Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Отсутствует часть книги: Радищев - поэт-переводчик 4 глава




Ложь, Неправда, призрак истины!
будь теперь моей богинею.

Из этого вытекает антитеза: трагическая и непостижимая жизнь — утешающее, иллюзорное искусство.

Ах! не всё нам реки слезные
лить о бедствиях существенных!
На минуту позабудемся
в чародействе красных вымыслов!

(«Илья Муромец»)

Сомнения Карамзина в постижимости истины сопровождались в середине и второй половине 1790-х годов призывами к уединению, уходу от «безумия» современников в мир частной жизни, покоя и искусства. Призыв этот окрашен в тона стоицизма и глубокого разочарования:

А мы, любя дышать свободно,
Себе построим тихий кров
За мрачной сению лесов,
Куда бы злые и невежды
Вовек дороги не нашли,
И где б, без страха и надежды,
Мы в мире жить с собой могли,
Гнушаться издали пороком...

(«Послание к Дмитриеву»)

Стихи эти неоднократно истолковывались исследователями, в частности и автором этих строк, как призыв к антиобщественному индивидуализму, отказ писателя от социальной активности. В это представление следует ввести коррективы.

Перелом во взглядах Карамзина в эпоху якобинской диктатуры и последующие годы углубил отрицательное отношение писателя к политике, но не подорвал его веры в человека и его нравственное достоинство. Поэт хочет жить без «страха и надежды», уходит от «злых и невежд», но верит в добродетель и свободу и гнушается пороком. Все стихотворение пронизано этим этическим пафосом.

Герой гражданской лирики Карамзина 1793-1800 годов стоит вне государства. Власть не может принести ему счастья. Карамзина привлекла надгробная надпись, кордовского халифа Абдуррахмана:

С престола я свергал сильнейших из царей,
Полвека богом слыл, был счастлив — десять дней.

(«Эпитафия калифа Абдулрамана»)

Однако поэт не стоит вне жизни людей, и его этические воззрения носят ярко выраженный общественный характер. Лирика этих лет создает идеал добродетельного стоика, не питающего надежд на личное счастье («Опытная Соломонова мудрость»), но проникнутого гордым чувством собственного достоинства и готового героически сопротивляться тирании. Субъективизм воззрений Карамзина не приводил его к примирению с деспотизмом. В мрачном 1795 году, когда политическая реакционность Екатерины II достигла апогея, он написал «Гектора и Андромаху» — апологию героя, идущего па смертный бой, а в 1797 году ответил на деспотизм Павла I стихотворением «Тацит», о тираноборческом характере которого мы уже говорили.

Эволюция общественно-политической поэзии Карамзина на этом не закончилась. Совершенно неожиданно в творчестве уже зрелого поэта появляется ода в традиционном для этого жанра оформлении. И если на вторую половину 1790-х годов приходится лишь одно стихотворение этого типа («Ода на случай присяги московских жителей его императорскому величеству Павлу Первому»), то в начале XIX века он создает три обширные торжественные оды («Освобождение Европы») и написанную традиционным одическим десятистишием «Песнь воинов». Если прибавить, что общее количество поэтических произведений Карамзина в эти годы было очень невелико (менее двух десятков стихотворений, включая альбомные «безделки», надписи, двустишия и т. п.), то мы вынуждены будем заключить, что одическая поэзия в творчестве этих лет занимает ведущее место. Это тем более заметно, что столь характерных для него лирико-гражданственных стихотворений он в эти годы не создает. Все это выглядит довольно неожиданно и нуждается в объяснении.

Несомненной является связь между изменением жанрово-стилистической природы ведущих произведений лирики Карамзина в начале XIX века и общей эволюцией воззрений писателя.

