Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Из альбома афиш и программ




3 января 1902 года. Владикавказ. Общество вспомоществования учащимся Владикавказской гимназии. «Пробел в жизни» Л. Л. Печорина-Цандера. Леонид Карлович Тейх, аптекарь — Е. Б. Вахтангов, Людмила — Н. М. Байцурова, Мельков — Б. В. Ремезов.

23 марта 1902 года. Владикавказская мужская гимназия. Литературно-вокальный и музыкальный вечер. Отделение I. Марш Оглоблина («“играл” на скрипке»), «Вдоль по Питерской», исп. хор балалаечников («играл на балалайке»), «Гой ты, Днепр», исп. хор («пел 2‑м тенором»), «Очарование» романс, исп. хор мандолинистов («играл на мандолине»), «Восточное шествие», муз. Ф. Блона, исп. оркестр VII класса («пилил на скрипке»). Отделение II. «Лучинушка», народная песня, исп. хор («пел басом»), «Марш мандолинистов», исп. Е. Б. Вахтангов и др., «Серенада», муз. Г. Брага, исп. оркестр VII класса («держал скрипку и поминутно сморкался»), Марш из «Кармен» («нахальничал со смычком и струнами»).

26 сентября 1902 года. Владикавказская мужская гимназия. Программа Литературно-вокально-музыкального вечера. Отделение I. Марш Мейербера («пилил 2‑ю скрипку»), «Гладиатор», стихи О. Чуминой, прочел Е. Б. Вахтангов, «Гулялы», муз. Маньковского, исп. хор («пел басом»), «Попурри», на мандолине и гитаре, исп. Е. Б. Вахтангов и др., «Пробуждение весны», муз. И.‑С. Баха, исп. оркестр VIII класса («врал 2‑ю скрипку»). Отделение II. «Венеция», вальс, исп. хор мандолинистов, балалаечников и гитаристов («конечно, играл!»), «Персидское шествие», муз. Ф. Блона, исп. оркестр VIII класса («опять сидел за пультом»), Марш из «Кармен».

«Водил смычком как попало. Даже не слушал, что я собственно играю. Действовал храбро заодно с Юлькой Кобахидзе.

Проявил разносторонние таланты! С утра надел мундир. Форсил и мечтал много. При словах “да будет проклят” торжественно поднял руку, классически сложив пальцы. Москва. 1910».

[ Е. Б. Вахтангов ]

Музей Театра им. Евг. Вахтангова.

{36} ЖУРНАЛ-ДНЕВНИК «ГИМНАЗИЧЕСКИЕ ГОДЫ»[1]

Из семейных картинок
1902 г .

I

12 часов. На коридоре[2] накрыт уже стол для обычного кофе. Глиняный кувшин с молоком, рядом молочник со снятыми сливками, желтый медный кофейник и чайник с водой, белый хлеб, аккуратно нарезанный на равные кусочки, — все это давно знакомо Яше, давно, с самого детства. Он до того привык видеть эту обычную планировку посуды, что, если бы на столе отсутствовал кувшин, или хлеб был нарезан не так правильно, то мог бы подумать, что случилось нечто важное и необыкновенное.

Через окно своей комнаты Яша видит мать, толстая маленькая фигура которой склонилась над приложением «Нивы». Перед ней чашка кофе без сливок, рядом на скамеечке картонная коробка для окурков, обрезков, бумажек… Эта коробка всюду ее сопровождает, когда она освобождается от дела и может или почитать, или раскладывать пасьянсы… И сейчас у нее в руке докуренная папироса… Не отрываясь от книги, она потушит папиросу, опустит ее в коробку и долго будет мешать ложечкой кофе. Потом, все не расставаясь с книгой, она начнет понемногу прихлебывать его.

Смотрит Яша через окно на свою мать и тяжело ему делается и жалко ему эту маленькую кругленькую фигуру. Всю жизнь свою провела она так, что вчерашний день ничем не отличался от сегодняшнего. Уборка утром, уборка после чая, после завтрака, после обеда, после вечернего чая — все уборка и в промежутках вязанье, штопанье и вышиванье, чтение за чаем и в постели — вот ее жизнь. Так день за днем, год за годом… А ей уж под сорок.

«Яшенька, Шура, Нина, да идите же вы, господи! Простыл совсем. Ну, что это за наказанье, не дозовешься никак…»

Вот сейчас из соседней комнаты выйдет сестра Яши в длинном свободном капоте. Молча сядет она за стол… Посидит немного, встанет и принесет себе книгу. Она близорука, держит книгу близко к глазам и никогда не нагибается.

Яша ждет, когда выйдет и другая сестра, Нина, ждет и злобно кусает мундштук папиросы. «Пусть придет сначала она, потом я, пусть не нарушается обычная семейная гармония, созданная нашей милой семьей», — думает он и не встает со стула.

Из той же комнаты медленно выходит с книгой в руках меньшая сестра Яши… Читая на ходу, она не торопясь подходит к столу, садится, облокотившись на спинку стула, и продолжает читать.

