоступной для неспециалистов форме – достаточно заглянуть в любой из последних номеров «Экономик хистори ревью» или «Джорнэл оф экономик хистори», чтобы в этом убедиться. Это, несомненно, создает проблемы для историков, не использующих количественные методы: с одной стороны, они не очень-то настроены принимать эти результаты на веру, с другой – им слишком хорошо известно, какое значение сегодня придается любому количественному анализу. Но чтобы понять, откуда берутся данные для количественных исследований, да и общих методов их применения, специальных знаний не требуется. Не нужно вдаваться в технические подробности, чтобы выявить сильные и слабые стороны этих методов, показать, каких результатов можно достичь с их применением, а каких – нет[254].

 

II

 

Область, где количественные методы особенно необходимы и где они, несомненно, дали наибольшую отдачу, – это историческая демография. Демография без цифровых данных – абсурд, так что в этой сфере специалисты по количественным исследованиям могут с полным основанием считать себя незаменимыми. Историческая демография отнюдь не ограничивается простым подсчетом численности населения данной территории в разные периоды прошлого – хотя и это непросто в отсутствие надежных данных переписей. Разбивка населения по возрастам, полу и размеру хозяйства важнее, чем общая численность. Такие подсчёты позволяют выявить соотношение работающих и иждивенцев, процент хозяйств с использованием труда домашних слуг и другие показатели, представляющие ценность для исследователей экономических и социальных вопросов, Самой сложной задачей специалиста по исторической демографии является установление причин изменений в составе населения или их отсутствия. Это первый шаг к определению уровней рождаемости, смертности и количества браков. Каждый из этих «показателей жизнедеятельности» в свою очередь испытывает влияние множества различных факторов, определяемых с разной степенью сложности – распространение контрацепции и количество абортов, возраст вступления в брак и количество внебрачных рождений, воздействие голода и эпидемий и т.д. Многих историков такого рода исследования привлекают тем, что позволяют раскрыть закономерности, относящиеся к обществу в целом, а не к одному из его срезов, получившему освещение в описательных источниках. В отношении доиндустриальной эпохи, уровень развития которой был гораздо ближе к простому поддержанию жизнедеятельности, чем уровень современного общества, демографию можно считать определяющим фактором социальной и экономической жизни. Поэтому историческая демография занимает центральное место в концепции «тотальной истории» в духе школы «Анналов», представители которой сосредоточивают усилия в первую очередь на периоде раннего нового времени[255].

Историческая демография использует два основных вида источников. Первый – данные о численности всего населения страны или общины в конкретный момент времени. Наличие таких данных составляет основу современных переписей населения, изобретенных е Скандинавии в середине XVIII в. В Британии общенациональные переписи проводятся раз в 10 лет начиная с 1801 г., и, согласно общепризнанному мнению, после 1841 г. (когда впервые стала указываться фамилия каждого) погрешности в общих цифрах населения приобрели статистически несущественный характер. Из более ранних периодов до нас дошли другого рода списки – налоговые ведомости, записи в церковноприходских книгах, заявления о политической лояльности и т.п. Однако, хотя по идее эти документы должны были охватывать все население, на практике это, как правило, было не так, причем уровень погрешности неясен и не отвечает каким-либо закономерностям. Поскольку переписи были введены сравнительно недавно, чрезвычайно трудно, к примеру, установить связь между демографическими изменениями и началом индустриализации в Британии в конце XVIII в. И здесь слово за вторым видом источников – последовательными записями о «жизнедеятельности» в определенной местности, Для истории Англии наиболее важная категория таких источников – приходские книги, которые велись священниками англиканский церкви, начиная с 1538 г., когда им было законодательно предписано регистрировать все крещения, свадьбы и похороны в своем приходе; эта система просуществовала до введения гражданской регистрации в 1837 г. Взяв за основу приходские книги, Э. А. Ригли и Р.С. Скоуфилд рассчитали общенациональный уровень рождаемости, смертности и вступлений в брак, а затем использовали эти данные для установления численности населения Англии с середины XVI в. до 1801 г. В результате им удалось с большей точностью выделить небольшие вариации в динамике роста населения и продемонстрировать преобладающее влияние изменений в количестве заключенных браков на долгосрочный уровень этого роста[256].

Работа Ригли и Скоуфилда является примером агрегативного анализа, то есть обработки суммарных данных. Но те же самые авторы применили к приходским книгам и совершенно иной подход, основанный на том, что каждая запись включает имена конкретных людей. Таким образом, можно реконструировать демографическую историю прихода с точки зрения роста и упадка, входящих в него семей. Эта методика, носящая название «восстановление семей», является примером номинативного анализа, то есть анализа, основанного на именах, а не суммарных цифрах. Это крайне трудоемкий процесс: на реконструкцию семейной истории одного прихода, состоящего из 1000 человек в течение 300 лет, требуется примерно 1500 часов, или годовой объём работы. Но такой метод обладает тем преимуществом, что позволяет выявить закономерности рождаемости и смертности с большей подробностью, а также в конкретном социально-экономическом контексте. Информация о том, что уровень рождаемости повысился, а смертность понизилась, сама по себе мало что дает для понимания причин изменения численности населения; но хорошее исследование по реконструкции семей показывает, что повышение рождаемости было связано, скажем, со снижением возраста, в котором женщины вступали в первый брак, или уменьшением числа женщин, всю жизнь остававшихся незамужними. Эти данные, в свою очередь, можно проанализировать в свете условий, преобладавших в данной местности[257].