Конец XVIII века был временем подведения итогов. Радищев с горечью писал, что «сокрушен корабль, надежды несущий». Многое передумать пришлось и Карамзину. Отличительной, бросающейся в глаза чертой позиции писателя в эти годы было изменение его отношения к политике. Из литератора, демонстративно чуждающегося государственности, борьбы партий, Карамзин превратился в политического журналиста, издателя «Вестника Европы», в котором литературные материалы подчеркнуто занимали второе место. Теперь он — теоретик государственности, приступающий к работе над «Историей Государства Российского» и пишущий для правительства «записки» по вопросам общей государственной политики. С этим были связаны глубокие внутренние перемены: вера в утопические идеалы долгое время поддерживала его надежду на близость спасительного перерождения людей и заставляла с упованием глядеть в будущее. Однако и когда эта вера начала меркнуть, Карамзин еще не полностью был захвачен пессимизмом: он все еще возлагал надежды на добрую природу человека, цивилизацию, улучшение нравов, отказываясь считать внешнее принуждение организующей силой человеческого общества. Именно в тот период, когда при Павле I государственное насилие стало открытым принципом управления, Карамзин противопоставлял ему веру во внутреннее достоинство человека вплоть до признания за отдельной личностью права на героическое сопротивление насилию.

Для людей XVIII века, с их невниманием к экономической стороне общественной жизни, французская революция закончилась совсем не свержением Робеспьера, — только единовластие Бонапарта, позже — императора Наполеона убедило современников в том, что период парижских Катонов и Брутов сменился временем Цезарей и Августов. Именно с этого момента революция начала восприниматься многими врагами старого порядка как неудачная и напрасная.

Карамзин принудил себя к трезвому отречению от всех утопий к всех надежд. Именно в это время Карамзин окончательно убеждается в злой природе человека («Моя исповедь») и, доводя эту идею до логического конца, приходит к выводу о необходимости политики — внешнего, насильственного управления людьми ради их же собственного блага. Если в начале 1790-х годов он включил в «Письма русского путешественника» стихотворное описание «чудовища, которое называется Политикою», то теперь политические вопросы живо интересуют его самого. При этом следует иметь в виду семантику слова «политика». Заимствуя для характеристики деятельности Ришелье стихи из «Генриады» Вольтера, Карамзин имел виду именно государственную политику, деятельность правителя, основанную не на морали, а на «интересах». Теперь он признает только такую государственную деятельность. Идеалом становится политик-практик, цинически включающий в свои расчеты и глупость, и злость людей, — Бонапарт, сильной рукой утихомиривающий море эгоистических страстей. Политика оправдывается не моралью, а силой и успехом. Отрицательное отношение сохраняется лишь к тому значению слова «политика», которое появилось после революции во Франции и означало политическую борьбу партий и общественных групп. В ней Карамзин видит лишь борьбу «эгоистических воль» и ухищрение личного себялюбия. Даже бескорыстные порывы благородных утопистов, вроде Марфы Посадницы, на деле способствуют лишь «интересам» «бояр корыстолюбивых».

Это определило и отрицательное отношение Карамзина к либеральным планам правительства Александра I, и его паническую боязнь столкновения России с Наполеоном, которая сквозит в «Записке о древней и новой России». Карамзин прозорливо предчувствовал неизбежность войны с Францией и, невысоко ставя государственные качества Александра I, очень этого боялся. Обаяние Наполеона означало для Карамзина поворот от XVIII века — века систем и утопий — к эпохе политической реальности, освобожденной от иллюзий и фраз. В этом, как и в отношении к Наполеону, Карамзин был близок к настроениям Гете в ту же эпоху.

Поворот к действительности приводил Карамзина к своеобразному «реализму» в политике, пониманию роли «интересов» в поступках людей.

«Аристократы, Демократы, Либералисты, Сервилисты! Кто из вас может похвалиться искренностию? Вы все Авгуры, и боитесь заглянуть в глаза друг другу, чтобы не умереть со смеху. Аристократы, Сервилисты хотят старого порядка, ибо он для них выгоден. Демократы, Либералисты хотят нового беспорядка, ибо надеются им воспользоваться для своих личных выгод... Речи и книги аристократов убеждают Аристократов; а другие, смотря на их великолепие, скрежещут зубами, но молчат или не действуют, пока обузданы законом или силою: вот неоспоримое доказательство в пользу Аристократии: палица, а не книга! — Итак, сила выше всего? Да, всего, кроме бога, дающего силу!»1.

