Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Великий запой. Эссе и заметки. Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib. Предисловие, которое может служить инструкцией




Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib. com

Все книги автора

Эта же книга в других форматах

 

Приятного чтения!

 

ВЕЛИКИЙ ЗАПОЙ

Роман

ЭССЕ И ЗАМЕТКИ

 

ВЕЛИКИЙ ЗАПОЙ

 

Предисловие, которое может служить инструкцией

 

Я категорически не согласен с тем, что ясную мысль невозможно выразить. Однако видимое свидетельствует об обратном: раз есть боль такой силы, что тело уже не реагирует, — ведь причастность к ней, пусть даже одним всхлипом, кажется, стерла бы его в порошок, — раз есть высота, на которую окрыленная боль способна воспарить, то, значит, существует и мысль такой силы, что слова оказываются ни при чем. Слова соответствуют определенной точности мысли, совсем как слезы — определенной степени боли. Самое расплывчатое никак не назвать, а самое точное никак не сформулировать. Но все это, честно говоря, видимость. Если речь точно выражает лишь среднюю силу мысли, то только потому, что именно с такой степенью силы мыслит усредненное человечество; на эту степень оно соглашается, эта степень точности ему подходит. Если нам не удается ясно понимать друг друга, то винить в этом следует вовсе не имеющееся у нас средство общения.

Ясность речи предполагает три условия: знание говорящего о том, что именно он хочет сказать, внимание слушающего и общий для них язык. Но ясной, как алгебраическое условие, речи еще недостаточно. Требуется не только предположительное, но и реальное содержание. Для этого нужна четвертая составляющая: оба собеседника должны понимать то, о чем говорится. Этот общий понятийный опыт — золотой запас, придающий разменной монете, каковой являются слова, меновую стоимость. Без запаса общего опыта все наши слова — чеки без покрытия, а алгебра — не более чем крупная операция интеллектуального кредитования, узаконенное, ибо признанное, фальшивомонетничество: каждый знает, что намерение и смысл алгебры отнюдь не в ней самой, а в арифметике. Но ясной и содержательной речи тоже еще недостаточно: это совсем как сказать «в тот день шел дождь» или «три плюс два будет пять»; нужны еще цель и необходимость.

Иначе из речи мы впадаем в речистость, из речистости в болтовню, а из болтовни в мешанину. В смешении наречий люди, даже имея общий опыт и желая поделиться его результатами, не находят общего языка. Затем, когда мешанина становится невыносимой, они придумывают универсальные языки, ясные и пустые, в которых слова всего лишь фальшивая монета, уже не подкрепленная золотом реального опыта; языки, при помощи которых мы с детства надуваемся фальшивыми знаниями. Между вавилонским смешением и выхолощенным эсперанто не стоит даже выбирать. Эти две формы непонимания, в особенности вторую, я и попытаюсь описать.

 

Первая часть

Тягостный диалог о силе слова и слабости мысли

 

 

 

Мы начали пить поздно. И всем нам было невтерпеж. Мы не помнили, что происходило до этого. Понимали только, что поздно. Откуда кто взялся, в какой точке земного шара мы оказались, действительно ли шара (но уж никак не в точке), в какой день недели, какого месяца и какого года — все это было выше нашего разумения. Когда хочется выпить, подобные вопросы не задают.

Когда хочется выпить, то выискивают удобный повод и лишь делают вид, что обращают внимание на все остальное. Вот почему так трудно потом,  после, в точности рассказать о пережитом. При изложении происшедших событий так и подмывает прояснить и упорядочить то, в чем не было ни ясности, ни порядка. Стремление очень заманчивое и очень рискованное. Так преждевременно становятся философами. Я попробую рассказать, что происходило, что говорилось, что думалось и как это случилось. Если сначала все это покажется вам бессвязным и туманным, не отчаивайтесь: потом все станет более чем упорядоченным и ясным. Если, несмотря на порядок и ясность, мой рассказ покажется вам бессодержательным, будьте уверены: закончу я убедительно.