«Точно в кофейне какой», — думает про себя Яша и, лениво потягиваясь, идет на коридор.

«Шура, принеси-ка мне папиросу… В зале на столе…» — говорит мать.

Шура не двигается с места.

Мать отрывается от книги и пристально смотрит на дочь.

Яша багровеет… Мать, тяжело дыша и закашливаясь, сама идет в зал. Лицо Шуры спокойно и сосредоточенно по-прежнему.

Яша злобно смотрит на нее, нахмурив брови. «Эх ты, сволочь эмансипированная», — говорит Яша, и во взгляде его на сестру сквозит нескрываемое презрение. «Яшка, ты с ума сошел… Так ругаться, фи!» И Шура, не допив своей чашки, {37} встает из-за стола, идет в свою комнату, хлопает дверью и ложится на диван, не расставаясь с книгой.

Яша смотрит на сидящую рядом сестренку и не может не сорвать на ней своей злобы. «Ты все продолжаешь устраивать букли, все прихорашиваешься. Сколько раз я говорил, чтоб оставила ты свои ленточки, завитки и прочие финтифлюшки. Ведь это черт знает что. С этаких пор кудри заводить. Да пойми ты, что противно смотреть на тебя. Противно видеть вот эту дрянь», — и рука Яши протягивается к прическе Нины.

У Нины на глазах появляются слезы, она тихо кладет книгу на стол, встает и, все ускоряя шаг, идет к матери. Тихие всхлипывания на коридоре превращаются по мере приближения к комнате матери в сильное рыданье.

«Мама, Яшка опять ругается. Как будто я нарочно напускаю по бокам… а он все ругает… и как будто мне очень нужно заплетать себе ленточку… Мааа… ма». Слышит Яша эти нескладные фразы и окончательно выходит из себя.

«Да ведь это черт знает на что похоже. Ведь так нельзя жить. Где же семья?.. Где очаг и прочие прелести?.. Э, да не все ли равно… Ну их!» — и он тоже идет в свою комнату и, закурив папиросу, кидается на кровать.

Через несколько времени он слышит на коридоре знакомый стук и звон убираемой посуды… Досадливо тарахтит стакан, вертясь в полоскательной чашке, надоедливо и скучно звенят ложки…

II

«Так далее продолжаться не может. Твое полное невнимание к моему делу повлечет за собой такие крупные неприятности, которых ты и не ожидаешь. Одумайся, Яша, обсуди, взвесь все…» — говорил владелец спичечной фабрики своему сыну. Правая рука его все время скользила по счетам, она как будто суммировала все проступки сына и хотела дать всей его жизни цифровое выражение.

«Ты вечно манкируешь делом. Ведь ты представь, что будет с твоей матерью и сестрами после моей смерти. Ты один у меня и ты не хочешь помочь мне. Ты даже для рабочих ничего не хочешь сделать. А кричишь: восьмичасовой труд. Больницы, школы. Знаем мы ваши словечки, знаем, что за спиной папаши умеете вы кричать… Эксплуатация. Помилуйте. Да ты, ты на что живешь, на какие деньги? А? Чьим трудом?.. Что же ты не бросишь все? А?.. В гимназии учишься, деньги платишь, на отцовской шее сидишь… Ведь рабочий труд проживаешь, ведь сам у того же рабочего все берешь… Нет, батенька, меня красивыми словечками не проведешь. Нельзя же так, господа, помилуйте. Молокососы, не знаете жизни, ничего не делали, не работали, и, изволите ли видеть, эксплуатация…»

И отец Яши делает такой вид, как будто читает лекцию житейской мудрости перед целой аудиторией заблудших и погибающих молодых сил.

А Яша давно уже устал слушать. Отец всегда так: поговорит, поговорит, накричит и перестанет до следующего раза. Давно стоит он, теребит пальцами каждую пуговицу своей тужурки и задумчиво смотрит в окно. За окнами фабричный двор. Вон несколько фабричных девиц подошли к столбу водопровода и долго полоскаются у крана. Одна из них брызжет на подруг. Отец Яши тоже смотрит в окно, и лицо его выражает выжидание. Вот‑вот он сорвется с места и зычным голосом разгонит этих разленившихся работниц.

«Это еще что такое? Что за игрушки? Марш сейчас на фабрику. Эй, ты, Анисимова, что ли, ступай к управляющему и скажи, чтоб всем вам был записан прогул», — раздается повелительный голос хозяина.

{38} Яша видит, как, наклонив голову, торопливо идут девушки мелкими шажками к дверям фабрики и быстро исчезают за ними. «Прохвосты, бездельники…» — слышит Яша ворчанье отца. И так хочется Яше уйти отсюда, так хочется оставить все, оставить эту ненавистную фабрику. Уйти куда-нибудь, убежать… только бы не видеть постоянно перед собой эту резкую противоположность положения отца и подвластных ему рабочих.