Эта позиция подразумевала и неприятие либерализма, как правительственного, так и антиправительственного, и отрицание

1 Неизданные сочинения и переписка Н. М. Карамзина, ч. 1. СПб., 1862, с. 194—195

реакционного утопизма тех, кто хотел вернуть Европу к предреволюционному порядку. В этой позиции были зерна историзма, и не случайно она привела Карамзина к труду историка.

В этих условиях Карамзин и обратился к политической лирике.

Это была уже не поэзия гражданских добродетелей, воспевающая благородство внутреннего мира человека. Карамзина привлекает внешняя по отношению к человеческой личности сила — государственная власть. Именно ее он, разочаровавшись в человеке, воспевает и поэтизирует. Это приводит к тому, что гражданское лирическое стихотворение свободной формы заменяется традиционной одой.

Обращение Карамзина к миру политики, внешнему по отношению к душе человека, изменило всю художественную систему. Рядом с торжественной одой появился другой, не менее чуждый для предшествующего творчества Карамзина жанр — сатирическая басня («Филины и соловей, или Просвещение»). Однако, защищая идею сильной власти, Карамзин был далек от той мажорной веры в государственность, которая характеризовала, например, оды Ломоносова. Его политическая поэзия не свободна от скептической и пессимистической окраски. То, что представляется Карамзину прекрасным, он считает невозможным, а то, что возможно, рисуется ему отнюдь не в радужном свете.

Проповедь сильной власти была продиктована неверием в человека. Именно это скептическое отношение к добродетели — прекрасной, но зыбкой мечте — продиктовало ему стихотворение «К Добродетели». Любопытно, что по форме оно представляет собой традиционную оду. Прежде Карамзин придавал гражданственной поэзии структуру интимной лирики. Теперь он отливает лирические стихи в «государственные» формы. Но и политический порядок — антитеза внутреннему миру человека — не представляется Карамзину привлекательным. Он издает политический журнал, размышляет с трезвостью государственного деятеля и редким умением охватить в единой картине огромную сумму пестрых фактов о современной жизни Европы и России, дает советы царю, проповедует политический реализм и — не может преодолеть чувства, что политическая жизнь не касается самых коренных вопросов бытия человека. Не случайно рядом с программными политическими одами он пишет в 1802 году в форме оды «Гимн глупцам». Политический организм создан глупцами и для глупцов. Государство может лишить счастья человека с умом и сердцем, осчастливить же оно может только дурака.

Глупцы Нерону не опасны:
Нерон не страшен и для них...

Эти окрашенные горьким скепсисом стихи свидетельствуют, что Карамзин — автор политических од — отнюдь не превратился в восторженного одописца.