 

 

Нас обволакивал густой дым. Камин тянул слабо, из-за сырых дров огонь затухал, свечи чадили, табачные облака стелились синеватыми слоями на уровне наших лиц. Было непонятно, сколько нас — дюжина или тысяча. Одно не вызывало сомнений: мы были одиноки. И тут, весьма кстати, раздался громкий и, как мы окрестили его на своем пропойном языке, «заветный» голос. Он и в самом деле доносился из-за веток, а может, дров или ящиков: в дыму и от усталости разобрать было трудно. Голос произнес:

— Оказавшись в одиночестве, микроб (я чуть не сказал «человек») взывает, насколько можно понять его нытье, к родственной душе, которая составила бы ему компанию. Если родственная душа находится, то бытие вдвоем быстро становится невыносимым и каждый лезет из кожи вон, чтобы уединиться с предметом своих утробных терзаний. Ни капли здравого смысла: один хочет быть двумя, двое хотят быть одним. Если родственная душа не находится, то он расщепляется надвое, разговаривает сам с собой («привет, старина»), душит себя в объятиях, склеивает себя вкривь и вкось и начинает строить из себя что-то, а иногда и кого-то. Однако все, что вас объединяет, — это одиночество, то есть все или ничто; а вот что именно — уже зависит от вас.

Речь показалась нам удачной, но никто даже не потрудился рассмотреть говорившего. Главное было пить. А выпили мы всего лишь по несколько кружек мерзкого кишкодера, который вызвал у нас еще большую жажду.

 

 

В какой-то момент настроение совсем испортилось, и, как мне помнится, мы вроде бы с кем-то объединились и отправились чем-то колотить каких-то крепышей, храпевших по углам. Через некоторое время крепыши откуда-то вернулись, неся на отмеченных синяками плечах полные бочонки. Когда бочонки опустели, мы наконец-то смогли сесть на них или рядом, ну, в общем, кое-как устроиться, чтобы пить и слушать, поскольку намечались ораторские состязания и прочие развлечения подобного рода. В моей памяти все это остается довольно туманным.

В отсутствие ориентиров нас несло по воле слов, воспоминаний, навязчивых идей, обид и симпатий. В отсутствие целей мы понемногу теряли силу мысли, способность отвечать каламбурами, судачить об общих друзьях, избегать неприятных заявлений, оседлывать любимых коньков, ломиться в открытые двери, строить политесы и гримасы.

Духота и активное табакокурение вызывали у нас неутолимую жажду. Приходилось по очереди поколачивать крепышей, чтобы те приносили бутыли, бочонки, кувшины, ведра с пойлом, понятно какого сорта.

В углу один знакомый художник растолковывал приятелю-фотографу свой проект: писать красивые яблоки, перемалывать их, дистиллировать сидр и, выражаясь его словами, «творить изумительный кальвадос». Фотограф ворчал, что «от этого несет идеализмом», но чокался часто и пил до дна. Юный Амедей Гокур сетовал на нехватку выпивки — от шоколадных пирожных, которыми он объелся, ему «заложило сливную трубу и заболотило желудок». Анархист Марселен скулил, что «если нас так возмутительно изводят жаждой, то это самое настоящее папство», но никто не понимал смысл его речей.

Мне очень неудобно сиделось на ящике из-под бутылок, и со стороны могло показаться, что я глубоко задумался, хотя на самом деле я просто отупел: низкий, очень низкий потолок — козырек, опускающий интеллект до отстойного уровня прихоти.

 

 

Не буду представлять вам присутствовавших там персонажей. Мне хочется рассказать не о них, не об их характерах и поступках. Они были как статисты сна, которые пытались, иногда честно, проснуться; все славные приятели, никто во сне не терял из виду ближнего. Сейчас мне хочется сказать лишь то, что мы были пьяны и нам все время хотелось выпить. И таких одиноких нас было много.

Неудачная мысль поговорить о музыке пришла в голову арауканцу Гонзагу. Впрочем, номер был подстроен заранее, ведь, как все заметили, он пришел с новой гитарой. И теперь не заставил себя долго упрашивать. Это было ужасно. Звуки, которые он извлекал из инструмента, оказались столь яростно фальшивыми, столь настырно дребезжащими, что котлы заплясали на цементном полу, медные канделябры, гадко хихикая, заскользили по каминным полкам, кастрюли начали биться боками об обшарпанные стены; штукатурка сыпалась в глаза, пауки с криком падали с потолка прямо в суп; все это вызывало у нас жажду и приводило в ярость…

Тогда персонаж «из-за веток» показал кончик одного уха, затем кончик другого, потом нос, гладкий подбородок сменился бородой, а лысина — пышной шевелюрой; он все время менялся — обычные фокусы и моментальный грим. Говорили, что без этого маскарада его бы даже не заметили, так как считалось, что «он выглядит как все». Возможно, в тот момент он казался дровосеком или деревом, у него были слоновьи глаза и козлиная бородка, но клясться в этом я бы не стал. Он невозмутимо проговорил что-то вроде:

— Гранит, гравий. Гравий, гранит. Грифель, гранат. Грамм — (пауза) — аконит!