Яша уныло смотрит на отца. Тот спокойно закуривает папиросу и собирается продолжать свою отповедь.

«Папа, мы не сойдемся. Не будем говорить: это расстраивает и вас, и меня. Против судьбы я не пойду, и ваши доказательства не сломят меня. Вы стоите на своей точке зрения, я понимаю ее, но не могу стать рядом с вами…» — говорит Яша, перебив намерение отца.

«Как вам будет угодно, милостивый государь, можете идти», — слышит он обычную фразу отца и выходит из кабинета.

Тоскливо на душе, скучно кругом. Куда ему идти?.. На фабрику? Сейчас отец по обыкновению удалится с «Биржевыми ведомостями» в спальню и, лежа на постели, небрежно начнет чтение газеты с 4‑й страницы, где приведены цифры курса бумаг… Долго будет думать о сыне… Потом поспит часа два и снова пойдет в контору… А завтра опять тот же разговор, упреки…

Яша надевает фуражку и выходит на улицу. У ворот фабрики он замечает мороженщика с двумя мальчиками подростками. При виде Яши они виновато смотрят, мнутся и проскальзывают в ворота.

«Удирают от взоров хозяйского сына… Сын капиталиста… Да, пожалуй, они правы…» — думает Яша и идет бесцельно бродить по аллеям городского сада.

Журнал-дневник «Гимназические годы».

Маш. текст.

Музей Театра им. Евг. Вахтангова. № 82/Р‑4.

Впервые опубликовано: Вахтангов. 1984. С. 40 – 43.

КОММЕНТАРИИ:


Отрывки из воспоминаний о гимназии
1902 г.

Взявшись написать воспоминания о гимназических годах, я буду говорить только о гимназии, где я пробыл 8 лет. Пишу о ней не для кого-либо, а исключительно для себя: может быть, попадется мне когда-либо эта тетрадка, когда я уйду далеко вперед от этих золотых лет, и в памяти моей воскреснет все минувшее. Может быть, воспоминания эти будут для меня великим облегчением в трудную минуту. Бог его знает, на какой берег выбросит меня фортуна. Пока я ношу звание гимназиста Владикавказской гимназии, дополз до VII кл. и через год готовлюсь вступить на путь, которым прошло много нашего брата-гимназиста. Ну, ладно, лучше приняться за дело.

С чего бы начать мне, как приступить к описанию жизни в стенах заведения, где все направлено к тому, чтобы воспитать юношество в «вере, благочестии и высокой нравственности»?.. Не знаю, как в других гимназиях, но в нашей, по {39} крайней мере, не могли бы воспитать такого человека, разве только если он сам не удерживал себя от всех пошлостей и интриг, которых так много среди гимназического начальства. Начну-ка я с рассказа об этом пресловутом начальстве, а затем вспомню о тех, которые должны всегда находиться у них в повиновении, «дабы благо им было на земле сей», сиречь об учениках гимназии. Насколько печальны будут воспоминания о первых, настолько радостны и приятны будут воспоминания о моих товарищах, между которыми было, да и есть много хороших, честных, неиспорченных парней, из которых выйдут люди. Придется ли мне встретиться с ними, придется ли за кружкой пива побеседовать, как беседуем теперь?..

Иван Ильич Виноградов

Ментор наш или директор представляет из себя тип закоренелого самодура, возмечтавшего о себе и воображающего, что он образец лучшего наставника, лучшего человека. Мне иногда кажется, что он, несмотря на свой преклонный возраст (около 60 лет), оставшись один в кабинете, любуется своей наружностью, приглаживает каждый волос, принимает различные позы и заучивает их, чтобы порисоваться потом перед учениками. О, как он любит рисоваться! Глупость его в этом случае не поддается описанию. Когда он кричит на ученика, желая сослать его «в Сибирь на 24 часа», таращит глаза, щелкает зубами, то мне всегда кажется, что это все напускное, что все это выучено им у зеркала. Обидно бывает, когда он напустится на тебя, не разобрав, в чем дело, и смешно, очень смешно, когда он принимает вид благодетеля, когда милостиво разрешает нам то или другое, и при этом взгляд его говорит: «На, мол, чувствуй, что я за человек, я для тебя лучше отца родного». Смешон он в такие минуты.

Но каким бы дураком его ни считали — его таки боялись. Одна магическая фраза «барин идет» заставляла притихать. Гроза в стенах гимназии, он был ягненком дома, ибо благоверная супруга держала его в ежовых рукавицах. Она имела на него большое влияние, и ее воля исполнялась беспрекословно. Говорят, что она вмешивалась даже в дела гимназии и что за клетку с канарейкой или за пожертвование на устройство церкви можно было поступить в гимназию. Ученики, нужно со скорбью сказать, пользовались ее услугами и через нее влияли на своего Зевса.

Нужно, например, устроить вечер или спектакль, они сейчас шлют к ней депутатов, и можно быть уверенным, что дело выгорит. Зато директриса имела много подношений в виде серебряных самоваров, альбомов, канареек, статуэток, букетов и т. д., одним словом, все, что может придумать голова ученика VII или VIII кл.