Карамзин скоро убедился, что идея государственной власти, цинического в своем практицизме политического расчета, не может стать для него ни общественным идеалом, ни источником поэтического вдохновения. В поисках положительного начала Карамзин обратился к иному истолкованию проблемы государственности. Государство начало привлекать его не как форма политической власти, а как вековая, стихийно сложившаяся структура национального организма. Разочаровавшись в философских системах, он обратился к исторической реальности народной жизни. Так родился замысел «Истории Государства Российского». Не анализируя подробно политической концепции этого огромного по размеру и по значению произведения, отметим, что историческая жизнь русской государственности таила в себе для Карамзина источник глубочайших поэтических эмоций. В этом смысле «История» завершила сложную борьбу поэзии и прозы в творчестве писателя. Отказавшись от лирики и не найдя удовлетворения в одической поэзии, Карамзин обнаружил для себя источник поэтического вдохновения в том, чтобы слить свое «я» с русской историей, превратить свое повествование в огромную эпическую поэму в прозе. «Историю Государства Российского» можно сопоставить с гнедичевским переводом «Илиады»: эти два колоссальных эпических труда, занявших многие годы жизни своих создателей, подводили итог литературе XVIII века, предпушкинской эпохе, впитав в себя огромное богатство дум, чувств, исторического и культурного опыта. «История Государства Российского» в одинаковой мере венчает путь Карамзина-прозаика и Карамзина-поэта. Поэзия Карамзина неизменно развивалась в проекции на его прозу. «История Государства Российского» в этом отношении новый этап. Поэзия и проза перестали быть членами парной антитезы и слились в синтетическом единстве. Вместо поэзии, стремящейся к прозе, и прозы, которая сближается с поэзией, возник единый замысел грандиозной эпической поэмы в прозе. Не случайно Карамзин обратился к тому периоду русской литературы, который еще не знал ни понятия прозы, ни понятия поэзии в их современном значении, избрав древнерусское летописание не только как источник исторических материалов, но и в качестве образца для литературного подражания. Пушкин, называя Карамзина последним русским летописцем, имел в виду особую, очень характерную черту во взглядах и художественной позиции автора «Истории Государства Российского». Усвоив отрицательное отношение к историко-политическому мышлению XVIII века с его подходом к истории как к иллюстрации общественно-экономических, государственных и моральных доктрин, Карамзин нашел в летописи образец совершенно иной исторической прозы. Его идеалом стал летописец, созерцающий, но не философствующий, который произносит моральный суд над действиями людей, но не над историей, общий смысл которой остается недоступным человеку и оценке не подлежит. Карамзин увидел общее между отношением историка (и его образца — летописца) к своему материалу и эпического певца к исполняемым им произведениям. Художник такого типа не является творцом в новейшем понимании. Он растворяет свою личность в воссоздаваемом им огромном полотне. Даже когда его субъективность проступает, она не похожа на лиризм поэта-романтика. Оценки — одобрение или гневное порицание — историк-летописец или эпический поэт выносят не от своего имени, а от лица традиции, обычая, веры, народа. Поэт отдает свой голос чему-то бесконечно более значительному, чем он сам.

Эта поэзия эпической стихийности захватила Карамзина, и он решил, что наиболее полное ее выражение он сможет осуществить в эпически-образном полотне, написанном как поэма в прозе. Сколь ни глубоко различие между воззрениями Карамзина и Гнедича, которые были скорей антагонистами, чем единомышленниками, в век легкой поэзии их замыслы получали определенное типологическое сходство. На них вырастала та традиция русской эпической прозы — поэзии, которая усвоила поэзию патриархальности и представление об истории как стихийном потоке, не имеющем понятных человеку целей, и позже была представлена «Тарасом Бульбой» Гоголя и «Войной и миром» Толстого.

Без «Истории Государства Российского» нельзя понять смысл общего движения поэтического творчества Карамзина.

В последние годы жизни Карамзин уже не воспринимался современниками как поэт в привычном значении этого слова.

Поэтическая деятельность его затухала. Он писал стихи лишь «к случаю», для домашнего употребления. Русская поэзия 1800— 1810-х годов, многими корнями уходившая в творчество Карамзина 1790-х годов, развивалась теперь без него.

Карамзин не создал поэтических произведений, художественное значение которых пережило бы его время. Более литератор, чем поэт, он весь был в своей эпохе. Поэзия его мало что говорит чувству современного читателя, но без нее нельзя понять ни поэзии Жуковского и Батюшкова, ни лирики молодого Пушкина.

Не создав выдающихся по художественной ценности стихотворений, Карамзин «очинил перья» последующим поэтам: именно в его творчестве были намечены те принципы лиризма, которые разрабатывались в дальнейшем Жуковским, те представления о высоком значении культуры языка для национальной культуры и об определяющем влиянии «легкой поэзии» на язык, которые свойственны были Батюшкову и «арзамасцам». Наконец, именно Карамзин поставил вопрос о соотношении лирического и эпического начал в поэзии, о создании баллады, и бытовой и народно-поэтической, подготовив тем и баллады Жуковского, и, в конечном итоге, думы Рылеева, фактическое — конечно, не идейное — содержание которых черпалось также из творчества Карамзина, но уже не поэта, а историка.