С последним слогом (я уже достаточно выпил, чтобы находить это совершенно естественным) гитара в руках Гонзага разлетелась на куски. Оборванной струной ему порвало верхнюю губу. Несколько капель крови попали на тыльную сторону его ладони. Он осушил стакан. После чего набросал в записной книжке необычное стихотворение, которое уже на следующий день позаимствовали и переврали на всех языках двести двенадцать поэтов, что повлекло за собой уйму авангардистских движений, двадцать семь исторических столкновений, три политические революции на одной и той же мексиканской ферме, семь кровавых войн на Паропамизе, голод на Гибралтаре, вулканическое извержение в Габоне (такого еще никогда не было), диктатуру в Монако и принесло ему почти немеркнущую славу в глазах minus hebentes.

 

 

После того как арауканец выпил, воцарилась тишина. Затем одна пожилая дама злобно выкрикнула:

— Только без всяких там магических штучек! Мы требуем объяснений. Кто сломал гитару? Как? И зачем?

— Только без всяких там научных штучек! — металлическим голосом отчеканил Отелло с пеной на губах. — Никаких научных штучек! Одни лишь волшебные объяснения!

— Сначала выпьем, — медленно произнес «заветный» человек. — А уже потом я усыплю вас более или менее содержательной речью о режущих, колющих, бьющих, давящих, разлагающих и прочих способностях человеческого, а возможно, и птичьего языка — но сначала выпьем.

Тут появились какие-то горячие колбаски, приправленные специями вырвиглаз, что стало еще одним — помимо боязни думать — поводом выпить; конспиратор Дюдюль, видевший, как это происходит в кино, вынул из заднего кармана штанов фляжку и принялся обходить присутствующих, предлагая глоточек какой-то ужасной стоеросовки с лимонным привкусом, которую американцы во времена сухого закона называли водкой, коньяком, джином или просто drink’ ом, в зависимости от того, насколько интересными они хотели выглядеть.

На свою беду я подпустил к себе одного поэта (его звали Старьевщик Соло), и тот завел длинную речь, в которой тщетно пытался объяснить, что Земля круглая, а «антиподы — это люди, которые ходят головой вниз с помощью специального деревянного винта, называемого по-голландски boomerang». Не знаю, сколько временных четвертей он еще распинался, пока я не поднял голову и не увидел, что все внимательно слушают речь Тоточабо — этим чипевайским, то есть невразумительным, именем называли нашего «заветного» человека. Я покраснел от стыда за свою рассеянность, выдал толику испарины и вслушался. Вот приблизительно то, что я сумел уловить из его слов.

 

 

Тоточабо говорил:

— … Наиглупейший виртуоз после нескольких лет занятий способен на расстоянии расколоть хрустальную вазу, сыграв всего одну ноту, точно соответствующую хрупкому равновесию стеклянной материи. В пример приводят не самых тупых скрипачей, которые проделывают это, почти не задумываясь. Хозяйка дома кичится тем, что принесла в жертву Искусству или Науке (как получится) лучшую стекляшку своей коллекции, какую-нибудь семейную реликвию, и так радуется, что забывает отругать сына, который возвращается из школы совершенно пьяный: сын погрязнет в пороке, провалится на экзаменах, дойдет до того, что займется коммерцией, станет богатым и уважаемым, и вся цепь последствий зависит от одного определенного музыкального звука, выраженного числом. Я забыл сказать, что единственное слово, которое рыбы способны произнести, это слово «искусство». Продолжим.

Физики Хладни и Савар, воздействуя вибрацией на металлические пластины, покрытые тонким слоем песка, получали геометрические фигуры из узловых линий, разделявших зоны колебания. Используя вместо песка размолотые в порошок семечки подсолнечника, смешанные с камедью, эти ученые или, как их небезосновательно величают…

— Наелишь мы твоими ишториями, — прошамкал гасконский эрудит Иоганн Какур, выкатывая налитые красным вином глаза. Подойдя к Тоточабо, он раздраженно сунул ему под нос несколько книжонок с картонными закладками и разноцветными карандашными пометками на полях.

— Ну уж нет, мой маленький, — елейно протянул старик.

Ошарашенный эрудит выронил книги. Я подошел и незаметно их подобрал. Имена авторов мне ни о чем не говорили: Хиггинс, Де ля Рив, Фарадей, Уитстон, Рийке, Зондгаус, Кундт, Шаффготш. Был еще отдельный том из собрания сочинений Гельмгольца, который я отложил в сторону. Под конец я обнаружил «Словарь рифм» и «Энциклопедию оккультных наук» и погрузился в чтение последней, не забывая выпивать после каждой статьи, с тем блаженством, которое испытываешь всякий раз, когда находишь кого-то глупее себя.