За нашим классом, к чести его, подлости этой не водилось, и всякие предложения некоторых учеников преподнести ей что-нибудь в день именин отвергались почти всем классом. Вообще, наш класс далеко ушел в этом отношении от прочих выпусков, где без подношений и поздравлений никогда не обходилось. Наш выпуск, по счету пятнадцатый, за некоторыми исключениями, представлял дружный, товарищеский кружок. Ну, о нем после, а пока вернусь к рассказу о барине. Барин, кроме должности директора, занимал у нас еще должность преподавателя истории. Уроки и метод его преподавания до того курьезны, что следовало бы на них подольше остановиться.

Урок истории. Прошло десять минут после звонка. Его еще нет. Проходит еще пять минут, и в дверях появляется «барин». В первую минуту можно подумать, что сейчас должно совершиться что-нибудь особенное, важное, такой у него серьезный, {40} профессорский вид. Ученики встают. Не менее важным движением руки он милостиво разрешает им сесть. Ученики садятся и приготовляются слушать.

«Ну‑с, об чем это мы вчера говорили. Да, вот господин Егиков…», — и «барин» разражался потоком укорительной речи. Проболтав с четверть часа, причем он приводил в пример себя и своих сыновей, он отпускал душу провинившихся на покаяние.

«Вот, господа, я старик, мне с лишком 60 лет, а я, как видите, бодр и здоров. Вы думаете, у меня мало дела: а доклады, а бумаги, а распоряжения — кто это делает… Вы думаете, я покончил со своим образованием… Нет, я и теперь учусь. Вот попадется мне название какого-нибудь города — я сейчас к карте. А по математике, физике… Я, правда, теорию забыл, но что касается текущих вопросов, то я всегда иду наравне с прогрессом». Постоянно приходится слышать от него подобные нелепые фразы. Это еще ничего…

Затем он приступает к уроку. Нечего и говорить, что тема всегда ускользает у него, и урок никогда не бывает им рассказан. Но вот он подходит к карте. Напяливает пенсне и, смотря поверх него, поднимает руку к карте. Заметно, что глаза его бегают по ней, и он ищет место, которое нужно сейчас указать ученикам. «Греция, господа, разделяется так…» Указательный палец «барина» обводит контур Италии и приготовляется показывать, на что делится Греция. «Фессалия» — и палец обводит южную часть Апеннинского полуострова, затем он поднимается выше, и «барин» невозмутимо продолжает: «вот здесь Эпир».

В классе слышится напряжение. Многие лезут под крышки парт, некоторые сморкаются, и достаточно одному хоть тихонько фыркнуть, как класс зальется неудержимым смехом. Выступают слезы на глазах, удерживаются животы, искривляются физиономии… Но горе тому, кто рассмеется…

Иногда он приносит какую-нибудь книгу и садится читать. Тут уж можно позабавиться. Торопясь, заикаясь, делая не вовремя понижения и остановки, он поминутно поправляется, перевирает слова: вместо «мачта» читает «мечта», вместо «Агамемнон» — «Агаменон», вместо «Фукидид» — «Фудикит» и т. д.

И что всего интереснее: он всегда воображает, что чтение его неподражаемо и оставляет сильное впечатление. Не знаю, из чего он это заключает. Не думаю, чтобы расплывающаяся физиономия, готовая фыркнуть при каждом перевирании и в то же время вытягивающаяся от страха, что «барин» заметит его веселость, говорит ему об этом. Во всяком случае, сам он всегда остается доволен своим чтением и, кончив дело, обещается прочесть нам в другой раз еще что-нибудь…

Стоит ли говорить, что уроков по истории мы никогда не готовили. Сам он никогда не вызывал отвечать, когда же наступал конец четверти, он задавал нам письменную работу, которую мы и копировали дословно из учебников. Только к концу четвертой четверти он объявлял, что будет спрашивать. Вопросы его были в этих случаях до того несложны, что приготовиться к ответу не составляло особенного труда. Нужно было только посидеть ночки три, и годовой курс пройден. Обыкновенно он не успевал переспросить всех учеников, и с неспрошенных бралось честное слово, что они будут заниматься, и ставилась тройка. Вот каков наш директор, глава одного из средних учебных заведений Кавказа.

Урок греческого языка
(Александр Иванович Дементьев)

«Перестанти, господа, перестанти, ни нада баловать… бро‑сти… Успеете языки почесать… успеете… А теперь дело… делом заняца нада…» — говорил {41} Александр Иванович, раскрывая книгу и садясь за парту возле одного из учеников.

Но ученики не внимали гласу учителя и как будто не замечали его присутствия. Кулаки и шиши так и мелькали. Шум и гам невообразимый…

«Не нада, господа, брости…» — повторяет Александр Иванович.

