Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Ночные допросы продолжаются




 

Ночные допросы продолжались. Иногда с перерывами, иногда один за другим, беспрерывно.

Однажды мне пришла в голову мысль, которую я высказал вслух.

— Гражданин следователь, — сказал я, — до ареста я читал Советскую Конституцию, и, если не ошибаюсь, есть в ней параграф, гарантирующий защиту иностранным гражданам, подвергшимся преследованиям за национально-освободительную борьбу. Думаю, я отношусь к этой категории лиц. Всю свою жизнь я посвятил национальному освобождению своего народа и в Вильнюс прибыл из-за преследований нацистов — врагов еврейского народа. Если бы я остался в Варшаве, немцы, без сомнения, казнили бы меня одним из первых. По Конституции я в Советском Союзе должен получить убежище, а не сидеть в тюрьме.

Следователь до сих пор вел себя тихо, спокойно и вежливо, но тут лицо его — от моей наглой декларации — пошло пятнами. Он буквально вышел из себя. Никогда я не видел его таким сердитым. Последние остатки вежливости испарились. Он грохнул кулаком по столу и заорал:

— Что, Сталинскую Конституцию вы мне цитируете? А знаете, как вы себя ведете? Вы себя ведете, как тот международный шпион, бешеный пес и враг человечества — Бухарин! Да-да, вы делаете буквально то же, что делал Бухарин. Он находил какое-нибудь место в сочинениях Маркса и говорил: «Видите, я был прав. Так писал Маркс». Но Сталин учит, что нельзя опираться на вырванные из контекста фразы. Иначе вместо доказательств получается большое надувательство. Да, имеется в Конституции такой параграф, но имеется и много других, и все их надо видеть в целом. Слышите? — продолжал греметь сердитый голос следователя. — Умник нашелся, цитирует Конституцию и этим хочет убедить меня. — Следует ругательство. — Вот!

Я поразился его бурной реакции. Никак не мог понять, почему следователя вывел из себя именно этот наивный, пожалуй, даже слишком наивный, вопрос. Не мог он, что ли, ответить спокойно: «Этот параграф на вас не распространяется». Но он не только кричал и стучал кулаком по столу, подвергая опасности графин; в ту ночь следователь впервые выругался матом, и это сразу уменьшило в моих глазах значение поднятого вопроса о параграфе Конституции. Я сказал следователю, что процитировал не обрывочное предложение, а целый параграф, который может быть рассмотрен отдельно от других параграфов. По существу вопроса я спорить больше не стал. Чем мог этот спор помочь мне? Но с грубыми ругательствами я решил не мириться и сказал следователю:

— Еще я читал, гражданин следователь, что советский закон запрещает употребление ругательных слов, и попрошу в разговоре со мной их больше не применять. Я арестованный, моя судьба в ваших руках, но оскорблять меня вы не должны.

— Не будьте таким гордым, — почти слово в слово повторил следователь ответ своего коллеги из управления НКВД на просьбу не тыкать, но до конца следствия он так и не матерился больше. Взрывов негодования было еще немало, но при всей их грубости они не сопровождались ругательствами. Иногда «пережитки прошлого» помогают.

В одну из ночей я задал следователю другую задачу — тоже наивную, тоже юридическую и тоже из чисто спортивного интереса.

— Гражданин следователь, — сказал я, — вот вы утверждаете, что моя сионистская деятельность в Польше была преступной с точки зрения советского закона и поэтому я предстану перед судом. В настоящий момент не буду говорить о существе проблемы, так как это вопрос веры и я верю, что действовал на благо своего народа. Мне хотелось бы затронуть юридическую сторону проблемы. Вы тоже юрист и, уверен, поймете меня. Я действовал в Польше, и там моя деятельность была абсолютно легальной. Ни один из законов страны не запрещал нашей официально признанной деятельности. Теперь я нахожусь в Советском Союзе, и на меня распространяются законы этой страны, но как они могут быть применены ретроактивно к действиям, совершенным в прошлом? В юриспруденции существует важное правило: не подлежит наказанию человек за действия, совершенные на территории, где в момент их совершения они не считались незаконными. Можно предположить, что это правило признается и советской юриспруденцией. Как же можно привлечь меня к ответственности за действия, совершенные в прошлом?

На этот раз вопрос не рассердил следователя. Напротив, у него даже улучшилось настроение. Он улыбнулся и сказал:

— Ваша юриспруденция может только рассмешить нас. Известно вам, Менахем Вольфович, по какой статье Уголовного кодекса вы обвиняетесь?

— Нет, не известно.