 

 

— Звук оказывает сильное воздействие на огонь, — продолжал старик, когда я вновь прислушался. — На воздух, как вы можете слышать в данный момент — посредством голоса или прочих средств. На воду, как вы знаете из исследований физиков Плато, Савара и Мора, а также из работы доктора Фаустролля, патафизика, о жидких венах, особенно когда они текут вертикально из отверстия в тонкой стенке. И на землю. Я имею в виду твердое вещество, состоящее — по мнению Тимея Локрийского — из кубов, как, например, те вибрирующие пластины, о которых я вам уже рассказывал. В качестве примера я бы добавил стены Иерихона, если бы обращение к подобному авторитетному факту не было сегодня, в наш век просвещенцев, несколько дискредитировано.

— Довольно, — сказал я и хотел было добавить «мы здесь не для того, чтобы слушать лекции и упиваться риторикой…», но он меня оборвал.

— А кто требовал объяснений?

— Не я.

— Какая разница?

Тут вмешался Отелло:

— Вот я вас и подловил. Вы говорили: воздействие на огонь, воздух, воду, землю. А что вы скажете по поводу пятого элемента?

— Вот видите, — обратился ко мне Тоточабо. — Мне это надоело так же, как и вам. Сейчас мы сымпровизируем ему небольшое затыкание мнимой эрудицией.

И заговорил чуть громче:

— Идите-ка вешать лапшу на уши другим. Ведь мы-то прекрасно знаем, что под аспектом звука, воспринимаемым на слух, скрывается молчаливая суть. Именно из этой критической точки, где зачаток чувственности еще не выбрал, стать ему звуком, светом или чем-то иным, из этой природной глубины, где видящий видит звуки, а слышащий слышит звезды, именно из этой сути звук черпает свою силу и способность управлять.

После чего, подмигнув мне, шепнул:

— Ну, как я их заткнул?

— Плотно, — ответил я. — Но когда вы говорите «мнимая эрудиция», вы имеете в виду «истинное знание»?

— Мой бедный друг, у вас приступ жажды!

Так оно и было, и я пошел за лекарством.

 

 

Мы пили как лошади. В какой-то момент вдруг выступила одна толстая и очень образованная вегетарианка.

— Все это очень мило, — сказала девица, опрокидывая локтем свой перно (безалкогольный, зато с фурфуролом и высшими эфирами). — Все это очень мило. Я нисколько не сомневаюсь в результативности ваших опытов, и имена упоминаемых вами заслуженных физиков внушают мне доверие. Но если все это ради какой-то разбитой мандолины, то это слишком. Впрочем, вы делали вид, что разрушаете не музыкальными звуками, а словами. Звуки человеческого голоса не имеют математической точности звуков, которые можно выжать из монохорда…

— Пф… — присвистнул Тоточабо. От его свиста у меня как от пуха защекотало в ноздре. Я чихнул.

Пятнадцать пар глаз посмотрели на меня с укоризной. Пока я думал: «Вот что значит „не глаза, а лотерейные шары“, хотя в наши дни лото — такая же устаревшая игра, как „безиг“, „гусь“, „мигрень“, „юноша-за-мной“ или „нос Клеопатры“…», пока я перебирал гирлянды знакомых мне слов, все уже успели — дабы избавиться от ощущения неловкости — выпить раза по три. Мне же пришлось сидеть с пересохшим горлом и терпеть следующие пояснения.

 

 

Они оказались изнурительными, и я, озабоченный лишь тем, как бы выпить, запомнил всего несколько положений. Сначала речь шла о гамме гласных, которую Тоточабо как-то странно объяснял при помощи слов ou, eau, a, oeufs, est, haie, y, он писал их мелом на вытяжном колпаке камина и предлагал нам читать вслух. Поднялся невообразимый гвалт. Одни прилежно упражнялись, другие каламбурили, третьи считали все это белибердой; кто-то перебрасывался бранными словами, кто-то обменивался безапелляционными суждениями, а некий Франсис Кок, закипая от ярости, вдруг вскочил и вызывающе нас оглядел. Задрал мокрый острый нос, ударил кулаком по столу, порезался об осколок стекла, покосился, как бы давая нам понять, что брызги его алкогольной слюны — бесспорный признак благородного гнева, затем, поборов неловкость и решившись как-то разрядить обстановку, воскликнул, но не басом, а фальцетом «да-что-же-это-вообще-» и сел. Его колючие слова, плохо скрывающие смущение, подействовали куда лучше, чем любая серьезно продуманная речь: все замолчали.