Вторая область, где количественные методы доказали свою важность, – это история социальной структуры общества. На практике эта область тесно связана с исторической демографией, поскольку обе они в основном пользуются одними и теми же источниками. Любой источник, содержащий список всего населения или записи о его «жизнедеятельности», открывает потенциальную возможность разбивки населения по социальным группам. Проще всего это сделать, если группы определяются по полу и возрасту. Но историки становятся все изобретательнее в искусстве вычленять и другие аспекты социальной структуры из демографических данных. Одним из таких аспектов является изменение размера и структуры домохозяйств. Данные анализа гражданских записей и «восстановления семей» полностью опровергли традиционное мнение, что для доиндустриального общества Западной Европе были характерны большие, сложные домохозяйства «расширенно-семейного» типа. С середины XIX в. вопросы, задаваемые при переписях населения, отличались все большим разнообразием и точностью, и, следовательно, количественному анализу может быть подвергнут весь спектр социальных вопросов – род занятий, социальное положение, религиозная принадлежность, миграция из деревни в города и т.д. Основной предпосылкой «новой городской истории» в США стала возможность реконструкции меняющейся социальной структуры городского населения путем анализа рукописных листов всеамериканских переписей в сочетании с номинативными данными (прежде всего архивами налоговой службы, городскими справочниками и записями о регистрации рождений, браков и смертей)[258].

На первый взгляд может показаться удивительным, что количественные методы находят применение и в области политической истории. Ведь, в конечном счёте, её объектом являются «уникальные» события, действия и мотивы отдельных политиков. Но стоит расширить масштаб исследований до уровня политической системы в целом, как в дело вступают количественные методы. Это особенно очевидно на примере исследований поведения электората. Псефология – изучение современных выборов – это во многом работа с цифрами, и анализ выборов прошлого также требует количественного подхода. Конечно, за период до 1950-х гг., когда получили распространение опросы общественного мнения, выявление политических пристрастий электората было связано с большими трудностями (многие утверждают, что они сохраняются и при анализе сегодняшних выборов). Но у историка есть преимущества, которых лишены современные псефологи. Так до принятия Закона о голосовании 1872 г. парламентские выборы в Британии проводились на основе открытого голосования, и каждый поданный голос регистрировался отдельно. Проанализировав эти списки в сочетании с другими номинативными данными о доходе, социальной и религиозной принадлежности избирателей, можно сделать обоснованные выводы о социальной базе политических партий в Британии XIX в.

Количественные методы с успехом используются и для решения другой задачи политической истории – изучения политических элит. Было бы слишком просто строить изображение элиты – да и любой социальной группы – на основе нескольких хорошо известных биографий. Но если речь идет о чётко очерченной элитарной группе – например, членах палаты общин, – можно собрать биографические данные обо всех парламентариях (см. с. 111). Именно это стало главным вкладом Нэмира в развитие исследовательских методов. Историки, шедшие по его стопам, лишь подвергали эту «коллективную биографию» более жесткому количественному анализу. По-настоящему оригинальным достижением специалистов по количественным методам стало изучение политического поведения – а не происхождения – членов законодательных органов. В большинстве современных парламентов поданные голоса регистрируются: в палате общин полные поименные списки существуют с 1836 г. Их можно систематизировать по характеру обсуждаемых вопросов и сравнить с обобщенными биографическими данными, тогда прояснится база поддержки или противостояния определенной политической линии. Такого рода исследования особенно распространены в США в рамках модного течения «новой политической истории»[259].

И, наконец, количественные методы оказали решающее влияние на экономическую историю. Причины этого очевидны. Экономика, как и демография, в большой степени связана с цифровыми данными. Главные элементы экономической системы – цены, доходы, производство, инвестиции, торговля и кредит – поддаются точному исчислению; более того, оно просто необходимо, если мы хотим чётко понять механизм действия этой системы. С конца XIX в., когда экономическая история выделилась в отдельную дисциплину, специалисты в этой области занимались сбором количественных данных обычно в качестве одного из аспектов своих исследований. Однако лишь в последние 40 лет историки сумели справиться с проблемой построения широкомасштабных статистических схем, часто на основе разнообразных и несовершенных источников, с целью прояснения долгосрочных тенденций экономического развития. В Британии наиболее последовательную попытку такого рода предприняли Б.Р. Митчелл и Филлис Дин в своем «Британском историко-статистическом сборнике» (1962). Но некоторые французские историки раздвинули рамки этого подхода до предела: сторонники «серийной истории» (histoire serielle) стремятся к созданию долгосрочных статистических схем развития цен, урожайности, уровней ренты и доходов, которые в совокупности позволят им выстроить модель развития Франции – а, в конечном счете, и всей Европы – в период раннего нового времени[260]. Амбиции американской «новой экономической истории» (или «клиометрии») простираются еще дальше; её мы подвергнем критическому анализу в пятом разделе данной главы.

 

III

 

Некоторые думают, что широкомасштабное применени

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...