«Нет, “нада”», — раздается с последней парты, и по всему классу перекатывается смех. Александр Иванович, хиленький, маленький человечек, презрительно оглядывает учеников и, ни слова не говоря, снова берется за книгу.

«Ремезов, еще раз повторяю, оставьти…» «Я, что… я ничего, Александр Иванович, я только вот ручку попросил». «Не нада ручку… занимаца нада… Вот побалуйте у меня еще. Запишу в кондуит… тогда побалуете…»

Ремезов садится и показывает шиш соседу своему Кобахидзе. «Ну, начнемти. Читайти…» — говорит Александр Иванович и поднимает руку, отбивая такт… «Тондапо мейбоме нос прозефе полюметис Одюссевс…» — отчеканивает класс.

«Алкинойекрейон пантон аридекете лаон».

На последних партах вместо «лаон» читают «конко».

«Не балуйте, Ремезов, я вас сичас запишу… Ну». — Рука поднимается и снова отбивает такт… Стих опять кончают «конко», но теперь его выкрикивает целый класс, за некоторыми, конечно, исключениями. Сильная злоба изображается на лице у Александра Ивановича. Нервно теребит он цепочку своих часов и смотрит куда-то в пространство.

«Ну и народец, — думает он про себя, — что мне с ними делать?»

«У… У… к чертям! Сволочь, оставь… Ой!» — раздается среди общего гама.

«Что ж, не хотити… не нада… не нада… заниматься… Будим сидеть… что ж», — говорит Александр Иванович и, закрыв книгу, идет к столику, на котором покоится журнал. Он раскрывает журнал и пишет, предварительно сказав вслух фразу, которую намеревается занести в кондуит. Наконец запись окончена. Он закрывает журнал и, подперев свою маленькую голову худой рукой, смотрит опять так же задумчиво, неопределенно.

Что у него теперь на душе? Что переживает этот человечек? О чем он думает, так нервно теребя цепочку часов своих? Он не слышит ни шуму, ни криков, ни воплей, ни острот… Он глух… Он думает о том, как мало его понимают, как мало уважают в нем его человеческое достоинство… И за что? За то, что он так нетребователен, снисходителен… За то, что он не одарен природой внушительной наружностью, за то, что он так любит свой предмет, так увлекается им… Они смеются над ним, потешаются, когда он с увлечением читает «Одиссею», они нарочно перековеркивают слова и заставляют его в двадцатый раз повторять одно и то же слово.

«Неужели же так вечно будет продолжаться?.. Неужели они не поймут меня?.. Вот сейчас, наверно, они ругают меня за запись… Да как же я мог поступить иначе? Чем, на чем, где и как? Когда же, наконец, звонок-то дадут?»

Но вот он свободен, занятия окончены… Торопливо надевает он свое рыжее пальтецо, шапчонку, закутывает шею в цветной шарф и почти бегом идет домой…

Журнал-дневник «Гимназические годы».

Маш. текст.

Музей Театра им. Евг. Вахтангова. № 82/Р‑4.

Впервые опубликовано: Вахтангов. 1984. С. 43 – 47.

{42} Иван Васильевич Кондратович

Бывало, не придешь на урок.

«Вы почему не были вчера на уроках?» — спрашивает он на другой день.

«Проспал, Иван Васильевич».

«Прекрасно. Явитесь ко мне после уроков, я с вами переговорю».

«А вы?» — обращается он к другому.

«Голова болела, Иван Васильевич».

«Голова болела. Ага. А фланировать по бульвару эта боль не мешала? Явитесь ко мне после уроков, я вас запру на продолжительное время». «Бросьте, господа, эти фланирования. Ничего хорошего из этого не выйдет», — заключает он свою речь, обращаясь ко всему классу.

После уроков становимся у дверей учительской, где обыкновенно стоят провинившиеся, и ждем его. Он выходит и тут же делает резолюцию: иных отпускает домой, иных задерживает, иных велит сторожу запереть в «свободный класс». Наконец, приходит и наша очередь.

«Вы чего здесь?»

«А вот, Иван Васильевич, насчет…»

«Ах да, да… Ну, знаете, что я вам скажу. Ходите на уроки аккуратно, не пропускайте, а иначе придется побеспокоить вашего папашу. Ступайте домой». Покусывая ус, отходит он в сторону от меня, задумывается на несколько секунд и взглядывает на моего коллегу. Потом подойдет к нему, улыбнется, укоризненно покачает головой, опять отступит шага на два, повертится, заложив руки, и неожиданно выкрикивает: «Александр Авдеевич, запри-ка этого молодца часа на два. Надоело мне с ним возиться. Отвиливают от уроков самым систематическим образом. Надо бросить это, надо бросить, а иначе ничего не выйдет. Ну, заберите книжечки и ступайте-ка за Александром Авдеевичем». И вот отправляется коллега за Александром Авдеевичем и «засаживается», как говорится на нашем наречии.