Я уже собирался высказаться, но очень образованная толстая девица меня опередила:

— Все это чушь! — рявкнула она. — Мы здесь не для того, чтобы говорить о литературе, акустике и колдовстве. Мы здесь сами знаете для чего. Я требую сменить тему.

— А кто эту тему выбрал? — возразил старик. — Только что вы обвинили меня в том, что я сломал мандолину. Вот я и оправдываюсь. И прежде всего хочу вам напомнить, что это была не мандолина, а гитара.

— Не пытайтесь увиливать, мсье. Не выйдет.

— Я не увиливаю, мадмуазель. Я отвечаю на ваши вопросы. Я мог бы с таким же успехом рассказывать о садоводстве, геральдике или Карле Пятом, но, уверяю вас, получилось бы так же сумбурно. Здесь даже на две секунды никто не способен сосредоточиться. А когда клюют носом, то пьется плохо.

Это было сказано категорично.

— Кстати, — встрял Марселен, который так ничего и не понял, — вы даже не упомянули о согласных, о ритме слогов, об образах, не говоря уже о подсознательном.

— Ну, вот видите, — вздохнув, произнес Тоточабо. — Что касается подсознательного, то, возможно, я действительно не говорю о нем, зато я говорю с ним. И пусть оно попробует мне ответить, если сумеет при этом остаться целым и невредимым.

Не получив ответа, он продолжил:

— Итак, доведу свои объяснения до конца. Впрочем, все пути ведут к человеку. Будете вы слушать или нет, в любом случае не забывайте пить.

 

 

Тут как раз откупорили большую бочку. Я предусмотрительно задержался возле краника. Меня одолевали мрачные, можно сказать, черные мысли. Я говорил себе:

«Даже не напиться никак! Почему алкоголь вызывает такую жажду? Как вырваться из этого порочного круга? Что случилось бы, если бы я проснулся? Как это? Ведь мои глаза открыты: я вижу грязь, табачный дым и отупевшие рожи собутыльников, которые похожи на меня как братья. Что мне снится? Какое-то воспоминание? Надежда на что? Этот свет, эта очевидность… Что-то из прошлого? Из будущего? Я только что это держал, но упустил. О чем я? От чего я умираю…» и тому подобное, вроде того, что обычно говорят, когда прилично напиваются.

Я снова попытался прислушаться. Это было нелегко. У меня внутри почему-то все кипело. Я чувствовал, что «вопрос не в этом», что «важнее другое», что «старик нам пудрит мозги», но все это было как во сне, когда вдруг думаешь, что «это происходит не наяву», и сразу не понимаешь, как поступить, а нужно всего лишь открыть глаза. Потом все становится ясным и простым. А тогда, там, было непонятно, что делать. В ожидании следовало терпеть и по-прежнему слушать старика, раздражавшего своей манией искажать слова.

Он вещал:

— Но риторические, технические, философические, алгебраические, логистические, журналические, романические, артистические и эстетчхические применения речи заставили человечество забыть об истинном назначении языка.

Это становилось интересным. К сожалению, толстая эрудированная девица увела разговор в сторону, бросив совсем некстати:

— Вы говорили лишь о неодушевленных телах. А одушевленные?

— Ах, эти… Вы не хуже меня знаете, что и они восприимчивы к членораздельной речи. Например, по улице идет какой-нибудь господин, занятый своим внутренним зудом (или — как он выражается — углубленный в свои мысли). Вы кричите: «Эй! » И вмиг вся эта сложная конструкция со своей мышечной и костяной механикой, кровоснабжением, терморегуляцией, гироскопическими…

— А это фто ефе такое? — прошепелявил пунцовый от негодования Иоганн Какур.

— Такие штуки за ушами, болван. (Чтобы не прерывать докладчика, все сделали вид, что поняли. ) Итак, вся эта механика наполовину выкручивается, ноги дрожат, челюсть отваливается, глаза выкатываются, и все это пялится на вас как баран, как варан, как чурбан, как ведро или крыса, это уж как придется. А внутренний зуд (кстати, как это называете вы? ) на какой-то момент прерывается, и, возможно, от этого траектория почесываний изменится навсегда. Вы также знаете, что для достижения подобного эффекта слово «эй» нужно выкрикивать с определенной интонацией. Обычно говорят — как из ружья стреляют наугад: кого зацепит, тот поймет. Есть другая манера говорить. Сначала правильно выбрать цель. Затем тщательно прицелиться. И уже потом — пли! В кого попадет, тот и поймет. Но пулю получит тот, кого намечу я, если, конечно, не промахнусь. А еще лучше, когда слова начинают вызывать образы, то есть из психофизической жижи двуногого бурдюка лепятся различные движения животных духов, но я не буду объяснять вам все сразу. Не мешало б озадачиться самим и чуть-чуть подумать. Например, о том, что в предыдущей фразе частица «бы» утратила гласную.