— Вы обвиняетесь по 58 статье Уголовного кодекса Российской Советской Социалистической Республики. Знаете, о чем говорится в этой статье? Знаете, кто ее сформулировал?

— Нет, не знаю.

— А стоило бы. В 58 статье говорится о контрреволюционной деятельности, измене и диверсии, и сформулировал ее сам Владимир Ильич Ленин.

— Но как может эта статья распространяться на действия, совершенные в Польше?

— Ну и чудак же вы, Менахем Вольфович! 58 статья распространяется на всех людей во всем мире, слышите? — во всем мире. Весь вопрос в том, когда человек попадет к нам или когда мы доберемся до него.

Хотя я уже попал к ним и они добрались до меня и уже применили — не в теории, а на практике — 58 статью, слова следователя заставили меня содрогнуться. Много дней не выходил у меня из головы этот чистосердечный, поразительный ответ, переворачивающий вверх дном все понятия цивилизованного человека о правосудии. Значит, существует в мире страна, Уголовный кодекс и прежде всего статья о контрреволюционной деятельности которой распространяется на каждого из двух с половиной миллиардов жителей земного шара! А кто не занимается контрреволюционной деятельностью? Может быть, коммунисты, труженики, которые с риском для жизни борются за революцию? В Лукишках и в концлагерях я встречал польских коммунистов, которые боролись в подполье, которых из года в год в канун Первого мая брали под арест, которые много лет провели в тюрьмах, — и вот пришел день, когда к ним была применена 58 статья. Они защищались: «Во имя коммунизма, во имя победы революции я сидел в тюрьме капиталистической Польши, вы можете это проверить, я могу привести свидетелей, как же вы обвиняете меня в контрреволюции?» Следователи смеялись: «В тюрьме ты сидел, предатель? Скажи, сколько времени сидел?» «Три года, пять лет, семь лет», — отвечали несчастные. «А что случилось после этого?» — продолжали следователи выпытывать у коммунистов-«контрреволюционеров». Те отвечали с поразительной наивностью: «После этого я продолжал на свободе бороться за революцию». «Значит, — кричали следователи, — тебя освободили из тюрьмы?» — «Да, по окончании срока, в соответствии с приговором, меня выпустили из тюрьмы». — «Ну и лгун же ты. Был верным коммунистом, а капиталистическая полиция выпустила тебя из тюрьмы? Кому сказки рассказываешь? Кого хочешь с толку сбить своими «сроками»? Будь ты настоящим коммунистом, тебя после нескольких лет не выпустили бы из тюрьмы. Тебя освободили за обещание выдать польской тайной полиции преданных коммунистов! Думаешь, мы этого не знаем? Теперь рассказывай правду, рассказывай все!»

Та же участь ожидала защитников коммунистов — многие адвокаты, зачастую с мировым именем, защищавшие коммунистов в судах Польши и Литвы, были при советской власти привлечены к ответственности по 58 статье. Адвокаты защищались: «Как можно обвинять нас в контрреволюции? Ведь все свое время и энергию мы отдавали защите коммунистов от капиталистического полицейского режима». Следователи НКВД смеялись: «Коммунистов защищали? Кому байки рассказываете? Кто разрешил бы вам защищать коммунистов в капиталистическом суде, если бы вы не сотрудничали с тайной полицией? Ваше выступление в суде неопровержимо доказывает, что вы были агентами тайной полиции и выдавали ей преданных коммунистов».

Несчастным нечего было возразить.

Но самое жуткое во всей этой истории с коммунистами и их защитниками, попавшими в руки НКВД, не в обвинениях, а в том, что следователи в данном случае не лгали себе. Они были уверены, что у них верные доказательства, не предположения, а неопровержимые факты. Снова один мир противостоял другому, и в бездну между мирами снова низвергались факты и правда. В мире НКВД, как правило, политического преступника, который «хуже убийцы десяти человек», по истечении срока заключения не освобождают. В этом мире нет адвоката, не связанного с преследователями и обвинителями своего подзащитного. Как же может поверить воспитанник, выкормыш НКВД, что в другом мире, да еще в мире «гнета и притеснения», срок заключения кончается и заключенный, политический или уголовный, выходит на свободу? Как может он поверить, что там защитник, отстаивая своего клиента, выступает против тайной полиции, против ее порочных методов, против прокурора, против правительства? Два мира, разделенных глубочайшей пропастью, бездной, над которой носится дух 58 статьи Уголовного кодекса СССР, страны, призывающей: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

 

Однажды на допросе следователь спросил:

— Какие связи были у вас с польской тайной полицией?