Однако, понимая значение Карамзина как одного из родоначальников, стоящих у истоков русской поэзии начала XIX века (подчеркивать эту сторону вопроса приходится потому, что значение Карамзина долгое время многими исследователями, в том числе и пишущим эти строки, преуменьшалось), не следует забывать, что само продолжение традиций Карамзина чаще всего протекало как их преодоление, борьба. И то, что борьба эта была напряженной, растянулась на многие годы и затронула самый широкий круг литераторов,— лучшее доказательство значительности наследия Карамзина в истории русской поэзии.

Кроме вопроса собственно художественного достоинства при оценке лирики Карамзина необходимо иметь в виду и другое — роль его как стихотворца в истории русской образованности, воспитании читательской аудитории. Культурное значение поэзии Карамзина, в частности роль ее в истории русского языка, трудно переоценить.

Это значение Карамзина как цивилизатора живо ощущалось современниками, еще помнившими разницу между массовым дворянским читателем 1780-х и 1810-х годов.

Стихи Карамзина имели для современников еще одну грань, нами уже не воспринимаемую, — они связывались с личностью поэта, его гражданской позицией. Карамзин был поэтом не только потому, что он писал стихи. Поэтический дар его, может быть, даже с большей силой проявлялся в прозе, в умении находить поэтическое, превращать в поэзию сюжеты, которые до него никто не решался рассматривать с этой стороны — от любви крестьянской девушки Лизы до истории русской государственности. Именно то, что Карамзин в своей прозе был поэтом, и то, что он был в первую очередь прозаиком, позволило ему сделать такой вклад в историю русской поэзии.

Культ «безделок», салонные интонации, жеманство, старающееся прослыть простотой, романсная чувствительность сближает поэзию Карамзина с творчеством других поэтов его школы и его эпохи. Но смелый выход Карамзина за рамки литературных норм, поэтизация прозы и прозаизм поэзии предваряют литературные искания пушкинской эпохи.

 

 

Поэзия 1790-1810-х годов

 

Русская литература конца XVIII - начала XIX в. - яв-

ление переходной эпохи. Не случайно при характеристике

этого периода в трудах литературоведов чаще всего

встречаются выражения "разрушался", "распадался",

"складывался", "еще не сформировался", а соответствую-

щие историко-литературные термины образуются с пристав-

кой "пред" или "пре". "Распадался" классицизм, "разру-

шалась" просветительская вера в неизменность и доброту

природы человека, "складывался" романтизм, "еще не

сформировалась" дворянская революционность. "Предроман-

тизм" (или "преромантизм"), "предреализм", а иногда еще

"неоклассицизм" ("постклассицизм") - такими терминами

пользуются чаще всего для определения сущности литера-

турной эволюции этого времени.

Такой взгляд не лишен оснований. Оценивая эпоху по

ее итогам, мы выделяем в ней наиболее существенное -

то, что стало ведущей тенденцией (или тенденциями) в

последующие периоды. Однако при этом не следует забы-

вать сложности исторических закономерностей: далеко не

всегда реальностью в истории становится то, что было

единственно возможным, - история закономерна, но не фа-

тальна. Это приводит к тому, что в каждую эпоху имеются

нереализованные возможности, тенденции, которые могли

бы развиться, хотя этого и не произошло. Кроме того, не

все исторические посевы прорастают с одинаковой ско-

ростью - черты эпохи, которые представляются незначи-

тельными, если смотреть на нее с дистанции в два или

три десятка лет, могут показаться историку определяющи-

ми через несколько столетий.