Я подумал: «Ай-ай-ай! У меня сейчас голова треснет! Хватит! » — и вернулся к бочке.

 

 

У бочки, там, где я их оставил, меня поджидала ватага моих черных мыслей. Они вздумали прыгать мне на шею с радостными воплями, называть «дяденька», выкрикивать всякие нежности, например, «наконец-то, неужели вернулся, ах! как мы рады тебя видеть! ». Мысли цеплялись за мои волосы, уши, пальцы, срывали с меня очки, опрокидывали стакан, пачкали штаны, сыпали в носки хлебные крошки. Они меня совсем затормошили. Чтобы их унять, я запел песенку, которую когда-то сочинил при схожих обстоятельствах:

 

Бывает, уже не знаешь

Ничего, совсем ничего.

А завтра вдруг понимаешь,

Что знал накануне все.

& #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; И снова опять не знаешь

& #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; Ничего, совсем ничего.

& #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; Дело дрянь! Вот и все!

 

Мысли потихоньку засыпали, а когда они уснули все, я по очереди брал их, привязывал им на шею камень и, держа за задние лапки, опускал в большую бочку. От тихих печальных «буль-буль» при их погружении я расплакался. Зато на какое-то время почувствовал облегчение.

 

 

Вскоре я навострил уши, поскольку голос Тоточабо зазвучал трагически:

— А сейчас, — заявил он, — должен вам кое в чем признаться. Я ссылался на имена заслуженных ученых. И делал это лишь для того, чтобы внушить вам доверие. Ведь вопросами, отвергнутыми ученым сообществом, вы бы даже не осмелились озадачиться. Теперь, когда вы попались на крючок, я оставляю этих господ с их теориями.

Поделюсь другими соображениями. Например, о вязкости звука. Звуки стелются по поверхностям, скользят по паркету, текут по трубам, забиваются в углы, ломаются на ребрах, капают на слизистые оболочки, кишат в нервных сплетениях, вспыхивают на волосках и веют, едва касаясь кожи, как теплый воздух над летним лугом. В воздушных баталиях звуковые волны откатываются, вращаются, закручиваются в вихрь между небом и землей, подобно неодолимому сожалению самоубийцы, который выбросился с седьмого этажа и на полпути вдруг раздумал умирать. Некоторые слова не доходят до пункта назначения и образуют грозно надутые шары, которые мечутся подобно молнии, не находящей цели. Некоторые слова замерзают…

Иоганн Какур взорвался еще раз:

— Да жнаем мы эту ишторию! Мы тоже хитали Пантагрюэля! Штарый ты пьянитфа!

На что Тоточабо ответил:

— Если бы вы знали, как мне хочется замолчать, вам бы сразу расхотелось выпить.

Эта фраза озадачила нас не на шутку, и нам пришлось целый час осиливать греческие и прочие вина, чтобы ее позабыть.

 

 

После этого в каком-то полусне, сквозь кошмарную красную паутину я увидел залитую ослепительным светом пустую и чистую комнату, которая находилась рядом с нашей, но которую я раньше не замечал. За настежь открытой дверью появился Тоточабо, замаскированный под страуса как охотник-бушмен; он, должно быть, приберег это помещение — что-то вроде фехтовального зала в феодальном замке, но без фехтовального оружия — для приема почетных гостей.

Тоточабо расхаживал по залу, беседуя с тремя мужчинами. Франсуа Рабле я узнал с первого взгляда, хотя тот был наряжен монахиней, в головном уборе с широкой накидкой, которая развевалась, как зловещий скат по прозвищу Морской Дьявол, с единственной разницей, что накрахмаленная ткань лишь казалась темной из-за густой россыпи покрывающих ее древнееврейских надписей. Вместо связки ключей и четок между синими складками рясы висел самый обычный тесак. Второй персонаж, облаченный в белый костюм фехтовальщика при рапире без предохранительного наконечника, имел худое, вытянутое, как у длинной рыбины, туловище, плутоватые глазки, медового цвета залихватские усики с кончиками, выкрашенными в зеленый цвет. Это был Альфред Жарри. Он пояснял, что «внизу его панталоны не прихвачены клешнями лангуста потому, что он носит кюлоты и белые чулки», — кроме этого я больше ничего не смог уловить из беседы четырех мужчин. Третьим был Леон-Поль Фарг в адмиральском костюме, украшенном множеством дополнительных нашивок, и в треуголке набекрень, с абордажным палашом вместо шпаги. На его лице то появлялась, то пропадала густая накладная борода; по мере растеканий и сгустков разговора подбородок видоизменялся от гладкого до волосатого, от заросшего до бритого, подобно тому, как причудливо меняется блуждающая человеческая звезда.