Я ответил мгновенно и инстинктивно:

— Я отвергаю этот вопрос, гражданин следователь.

 

— Как это вы отвергаете вопрос? — спросил следователь. — Вы обязаны отвечать на любой мой вопрос.

— Можете записать в протоколе, гражданин следователь, что я отказался отвечать и объясню свое поведение в суде.

— Вы не имеете, никакого права отказываться отвечать на вопросы. Кстати, это же очень простой вопрос: «Какие связи были у вас с польской тайной полицией?»

— Это оскорбительный вопрос, гражданин следователь. Я уже сказал, что ради своей веры готов принять любые муки, но оскорбления, пока это в моих силах, не потерплю. Я трудился на благо своего народа и не имел ничего общего ни с какой тайной полицией. Я сидел в польской тюрьме, и однажды начальник полиции даже грозил отправить меня в концлагерь Береза-Картуски, если не прекратятся демонстрации против британской политики. И после всего этого меня просят рассказать о моих связях с польской полицией?

Следователь рассмеялся:

— Видите, у вас была связь с польской тайной полицией. Вы сами только что сказали, что с вами беседовал начальник варшавской полиции.

— Раз так, гражданин следователь, напишите, пожалуйста, в ответе: «Начальник варшавской полиции вызвал меня в 1939 году и грозил отправить в концлагерь Береза-Картуски».

Следователя не покидало приподнятое настроение.

— Странный вы человек, Менахем Вольфович, ударились в свое геройство. Я не откажусь от своего вопроса, а вы обязаны мне ответить. Я напишу в ответе: «У меня не было связи с польской тайной полицией», но не думайте, что суд вам поверит.

— Ладно.

На одном из допросов следователь предложил мне вопрос в утвердительной форме:

— Мне ясно, что вы остались здесь по поручению своей организации для проведения контрреволюционной деятельности.

 

— Несколько дней назад я рассказал вам, гражданин следователь, что из Каунаса пришли на мое имя и имя жены laisser-passer и визы в Эрец Исраэль… Мы собирались туда, и этому помешал только мой арест. Эти факты можно в любую минуту проверить, и они ясно доказывают, что никто меня здесь не оставлял и я не собирался здесь оставаться. Мои намерения были совсем иные.

 

— Значит, вы планировали бегство из Советского Союза, — отчетливо выдавил каждое слово следователь. — Бегство из Советского Союза — это очень серьезное преступление, и вы понесете заслуженное наказание.

Когда я рассказал об этом диалоге соседям по камере, мы трое покатились со смеху. Смех был такой громкий, что разбудил охранника за железной дверью.

Охранник со стуком открыл окошко и громко крикнул:

— Вижу, вам здесь очень весело. Хотите, добавлю кое-что к вашему веселью?

Мы замолчали. Когда окошко закрылось, бывший офицер сказал:

— Он тоже прав. НКВД всегда прав. Остался в Советском Союзе — совершил преступление; хотел уехать из Советского Союза — совершил преступление. Тот не преступник, кто на свет не родился!

 

После одного допроса, когда был уже подписан протокол, следователь сказал мне:

— Завтра вы встретитесь с близким вам человеком. Будет очная ставка.

— С кем? — поспешно спросил я.

— Увидите завтра. Привыкайте не задавать лишних вопросов.

В эту ночь не спалось, и днем я не находил себе места. Капрал с обычным усердием готовил уроки, я только задал ему несколько вопросов, но ответы выслушал невнимательно. Он и бывший офицер поняли меня и оставили наедине с моими мыслями и переживаниями.

С кем мне хотят устроить очную ставку? Почему следователь не сказал, кто этот «близкий человек», с которым я встречусь? Может быть, они арестовали… мою жену? От этой мысли я не мог уже избавиться. «Нет, не может быть, — говорил я себе, шагая от окна к двери. — Наверняка это так, — шептало сердце на обратном пути, от двери к окну. — Нужно свыкнуться с этой мыслью, что делать? Мы не единственные, чья жизнь разрушена мировой бурей, — успокаивал я себя. — Но почему? Почему? Почему она должна страдать из-за меня? Ладно, я — другое дело: я всегда искренне призывал к самопожертвованию и теперь, столкнувшись со страданиями и муками, жаловаться не стану. Но почему и она должна оказаться в этой дыре, почему? И как она будет здесь жить? Как будет жить в тюрьме со своей болезнью, без лекарств? — снова накатывалась волна страха. — А может быть, она все же не арестована и находится среди друзей? — возвращалась мысль к исходной точке. — Боже милостивый, почему так тянется день? Когда начнется очная ставка? Когда я все узнаю?»