Есть у инспектора нашего, которого, кстати сказать, мы называем «хохлом» (наверное, за его выговор), одна черта, с которой хорошо знакомы все ученики: это нелюбовь его к возражениям. Его коробит, когда начинаешь оправдываться, он поднимает руку и, отбивая ею каждое слово, скажет: «Довольно! О чем еще мы с вами толковать будем. Набедокурили… ну и молчите…»

Занимались мы у него охотно. Начальник во время исполнения инспекторских занятий, он был в высшей степени простым дома. Познакомиться с ним с этой стороны мне удалось благодаря тем экскурсиям, которые он устраивал на каникулах или раз в год в дни занятий. В последнем случае мы освобождались дня на три и выезжали с ним куда-нибудь, конечно, «с целью научной», ради осмотра фабрик, заводов и т. п. Обыкновенно учеников брали в Грозный или Баку и здесь осматривали керосиновые заводы и нефтеносные участки. Такие поездки были истинным праздником и долго потом говорилось о них, вспоминались различные случаи, делились впечатлениями. Ясно помню одну поездку в Грозный, но о ней после, когда буду говорить вообще о классе.

Публикуется впервые.

Журнал-дневник «Гимназические годы».

Маш. текст.

Музей Театра им. Евг. Вахтангова. № 82/Р‑4.

{43} История одной дружбы
1902 г.

Жили, да и теперь, кажись, живут на земле сей четыре приятельницы: Боля, Паша, Валя и Женя. Судя по их нежным именам, можно подумать, что это четыре грации, кроткие, чудные, нежные создания, которые с честью могут называться представительницами прекрасного пола, но, к сожалению, это великовозрастные юноши, грубые, серьезные, уже составившие кое-какие взгляды на то, что называется «жизнью». Взгляды эти настолько различны, что нельзя даже и предположить, что у них существует дружба. Например, Боля думает, что прожить можно, совсем не думая о завтрашнем дне. Валя же наоборот полагал, что без этого и жизнь будет не в жизнь, у Паши, например, сложилось убеждение, что прислуживанием и ласковым словом всегда всего можно добиться. Женя все эти взгляды презирал и имел свои, которые ему казались более разумными. Итак, они многими чертами характера отличались друг от друга, но все-таки дружили, и дружили тесно, неразрывно.

Любо было смотреть, как Боля, проникнутый самым глубоким товарищеским чувством, выручал из беды Пашу, отдавая ему свои последние деньги, как Валя нежно ухаживал за Болей, когда тот немножко выпивал, как Паша дарил им даровые контрамарки на грузинские концерты, как Женя радушно принимал друзей своих у себя дома и как они у него весело болтали, дружно занимались и вместе проказничали… Смотришь на них и любуешься: так все у них хорошо, так мирно, так гладко. Позавидуешь им и скажешь про себя: «Да, теплые эти ребята, нигде не пропадут они, ничто не разъединит их, ни горе, ни невзгоды, ни радости, ни удачи, — все это они перенесут, поделят. Славные ребята, право».

А сколько планов, сколько предприятий они задумывали. И заниматься будем вместе и вместе окончим гимназию, вместе поедем в политехникум, вместе будем жить. Летом отправимся туда-то, там-то будем спектакль давать, а там… Да и не перечесть всего, что они придумывали.

И все это так хорошо, дружно, мирно, весело.

Всегда их видели вместе. Каждый раз в полдень все четверо сидели у Жени и вели дружескую беседу, запивая ее кофеем с домашним сдобным хлебом, который так любил Паша. Затем они расходились по домам и вечером, как будто бы по соглашению, снова встречались в городском саду. Отсюда они шли или в театр, или в цирк, или на круг любителей велосипедов. Здесь они «ухаживали», ибо каждый из них (кроме Паши, он ухаживал за всеми, чтобы никого не обидеть) имел по одной даме сердца. И так вот тянулось все изо дня в день, пока они общими силами не надумали совершить маленькое турне по группам Кавказских Минеральных вод.

Паша, всегда готовый услужить товарищам, предложил им готовую, даровую квартиру в Кисловодске у своего родственника, фамилию которого он никак не мог вспомнить по причине своей малопамятности. Распростившись со своими дамами, покатили они к «водам Нарзана», — место флирта, выставки невест и истощения карманов. Наши же путешественники ничего этого не боялись, ибо флирта не любили, невест им не было нужно, карман же их был и без того тощ. Но тощ он был и у Вали. Всего-навсего была у него старая засаленная, но трудовая трешница.

«Ну, куда я поеду», — говорил он Боле. «Куда мне суваться с такими капиталами. Нет, брат, ты поезжай, а я останусь и больше ни челта». (Это было его любимое {44} словцо, которое он приплетал при всяком удобном и неудобном случае.) Боля же всегда отвечал:

«Послушай, милый Валя, ты меня обижаешь. Каждый из нас даст на поездку столько, сколько он может. Упрекать ведь тебя никто не станет за то, что у тебя нет больше. Да, наконец (тут он прикладывал обе руки к груди и вытягивал шею), наконец, ты, наверное, забыл, что я пять раз подряд ходил в театр на твои деньги… Ты, пожалуйста, и не думай отнекиваться. Ведь мы друзья… Приложу я твою трешницу к своим и выйдет «у нас», слышишь: «у нас» — целых 18. Это ни мое и ни твое — это «наше».