Жаль, что из их разговора я услышал так мало. Кроме меня, никто не заметил ни трех посетителей, ни даже залу, в которой они беседовали. Когда я рассказал об этом остальным, они рассмеялись мне в лицо.

 

 

Вскоре я потерял из виду это зрелище, поскольку малыш Сидоний вот уже несколько минут дергал меня за уши, чтобы заставить выслушать весьма странную историю.

— Я разводил одного кафра, в Кракове, в голубятне. Однажды…

Я перебил его и предложил сначала выпить во избежание двойной опасности: очень не хотелось, чтобы у него заплетался язык, а мне барабанили по перепонкам без ощутимого интеллектуального результата. Он молча согласился: в знак согласия поднял бочонок токайского и подержал его по очереди над каждым из нас, пока прямая струя орошала наши желудки так называемым залповым методом. После чего возобновил свой рассказ, но уже более внятно:

— В Кракове за нашим садом и птичьим двором ухаживал один кафр. Он ночевал в мансарде и говорил, что это «очень полезно для вдохов». Как-то ночью мне приснился страшный сон. Огромный штопор — это был мир — проворачивался на одном месте, уходя в свою собственную спираль, как на рекламе американских парикмахерских, и мне привиделось, что я сам — не более вши, но не так крепко присосавшейся, — скольжу и кувыркаюсь вдоль винта, а моя мысль мечется на подвижных лестницах априорных форм. И вдруг — это было неизбежно — громкий треск, мой затылок раскололся, я упал лицом вниз и очнулся в брызгах искр перед кафром, который пришел меня будить. Он спросил: «С тобой случился большой каташлеп, да? Пойдем, кое-что покажу! » Он повел меня в мансарду, подвел к стенке и предложил посмотреть в дырку. Я прильнул к отверстию. И увидел ужасное зрелище: огромный штопор — это был мир — проворачивался на одном месте, уходя в свою собственную спираль, как на рекламе американских парикмахерских, и мне привиделось, что я сам — не более вши, но не так крепко присосавшейся…

Выпучив глаза, ощетинив усы и сияя шишками на лбу, малыш Сидоний повторял тот же самый рассказ, бесконечно воспроизводившийся подобно всем известным припевам. Он говорил возбужденно, глотал слова. Я, замерев от ужаса, прослушал как минимум раз десять этот нескончаемый кошмар. Затем пошел и выпил.

 

 

Составлять воедино ночные воспоминания трудно. Путаешь внешние события с внутренними перетолками. Изо всех сил я гнал от себя образы залитых солнцем полей, мысли о лесных прогулках и птичьих трелях, я посылал все это куда подальше, к ангелам. А почему, спросите вы, я посылал все это к ангелам? Почему? Да потому, мсье, что вблизи хотел видеть чертей, ответил я и добавил этому немощному мсье следующее:

— Утопить черные мысли — это еще не все. Есть еще мысли голубые, мысли красные, мысли желтые…

— Это не мысли, — елейно протянул мсье. — Это не мысли, это тараканы.

Я смешался. Тогда меня водрузили на бочку и заставили сымпровизировать вакхическую молитву. Огромный хор бледных персонажей изготовился подпевать. Я затянул:

 

& #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; Жажда…

(Хор: что свербит что свербит что снедает)

& #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; … в желудке

(Хор: что смердит что смердит что сгнивает)

& #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; Жажда…

(Хор: что свербит что свербит что снедает)

& #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; … в груди

(Хор: что смердит что смердит что сгнивает)

& #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; Жажда…

(Хор: что свербит что свербит что снедает)

& #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; & #8196; … в мозгах

(Хор: что смердит что смердит что сгнивает)

 

Видите? Ничего сложного. Затем следовала «жажда во рту», затем «в носу» и «в глазу», все по тому же принципу, все быстрее и быстрее, и некоторые пустились в бешеный пляс, который по силам лишь взбунтовавшимся посреди болота головастикам, вдруг решившим не становиться лягушками.

(Им хотелось бы стать жабами; так, дескать, поэтичнее. Но они не станут ни лягушками, ни жабами; они станут вонью, что свербит что свербит что снедает, а для кого-то и пищей, что смердит что смердит что сгнивает. )

Я дирижировал этой сарабандой и уже начинал ощущать себя чуть ли не Папой, но вдруг испугался: а если я схожу с ума? Чтобы проверить это, я в уме изложил теорию паровых машин. Вот до чего докатился! И я крикнул себе, на этот раз уже вслух: «Идиот! » Все. Можно было протянуть еще какое-то время, но великий запой уже нес в себе зачатки смертельной болезни.