 

Взволнованная память воскрешает те далекие дни — дни радости и надежды. Вспоминается день, когда я впервые увидел семнадцатилетнюю девушку и сердце сказало: «Это твоя будущая жена». Назавтра я покинул город, в котором встретил ее, в котором должен был учиться, и написал девушке письмо, всего одну строку: «Я видел вас один раз, но мне кажется, что знал вас всю жизнь». А потом — потом я сказал ей, что жизнь будет нелегкая, что денег всегда будет недоставать, что несчастья будут в избытке, и тюрьма тоже будет, потому что надо бороться за Эрец Исраэль. Она ответила, что не боится трудностей.

 

А потом я ждал ее на железнодорожной станции; она пришла из дому, а я, как обычно, — с публичной лекции. Отвез ее к себе. Отец и мать ее полюбили, а я назавтра же уехал — читать очередную лекцию. А потом пришло письмо от Учителя, от руководителя Бейтара: «Желаю вам всего, что пожелал бы своему сыну. В моей жизни было много плохих дней, но было и много хороших. Теперь я постарел и знаю, что лучшим был день, когда я надел кольцо на палец девушки…»

А потом свадьба. Старики счастливы, друзья искренне радуются, среди них — Зеэв Жаботинский. А потом — ни одного месяца, ни одной недели, ни одного дня покоя. Назавтра же — в Варшаву, организовать массовую эмиграцию, эмиграцию без сертификатов. И снова она одна, но не жалуется. Ведь я свое обещание, что будут трудности, выполнял, а она тоже выполняла свое обещание — не бояться трудностей, не опускать рук. А потом все рухнуло. Вспыхнула война. Нам пришлось покинуть Варшаву. Начались, странствия с рюкзаками за спиной, под градом бомб. Все она выдержала, но в момент передышки, в одном из местечек южной Польши, тяжело заболела. Я отвез ее к родителям, хотел оставить на некоторое время, но никакие увещевания не помогли: «Куда ты, туда и я». И снова в путь. Мы собирались выехать в Эрец Исраэль до закрытия «балтийского коридора», но сертификаты пришлось отдать товарищу, и она не жаловалась. «Ничего, — сказала она, — поедем в следующий раз». А потом надежда на выезд стала на глазах таять; все реальнее становился «шанс» попасть в тюрьму и расстаться на неопределенный срок. «Раз так, — говорил я в дни ожидания, — выполню свое обещание до конца: будет тюрьма». (Я думал о тюрьме другой, в Эрец Исраэль, но Лукишки — тоже тюрьма). И снова она не жаловалась, не уговаривала меня скрыться или бежать.

Все эти картины то появлялись, то исчезали. Душа радовалась им, но страх не уходил: «Арестовали или оставили в покое? А может быть, — глухо сменял один вопрос другой, — может быть, это очнаяставка с арестованным товарищем? Кого, черт побери, имел следователь в виду, говоря, что завтра встречусь с близким мне человеком?»

День прошел. Нам дали «ужин». Сокамерники потребовали, чтобы я съел свою порцию, так как для предстоящей ночи требуются силы. Я ждал сигнала отбоя и с еще большим нетерпением — вопроса: «Кто здесь на «Б»?» Услышав наконец долгожданный вопрос, я оделся со скоростью пожарного. Если бы можно было бежать в кабинет следователя! Но бежать нельзя: надо идти размеренным шагом, не слишком медленно и не слишком быстро. Не встретить бы в пути других заключенных и не потерять время на «поверни вправо» или «поверни влево». В эту ночь коридоры были свободны, и время ушло только на ходьбу. В комнате оказался только следователь.

— Садитесь, — сказал он.

Вспомнив его вчерашнее замечание, я не стал задавать вопросов.

— Вы, по-видимому, хотите знать, с кем встретитесь сегодня вечером, верно?

— Конечно хочу знать, гражданин следователь.

— Так подождите немного. Сейчас узнаете.

Черт…

Но ждать долго не пришлось. Дверь открылась, и в сопровождении другого следователя, тоже капитана НКВД, в комнату вошел доктор Яаков Шехтер.