Поверил ему Валя, поверил в его сердечное отношение, прослезился, увидев доброту друга, и… поехал.

И все это так дружно, мирно, весело.

Славно жилось им на водах. Поднадул их, правда, Паша насчет даровой квартиры, да ничего — нашли другую: приняли важный вид экскурсантов, приехавших с научной целью, и поселились в Пятигорской прогимназии. Незаметно летело время. Они то и дело подтрунивали друг над другом, смеялись над своими капиталами и наивно верили, что им на помощь придет «тотализатор». Ни в чем они себе не отказывали, а Женя даже взял из общей кассы полтора рубля, чтобы купить себе палочку из черного дерева, предварительно, конечно, испросив согласия друзей.

Все шло хорошо, дружно, весело.

Но вот в портмоне наших друзей осталось ровно 15 руб. 22 коп., из коих 10 были отложены на обратный проезд домой… Возвращались это они с вокзала и мечтали о самоварчике, который им поставит Иван, или, как они его называли, «маленький Ваня».

«Ребята, — осмелился предложить Женя, — купим-ка на нашу мелочь булок и напьемся чаю, а 5 руб. менять не будем, ибо тогда мы их спустим, и нам не придется побывать в Железноводске. Мне-то и Паше ничего, мы видели все группы, а вот вам, Боля и Валя, нужно их посмотреть».

Что может быть невиннее и благонамереннее этих слов и кого они могут обидеть… Но Паша нашел, что нужно, непременно нужно обидеться. В этот день, видите ли, Паша кушал «табака», в то время как остальные его приятели довольствовались шашлыком, так что чай с одними булками не пришелся ему по вкусу. Чай и булки, булки и чай. Фи, как это однообразно. Чай и булки. Да знаете ли вы, что он не может два дня подряд за обедом есть шашлыки. А тут ему предлагают чай и булку. Ну как тут не возмущаться.

«Что же ты думаешь одними булками наесться, что ли. Вспомни, когда мы обедали. Я, по крайней мере, одни булки на сухую есть не стану, купим хоть колбасы. И отчего же не разменять золотой… Боишься, что спустим. Не боюсь. Яу этого, как его… у этого… Илиадзе займу… Спустим и те, что на проезд отложены, и то не пропадем. Вали, Боля, жарь. Никаких…»

И Паша гордо поднял голову и победоносно посмотрел на Болю, но тот, вероятно, не сочувствовал Паше и отделался молчанием и взглядом на Женю.

«Как хотите, господа, только вы так долго не проживете», — ответил Женя и зашагал вперед. Пошли молча… Наконец, Паша, видя, что восторженная речь не произвела должного впечатления, снова заговорил. Ему надо было выставить себя в более привлекательном виде, нужно было исправить то впечатление, которое он произвел первыми своими словами и которое ему не было выгодно, надо было {45} вывернуться, и он сделал это с присущим ему удивительным умением. Недаром он ни в чем дурном не попадался и всегда был прав. (Вообще это человек в высшей степени честный, умный, гуманный, миролюбивый, уживчивый, простой.) Однако к делу. Итак, Паша снова заговорил:

«Интересно знать, почему это Жене захотелось булок… Как будто бы нельзя купить хлеба и колбасы… Скажите, пожалуйста, булок… а… булок… будто хлеба нельзя… Нет, ты скажи, почему ты захотел булок. Ты скажи, скажи, ради Бога, зачем тебе так захотелось булок, а не хлеба… а… ты скажи…» «Да, да, почему именно булок, а не хлеба…» — подхватил Боля. (Паше это пришлось по сердцу, он так любил, когда его поддерживали.) Валя же молчал: ему было все равно, лишь бы было что поесть, будь оно «горячее», будь «холодное», будь булки, будь хлеб — все равно.

Так вот начали приставать Боля с Пашей к бедному Жене. Женя был готов на все, лишь бы они отстали от него… Он ускорил шаги и скоро был у дверей гимназии.

Придя на место своего пристанища, Женя разделся, умылся, закурил папиросочку и стал ждать своих друзей, которые пошли за хлебом к чаю. Они почему-то долго не приходили… Женя задумался и выкуривал одну папиросу за другой.

С шумом ворвались друзья в комнату, с торжественностью неся огромную краюху хлеба и фунт колбасы. «Ну, вот и не разменяли твоего золотого, можешь радоваться», — сказал Паша и, как показалось Жене, поддельно засмеялся.

Женя ничего не ответил.