 

 

Не один я чувствовал, что дело плохо. Пока неиссякаемый на темы и готовый к любым вопросам Тоточабо продолжал вещать перед не уменьшающейся аудиторией, в темных углах отдельные слушатели собирались в группы и устраивали заговоры. Самая возбужденная группа сначала теснилась вокруг Отца Пиктория, считавшегося — по крайней мере, судя по рясе — монахом, который тихим голосом пророчествовал грядущие напасти. Свой скарб он уже собрал. Все было готово, пакеты перевязаны, этикетки наклеены. Он брал с собой лишь самое необходимое: печатную машинку, бочку чернил, десять сундуков с настольными книгами (остальные он знал наизусть), клетки с курами, переносной крольчатник, лучшее кресло, пианино, не говоря уже о продуктах и, разумеется, алкогольных напитках.

Он вещал:

— Братья, вы кишите кишмя, вы сбиваетесь в стадо, вы коснеете под коростой. Вскоре погреба опустеют: что с вами будет? Одни подохнут, как жалкие твари, другие начнут лакать мерзкие химические суррогаты. Мужчины будут убивать друг друга из-за капли йодной настойки. Женщины — продаваться за бутыль жавелевой воды. Матери — делать из детей брагу, дабы гнать ужасное пойло. И так — семь лет. Семь следующих лет будут пить кровь: один год — кровь трупов, два года — кровь больных. Потом четыре года каждый будет пить свою собственную кровь. Семь следующих лет будут пить одни слезы, и дети изобретут механизмы, заставляющие родителей плакать и утоляющие жажду. А когда пить станет нечего, каждый прокричит своему богу: «Верни мне мой виноградник! » — и каждый бог ответит: «Верни мне мое солнце! » — но не будет ни солнц, ни виноградников и никакой возможности договориться.

Пока еще есть солнца и виноградники. Но если пропадет жажда, не будут делать вино. Если не будут делать вино, не будут выращивать виноградники. Без виноградников солнца уйдут: делать им больше нечего, как согревать землю без пьяниц! Они подумают: теперь будем жить для себя. Вам это нравится?

— Нет! — загудела аудитория.

— Вам хочется выпить?

— Да! — воскликнула аудитория.

— Так уйдем же в виноградники! Но уходить нужно, как ухожу я, оставляя все блага этого мира и унося с собой лишь самое необходимое. Кто жаждет пойти за мной?

Поднялся страшный гвалт, каждый бросился упаковывать самое необходимое.

Первыми ушли — куда именно, я понял позднее, — те, кто взял с собой одну лишь зубную щетку За ними те, кто прихватил еще и наручные часы. За ними те, кто собрал маленький чемоданчик. Относительно остальных, их исчезновение я отметил гораздо позднее из-за событий, о которых сейчас и расскажу.

А Отец Пикторий остался с нами, дабы завершить свою пророческую миссию.

 

 

Подстрекательством занимался не только он. В другом углу Амедей Гокур забрался на козлы и разглагольствовал в своей обычной манере:

— Граждане! Прошу прощения. Но час драматичен, как человеческая масса. Час, когда взор поэта, обостренный последними открытиями психоанализа, проникает в глубокие бездны несчастья. Что же ловит он в мутной душе среди кровавой жижи толпы, сплоченной головокружительными поворотами истории и еще не исторгнутой городом? Его улов — ночная рыбина бедствия, символ особого плена в современном стечении наших случайностей, стечении, опаляющем как огонь, где ковались цепи, которые вскоре разорвет катаклизмический взрыв Великой Онирической Революции. Мне жаль, товарищи! Вы уж простите, но неужели вам не кажется это невыносимым?!

На этой реплике группа зашушукалась, образовались расколы, одни продолжали гудеть на месте, другие переместились роиться вокруг иных пророков. Некоторые заперлись в шкафу с закуренными сигарками, банками пива и большим запасом бумаги и принялись составлять десятитомный трактат под названием «Ошибки, которые еще предстоит сделать в интерпретации того, что не является диалектическим материализмом». Время от времени один из них вылезал и язвительно зачитывал очередную главу. Затем опять забирался в шкаф, и все вновь принимались сочинять, иногда ожесточенно споря, как можно было разглядеть в замочную скважину. Прильнув к ней в пятый или шестой раз, что же я увидел? Ничего. Никого. Шкаф был пуст.

С того момента коли

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...