Доктор Шехтер, один из руководителей краковских сионистов, известный оратор, был арестован в Вильнюсе за несколько недель до того, как я не откликнулся на «приглашение» Вильнюсского горсовета. До него один за другим были арестованы инженер Шескин и Давид Кароль, руководители Брит ахаял — крупнейшей организации ветеранов войны, пошедшей за Зеэвом Жаботинским. Позднее выяснилось, что после меня в Вильнюсе не был арестован ни один из видных деятелей движения и в конце концов всем им удалось совершенно законным путем — через Москву и Одессу — выехать в Эрец Исраэль. Надо полагать, что немалое значение имела здесь игра случая. Еще до моего ареста отца Давида Ютина вызвали в НКВД и сказали, что сын должен все время быть дома — за ним придут. Давид Ютин действительно прождал несколько дней, но за ним так и не пришли…

Очная ставка удивила доктора Шехтера еще больше, чем меня. Мне не известно было, для чего нас свели, но я знал, что он арестован; доктор Шехтер же ничего не знал о моем аресте, и вот я предстал перед ним во всем великолепии узника НКВД.

Следователи провели очную ставку, соблюдая все формальности. Они предупредили, что мы не имеем права разговаривать друг с другом и должны только отвечать на задаваемые вопросы. Но, несмотря на всю «церемонность», эта встреча между двумя арестованными представляла для НКВД незначительную ценность.

Следователи спросили каждого из нас по очереди, кто несет ответственность за визы, полученные до и после «революции» в Литве. После прихода советской власти визы для членов нашего движения поступали с ее ведома и согласия. Получение визы было абсолютно законно — пока ты на свободе. Если же ты арестован, виза — доказательство преступления: пытался бежать из Советского Союза и подбивал других…

На вопросы следователя я ответил, что визы из консульства в Каунасе (существовавшего некоторое время и при советской власти) поступали на мое имя, так как я в прошлом занимал пост руководителя Бейтара. Доктор Шехтер заявил, что визами занимался он. Оба мы повторили свои показания, их по всем правилам внесли в протокол, и очная ставка кончилась.

Для чего провели очную ставку, мне и до сегодняшнего дня не понятно. Неужели они думали, что мы будем валить друг на друга вину за «преступление» — страшное в глазах НКВД, похвальное в наших глазах — и товарищи-следователи смогут насладиться унижением арестованных?

Если они на это рассчитывали, их ждало разочарование. Но, возможно, проведение этой очной ставки было выполнением одного из канонов НКВД. Очная ставка является частью их метода. Иногда она приносит им пользу: один заключенный дает показания против другого. В таком случае радуется сердце следователя.

Кончилась встреча с Шехтером. Мы расстались взглядами: еще встретимся… еще взойдет солнце…

 

ПРИЗНАЮ ИЛИ ПРИЗНАЮСЬ?

 

Как-то вечером меня вызвали на допрос необычно рано — я не успел даже прилечь. Оказалось, что это последний вызов к следователю.

— Сегодня вечером, — сказал он, — заканчивается следствие. Нам остается только подписать заключительный протокол.

— А когда будет суд, гражданин следователь? — спросил я его.

На этот раз он не попрекнул лишним вопросом и ответил вежливо, с пониманием:

— Это не зависит от меня. Мое дело — следствие. Дату суда установят другие. — Говоря это, он принялся что-то писать и тут же зачитал кратко сформулированную запись:

«Признаю себя виновным в том, что был председателем организации Бейтар в Польше, отвечал за деятельность организации и призывал еврейскую молодежь вступать в ряды Бейтара».

— Подпишите, пожалуйста, — вежливо сказал следователь, — и сможете вернуться в камеру. На этом следствие кончается.

— Гражданин следователь, — сказал я, — вы все очень точно сформулировали, и я это, разумеется, подпишу, но прошу внести в текст одно изменение.

— Какое изменение? Снова изменение? Ведь все так просто.

— Это верно, и изменение касается только первого предложения. Вместо «признаю себя виновным в том, что был», я прошу написать «признаю, что был». Все остальное в полном порядке, и я готов это подписать.

Впервые следователь не был в состоянии меня понять:

— Как это не писать «признаю себя виновным»? Ведь вы сами признали, что возглавляли ваше движение, что отвечали за его деятельность, что часто ездили по городам Польши и призывали еврейскую молодежь вступить в организацию. А что я написал? То, что вы сказали. Так с какой стати вносить изменения и переписывать все заново?

 

— Гражданин следователь, — пытался я ему втолковать, — у меня нет никаких претензий к содержанию протокола. Я говорил, что возглавлял Бейтар в Польше и готов теперь сказать то же самое. Но я не могу подписаться под словами «признаю себя виновным». Мне ясно, что вы считаете это ужасной виной, но я в этом никакой вины не вижу. Напротив, я считаю, что выполнял свой долг, в этом был смысл моей жизни, и я попытаюсь все это объяснить на суде.

Следователь снова не понял. Судя по его поведению, он не притворялся и действительно не был в состоянии переварить мою новую «талмудическую» причуду.