Наступило неловкое молчание. Валя спокойно раздевался. Боля сосредоточенно нарезал колбасу. Паша, скорчив шутовски-серьезную рожу, заносил записи в свой дневник. Женя насмешливо глядел на них, пуская в потолок дым папиросы. Наконец, он прервал молчание и, ни к кому собственно не обращаясь, процедил сквозь зубы: «Извините меня, если вы находите, что я неправ, но, по крайней мере, думаю, что если бы мы разменяли золотой, то тогда бы не хватило на поездку в Железноводск».

«Не покупали бы полторарублевых палочек, а тогда бы толковали о том, хватило бы или не хватило», — пробурчал Боля, продолжая нарезать колбасу.

«Боля, ты не имеешь права упрекать меня», — сказал Женя и взволнованно взглянул на него.

«Это еще почему… Почему это я не имею права», — разгорячился Боля и сделал особенное ударение на слове: право. «Как то есть не имею права. Почему. Да, коли на то пошло, так я один имею право», — все более волновался Боля. Женю взбесило это. Он отбросил в сторону папироску, заложил руки назад и подошел совсем близко к Боле и резко спросил: «Почему?»

«А вот потому, потому что я взял 18 рублей, а ты 15. Коли хочешь знать, так ты должен доложить еще 3 рубля…» — отрезал Боля и отвернулся.

«Как 18. Ведь твоих только 12 с половиной, а остальные Валины», — хотел было сказать Женя, но почувствовал, что Боле не по себе, что он слишком поторопился, и ни слова не сказал.

Отправились в буфетную комнату. Сели пить чай. Налил себе Женя стакан, положил сахару, помешал и поднес было на ложечке ко рту, но опустил руку. Встал, тихонечко положил ложку на блюдце, так же тихонько вышел из комнаты и притворил за собой дверь… На душе у него стало нехорошо. Он ушел в комнату, {46} отведенную для ночевки, сел на сено и стал ждать. Послышались шаги по коридору.

«Это он», — подумал Женя и, не взглянув на открывшуюся дверь, зашагал из угла в угол. Потом он услышал бурчанье, шелест сена. Он обернулся и увидел… Валю. На лице последнего видно было негодование.

«Что случилось?» — спросил Женя и даже покраснел от злого удовольствия. Он почувствовал, что и Валя ушел от них, что и он не выдержал.

«Поругался и больше ни челта», — был лаконический ответ Вали.

Женя больше ничего не спросил и стал наблюдать за ним. Тот, все еще бурча и как-то добродушно ругаясь, перетаскивал сено из одного угла в другой, по-видимому, не желая спать вместе с «ними». Когда постель была готова, он обернулся к Жене и спокойно сказал: «Ложись, Женька, ну их к челту. Волосы, говорят, у тебя длинны, а ум короток. Посмотрим, как ты со своим длинным умом проживешь. Тоже ведь сволочь, какой умный нашелся», — сказал Валя и заворочался на сене, укладываясь поудобнее.

Женя не выдержал и расхохотался. Валя добродушно вторил ему.

Снова послышались шаги. Показались лампы. Женя настроился и бросил смеяться.

«Валя, слушай, что я сейчас петь стану, и не спи».

Паша и Боля вошли и начали раздеваться, перекидываясь плоскими остротами. Наконец, они потушили лампу и улеглись. Женя толкнул в бок Валю, кашлянул и приготовился говорить. Речь его была обращена к Вале, но говорил он для Боли, и Боля понял это, потому что заметно было, как он сосредоточенно слушал, откусывал и выплевывал стебельки, которые попадались ему под руку в сене.

«Как же это ты, братец ты мой, милейший Валя, с трешницей-то на “воды” отправился, а… О чем ты думал, когда ехал. Ну, как же это ты, прости, Валя, олух царя небесного, не сообразил, что на трешницу доехать нельзя. И дурак же ты, скажу я тебе, большой дурак».

«Да если бы мне Боля не го…» — начал было Валя, но Женя перебил его.

«И ты поверил… Верить другу, не имея за душой ни копейки. Ты теперь молчи, а если говорить хочешь, то доложи 15 рублей, чтоб вышло 18, вот тогда и толкуй. С трешницей далеко не поедешь, не имеешь на это права. Надо, брат, уметь. Вот расскажу я тебе маленькую историю про того, кто рядом с обладателем 18 рублей лежит. Распустили про него слух, что болен он и болен нехорошо, заразительно. Все сторонились, боялись, отворачивались. Я вот только ничего этого не делал и не верил толкам. Да дело не в вере, не в том, болен он был или нет, а в том, что знать его никто не хотел. Один я дружил по-прежнему. Отправились мы на прогулку. Помнишь, целой гимназией ходили на Камбилеевку. Никто не хотел идти с Пашей, все его прежние друзья говорили: нам придется быть вместе с ним, есть им приготовленный шашлык. Пошел только я, да еще два, которым все равно было, с кем бы ни идти. Ну, поели мы Пашиного шашлыка, выпили винца, знаешь, не в малом количестве, я пил мало, ибо тогда ничего еще не пил. Выпили и залегли спать. Взял Паша мое пальто и,

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...