Все это приводит к тому, что взгляд на ту или иную

переходную эпоху с точки зрения ее непосредственных ис-

торических итогов может не только существенно расхо-

диться с представлением современников, но значительно

обеднять ее значение с точки зрения более широких исто-

рических перспектив.

Сказанное в полной мере относится к интересующей нас

эпохе. Если знакомиться с периодом конца XVIII - начала

XIX в., и в особенности с

первым десятилетием нового столетия, по историям лите-

ратуры, то создастся впечатление времени глухого и

тусклого: Г. Державин уже пережил "золотой век" своего

творчества, А. Радищев и Н. Карамзин уже выбыли из ли-

тературы, век Пушкина еще не наступил, да и В. Жуковс-

кий, К. Батюшков и И. Крылов еще не определили размера

своего дарования и места в русской поэзии. Сочетание

"уже не" и "еще не" становится основным признаком эпо-

хи. Однако если погрузиться в чтение мемуаров, писем,

журналов, перебрать сборники забытых поэтов и просто

вспомнить, кто же вырастал в русской культуре за эти

годы, то впечатление сложится прямо противоположное:

перед нами эпоха яркая, полная своеобразного обаяния

и глубокого культурного смысла. Начало XIX в. оставило

неизгладимый след в русской культуре, во многом опреде-

лив пути ее дальнейшего развития. Значение этого време-

ни еще и в другом. Юношество определяет последующие пу-

ти развития характера зрелого человека - вот в чем зна-

чимость этого возраста для человеческой жизни как исто-

рического целого. Однако поэзия его - в том, что он еще

содержит возможности, которым не суждено реализоваться;

пути, по которым человек не пойдет, еще ему открыты,

роковые ошибки - не совершены. В характере меньше опре-

деленности, но больше выбора. Он труднее втискивается в

классификационные рамки, но зато внутренне богаче. Он -

переход от детства к зрелости, сочетание "уже не" и

"еще не".

Начало XIX в. было юностью русской культуры между

эпохой Петра и 1917 г. Именно поэтому на материале поэ-

зии конца XVIII - начала XIX в. - времени, исторический

и культурный аромат которого заключен в богатстве, не-

определенности, незавершенности, - становится очевидной

несостоятельность отождествления понятий "история лите-

ратуры" и "история великих писателей". Не очень четкое

понятие литературного "фона", так называемых второсте-

пенных и третьестепенных поэтов, приобретает здесь осо-

бенное значение. Так возникает проблема "массовой поэ-

зии" - литературного "фона" эпохи, служащего и контрас-

том, и резервом для "большой литературы". Именно на

примере этой эпохи с особенной ясностью видно, что

культура - не собрание шедевров, а живой организм, в

единой системе которого живут и противоборствуют разные

по самостоятельному значению и ценности силы. Создавая

картинную галерею, мы можем отобрать наиболее ценные

полотна, а все остальное убрать. Но живая культура -

организм, а не картинная галерея. В галерее греческих

героев нет места Тирситу, но поэма Гомера без него не-

возможна. Культура - не клумба, а лес. Для того чтобы

помнить это, полезно иногда читать забытых поэтов. От-

рывая шедевры от их реального исторического контекста,

мы убиваем их. Забывая литературный "фон" начала XIX

в., мы убиваем Пушкина.

Таков смысл обращения к поэтам, творчество которых

предлагается читателям.

Основные идеи, определявшие духовные искания литера-

туры начала XIX в., - проблема личности и народность.

Сами вопросы не были новыми - новым было их истолкова-

ние в эпоху между революциями XVIII в. и наполеоновски-

ми войнами, дыхание которых уже ощущалось в воздухе.

XVIII в. не видел антагонизма между свободной, естест-

венной личностью и народом. Гармонически развитый чело-

век представлял в своем лице и индивида, и народ, и че-

ловечество. Движение к народу - это возвращение к ес-

тественности, доброте и красоте, которые скрыты в каж-

дом человеке, это путешествие к природным основам своей

собственной личности. С этой точки зрения преодоление

разрыва между идеологически активной личностью и наро-

дом не могло казаться ни трудным, ни трагическим.