«Я признаю себя виновным в том, что был…» — это обычная формулировка заключительного протокола; с какой же стати я требую изменений?

— Скажите, — беззлобно спросил следователь, — вы были председателем Бейтара в Польше или не были?

— Был.

— Что же вы теперь мне голову морочите? Был — значит, виновен!

— Нет, гражданин следователь, не виновен. И в этом вся разница между нами. Вы считаете преступлением мою деятельность в качестве сиониста, бейтаровца, а я считаю, что служил своему народу. Я понимаю, что суд будет судить меня по советским законам и, возможно, с моим мнением не посчитается. Но вы хотите, чтобы я сам написал «признаю себя виновным». Этого я сделать не могу, так как я не считаю себя виновным.

Следователь начал сердиться:

— Ну и не подписывайте! Думаете, нужна мне ваша подпись? Я могу передать протокол прокурору и без вашей подписи.

Я промолчал.

Следователь изменил тон:

— Но я всегда так формулирую протокол. Почему вы не подписываете? Ведь я написал, то, что вы мне говорили, почему же вы не подписываете?

Я повторил свои аргументы.

Он стоял на своем.

Напрасно искал я в своем скудном словаре другие слова, чтобы понятнее объяснить сказанное.

Тогда он начал угрожать.

Я весь внутренне сжался. «Это испытание, — сказал я себе. — Возможно, решающее испытание. Если не настою на своем, не будет смысла в моей жизни. «Я признаю себя виновным в том, что был руководителем Бейтара»? — Нет, ни в коем случае. Пусть делает что хочет, я не подпишу. Боже, не оставляй меня…».

Молитва вырвалась из сердца, но я не почувствовал, что и губы нашептывают слова.

— Что вы сказали? — крикнул следователь.

— Ничего не сказал, гражданин следователь.

— Как это не сказал? Вы что, в лицо врать мне надумали? Я ясно слышал, что вы говорили!

— Я ничего не сказал; просто разговаривал сам с собой.

Следователь громко рассмеялся.

— Посмотрите на него! — смеялся следователь. — Он уже сам с собой разговаривает. Юрист разговаривает сам с собой — видали? Не говорите сами с собой, — обратился он ко мне. — Лучше послушайте, что я вам скажу. А я вам скажу, что вы должны подписать протокол. Иначе будет плохо.

Смех следователя меня глубоко задел, но я не реагировал. Я был даже доволен улучшением атмосферы.

— Гражданин следователь, — сказал я, — прошу понять, что я не могу подписаться под словом «виновен». Ведь в конце концов я прошу только изменить два слова в тексте. Для меня это очень важно, но какое это имеет значение для следователя? Ведь в любом случае материал будет передан в суд и судьи установят, виновен я или нет.

— Вы меня не учите, что важно и что не важно для следствия. Я снова советую вам по-хорошему: подпишите, и идите себе в камеру.

— Не могу, гражданин следователь, и думаю, что, подписав, я многое потерял бы и в ваших глазах. Ведь вы тоже идеалист…

— Я не «идеалист», — издевательски прервал меня следователь. — Я коммунист, и для меня главным является исторический материализм.

— Нет, нет, — поторопился я устранить недоразумение, — я имел в виду не философскую проблему материализма и идеализма, а хотел сказать, что вам несомненно близко понятие идеала, большой цели. За свои идеалы вы ведь и жизнь готовы отдать…

— Конечно, если потребуется, я готов в любую минуту отдать жизнь за победу революции, за советскую родину.

— Я тоже готов.

— На что вы готовы?

— Отдать жизнь за свои идеалы.

— Какие у вас идеалы? Кукольная комедия — это идеал? За то, что вы называете идеалом, не стоит даже волос отдать, не то что жизнь. Да и кому нужна ваша жизнь? Вы человек молодой, образованный. Вы говорили, что хотите служить своему народу. До сих пор вы не народу служили, а его врагам, врагам всего человечества. Вы совершили очень серьезные преступления, и не знаю, что решит суд, но, если будете вести себя хорошо, вам, возможно, будет предоставлена возможность когда-либо действительно служить своему народу. Разумеется, сначала придется пройти период воспитания и перевоспитания.

— Если Бог мне поможет, — сказал я как бы самому себе, — может быть, и в самом деле смогу еще оказаться полезным своему народу.

— Бог? Вы верите в бога?

Без задних мыслей я вызвал перемену темы.

— Да, разумеется, я верю в Бога.

— Вижу, что и в этой области потребуется перевоспитание. Но должен сказать, что от вас, Менахем Вольфович, я такой глупости не ожидал. Вы человек образованный, как же вы можете верить в бога?

— Я знаю ученых, профессоров, которые верят в Бога.

— Глупости! Ученый в бога не может верить! Те, кого вы имеете в виду, только говорят о своей вере. Они наемники буржуазии. Кстати, вы можете объяснить мне, почему вы верите в бога?

— Это очень трудно объяснить, вера не поддается словесному, умственному объяснению.

— То-то же, вера в бога противоречит человеческому уму. Но почему вы верите?

— Вера не противоречит уму. Человек своим умом понимает, что некоторые вещи разуму недоступны, и поэтому он начинает верить в высшую силу.

— Есть вещи, недоступные разуму? Нет таких вещей. Наука может ответить на любой вопрос.

— Во всяком случае, наука не в состоянии решить проблему жизни и смерти.

— Кто рассказал вам эти сказки? Биология объясняет все, что относится к жизни и смерти.

— Я имел в виду не жизненные процессы, а загадку жизни. Не биологическое развитие, а так называемую первичную причину, которую наука не в состоянии объяснить. Наука достигла многого, но она не в состоянии вернуть жизнь мертвой мухе.

— Что вы говорите? Нет вещи, которую наука не могла бы объяснить? Это вопрос времени и развития науки. Двести лет назад человек знал меньше, чем он знал сто, лет назад. А мы знаем намного больше того, что люди знали сто лет назад. Наука развивается. И в один прекрасный день не останется ничего загадочного. Я верю в науку и поэтому не верю в существование бога. Вы говорили о загадке жизни, а известно вам, что в Советском Союзе медицина сумела уже вернуть к жизни умерших людей?

— Нет, об этом я не читал.

— А я говорю вам, что это факт. Я сам читал об операциях на сердце, вернувших жизнь умершим. Верно, люди эти прожили недолго, но речь идет о начале пути. Уверен, что наша наука разрешит эту задачу. Я хочу, чтобы вы знали, в каком отсталом мире вы жили до сих пор. Если найду журнал со статьей, постараюсь передать его в камеру. Вам уже разрешается читать в камере?

— Нет, мы книг не получаем, и мои две книги я тоже до сих пор не получил.

— Ах да, только по окончании следствия арестованным разрешается читать.

Хорошее настроение покинуло его с той же внезапностью, что и появилось. Он вернулся к прежней теме.

— Хватит о философии. После следствия вы тоже сможете получить книги. Но вы сами оттягиваете окончание следствия, отказываясь подписать протокол.

 

— Я хочу подписать, гражданин следователь, но прошу заменить два слова, всего два слова.

— Снова! Что изменить? Что я должен менять? Я написал все, как вы говорили. Говорили, что были председателем польского Бейтара, я так и написал.

— Да, но я не виновен.

— О, еще как виновен! Вы даже сами не знаете, как вы виновны.

Спор продолжался много часов подряд с легкими вариациями. Были угрозы, увещевания и изнурительные повторения тех же аргументов.

 

Вдруг дверь комнаты отворилась, и вошел коллега следователя, майор НКВД.

— Ну что скажешь? — обратился к нему мой следователь. — Он отказывается подписать.

— Что отказывается подписать? — удивленно спросил майор.

— Протокол,

— Что? Я вижу, — обратился майор ко мне, — что вы хотите играть роль героя. Видали мы таких героев. Советую вам, для вашей же пользы, подписать. Вообще вам повезло, что у вас такой следователь, но я вижу, что он слишком хорош для вас. Вы почему не хотите подписать?

— Гражданин майор, — сказал я, — я не герой и не играю такой роли. Но это вопрос веры. Я не могу подписать, что признаю себя виновным в вере в свои идеалы.

— О чем он говорит? — спросил майор моего следователя.

Следователь зачитал ему текст протокола и добавил:

— Вот это он не хочет подписывать.

— И это вы отказываетесь подписать? — снова обратился ко мне майор. — Ведь это правда, как же вы отказываетесь подписаться под правдой?

Я собирался снова — в который раз! — повторить свои аргументы, но, к моей великой радости, меня вдруг осенила замечательная идея, притом чисто юридическая:

— Гражданин майор, — сказал я, — я готов в любую минуту подписать этот протокол, но как могу я писать, что я виновен? Ведь я собираюсь защищать себя и думаю, что имею на это право. Я предстану перед судом и постараюсь доказать свою невиновность. Это моя единственная возможность, но как смогу я защищать себя перед судом, если еще до этого признаю свою вину?

Услышав это, майор сказал — не мне, а своему товарищу, но обращался он будто к самому себе:

— Суд! Подавай ему трибуну, трибуну для его красноречия! Кого вы хотите убедить, — снова обратился он ко мне, — нас, старых чекистов?