В новых условиях личность и народ стали восприни-

маться не как две стадии развития одной и той же сущ-

ности (безразлично, трактуется ли этот процесс как

"просвещение" или "искажение"), а как два различных и

противопоставленных начала. Трагическое напряжение меж-

ду ними, попытки сближения, обличение - до ненависти,

смирение - до религиозного преклонения станут основным

содержанием духовной жизни России на многие десятиле-

тия.

Проблема личности сохранила и в начале XIX столетия

ряд основных признаков, присущих ей в системе Просвеще-

ния: свободолюбие, жажду гармонического развития, отож-

дествление красоты и социальной нормы, героизм, чаще

всего окрашивавшийся в тона античности. Новым было сое-

динение пламенной жажды свободы, доходящей до патриоти-

ческого экстаза, до мечтаний героического тираноубийс-

тва, с идеей моральной ответственности. Мысль о необхо-

димости связать тактику с этикой, о перерождении героя,

идущего к свободе морально запрещенными путями, и о

трагической неизбежности этих путей, высказанная впер-

вые Шиллером, обеспечила его юношеским драмам бурный

успех у русской молодежи 1800-х гг.

Соединение свободолюбия и морального пафоса опреде-

лило новое соотношение политической и интимной лирики.

Элегия, любовная лирика, поэтический мир человеческой

души, с одной стороны, и гражданственный пафос, с дру-

гой, перестали восприниматься как антагонисты. Внутрен-

няя ценность человека, измеряемая богатством его душев-

ного мира, определяет и жажду свободы. Элегическая и

патриотическая поэзия у Андрея Тургенева, М. Милонова

или Ф. Иванова взаимно дополняют друг друга, а не про-

тивостоят.

Не менее острым в поэзии начала XIX в. был вопрос о

сущности народа, его прав и значения и морального долга

свободолюбивой личности по отношению к угнетенной и

страдающей массе. В соединении с требованием создания

культуры, зиждущейся на национальной основе, это опре-

деляло контуры проблемы народности в спорах того време-

ни.

Конец XVIII - начало XIX в. - время переоценки цен-

ностей. В первую очередь переоценке подверглись общест-

венно-философские идеалы предшествующего столетия. Бури

французской революции, уроки террора и термидорианской

реакции, упорство реакции и взрывы народного гнева в

России - все это порождало идеи и представления, с точ-

ки зрения которых теории философов прошедшего века ста-

ли казаться наивно оптимистическими и головными, прямо-

линейно рационалистическими. Слова "философия" и "тео-

рия", недавно вызывавшие представления о высших куль-

турных ценностях, зазвучали иронически. Книжной мудрос-

ти стали противопоставлять мудрость

жизненную, просвещению - народность. Крылов, вольноду-

мец и вольтерьянец в XVIII в., создал на рубеже столе-

тий комедию "Трумф" ("Подщипа"), в которой подверг бес-

пощадному осмеянию все ценности дворянской культуры,

все ее теоретические представления о высоком и прекрас-

ном в искусстве и героическом в жизни, а заодно и самые

основы того героико-теоретического мышления, без кото-

рого Просвещение XVIII в. было бы невозможно. Если

просветители XVIII в. пользовались скепсисом как оружи-

ем против верований, завещанных "варварским" прошлым,

то теперь он был повернут против них самих. Однако

скептицизм как общественно-философское оружие слишком

связан с психологией культурной элиты. Он не мог стать

голосом жизни, путем к народности, и Крылов обращается

к здравому смыслу каждодневного опыта, народному толку,

вековой мудрости народных пословиц и лукавству просто-

народной речи. На место героизированного и идеализиро-

ванного, возведенного до философской модели народа Ра-

дищева ставится реальный крестьянин. Его точку зрения,

выраженную во фразеологизмах, непереводимых оборотах

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...