С момента своего ареста я в первый раз услышал это привычно вызывающее ужас слово: «чекисты». С какой гордостью оно было произнесено! Но чекист сказал и нечто более важное: он не повторил обещания своего товарища: «Будет суд», а прокричал: «Суд! Дайте ему трибуну!» С этими словами он вышел из комнаты.

 

С нескрываемым разочарованием в голосе я обратился к следователю:

— Вы несколько раз говорили, гражданин следователь, что будет суд, а теперь из слов майора я могу понять, что суда не будет.

— Не он, а я ваш следователь. Я сказал, что будет суд, — значит, будет! Но сначала надо кончить следствие. Подпишите протокол, и кончим.

 

С этого момента я отбросил все идеологические аргументы и ухватился за юридическую формулу: если подпишу, что виновен, — как смогу я защищать себя на суде?

Почти всю ночь продолжались пререкания о заключительном протоколе и двух словах. Наконец следователь сказал:

— Вы вредите самому себе. Мне, по правде говоря, все равно. Ваша вина ясно доказана. Но хватит, я чувствую отвращение к вам, вы для меня все равно, что обезьяна, африканская обезьяна, и я не хочу вас больше видеть. Я выбрасываю слово «виновным» и пишу: «Признаюсь, что был…»

Я ликовал. На ругань не обращал уже никакого внимания.

Близость русского и польского языков помогла мне уловить разницу между словами «признаюсь» и «признаю». Я попросил следователя изменить и это слово. Он не удостоил меня ответом, порвал на мелкие клочки протокол, написал его заново и прочитал новый текст:

«Признаю, что был председателем Бейтара в Польше».

Я поставил свою подпись, и меня увели в камеру.

 

ЗАГАДКА «ПРИЗНАНИЙ»

 

Отвлечемся немного и поразмыслим над загадкой, которая возникла несколько десятилетий назад: над загадкой судебных процессов в Советском Союзе.

В чем здесь загадка?

Множество заговоров против правящей группировки России и стран-сателлитов вряд ли могло бы само по себе поразить человечество. История многих стран, и не только коммунистических, знает о заговорах против власти, не допускающей никакой критики, кроме «самокритики». если верить свидетельству президента Чехословакии Э. Бенеша, Тухачевский действительно замышлял нечто вроде бонапартистского переворота. Возможно, вся вина Зиновьева, Каменева, Бухарина и Рыкова — друзей, соратников и оппонентов Ленина — состояла в том, что они знали Сталина по давним временам и не доверяли ему. Не следует, однако, забывать, что истории известно много мнимых заговоров, организованных и раскрытых самими диктаторами с целью уничтожения своих противников. Фуше, министр полиции Наполеона, как-то сказал: «Каждый уважающий себя министр обязан иметь про запас хотя бы несколько заговоров против правительства…». Процессы в Москве и Софии, в Будапеште и Праге поражают не выдвинутыми обвинениями, а поведением обвиняемых. Беспристрастные наблюдатели, находящиеся вне сферы коммунистического давления, могут либо верить утверждениям прокурора Вышинского и его младших коллег, либо рассматривать их обвинительные акты как примеры «заговоров Фуше»; третьей возможности нет. Но в обоих случаях возникает неизменный вопрос: что случилось с подсудимыми?

Быть может, они действительно восстали против правителей своих стран, убедившись в порочности избранного ныне пути, разочаровались в коммунистических порядках и повели борьбу за другой режим; или, оставаясь коммунистами, они вступили в борьбу за «подлинный коммунизм», каким себе представляли его в мечтах молодости; но почему тогда они не заявляют о своей вере, о своих устремлениях? Ведь большинство из них старые опытные революционеры, для которых тюрьма, скамья подсудимых, пытки и смертельный риск не представляют ничего нового. Революционной борьбе они обучались не заочно, а прошли университеты подполья, преследований и страданий. Не раз сталкивались лицом к лицу со следователями, судьями, палачами, но не склонили головы, не просили пощады — они продолжали борьбу за свои идеи. Что же произошло с этими людьми теперь, когда им пришлось столкнуться лицом к лицу со следователем-чекистом, советским прокурором, красным палачом? Почему их признания не сопровождаются открытым, гордым, достойным борцов за идею, заявлением: «Правда на нашей стороне»?

Если верен другой вариант и обвиняемые — жертвы инспирированного заговора, не совершившие никаких действий против правительств своих стран, то почему их покинул инстинкт самосохранения? Разве так ведут себя

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...