Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Рассказывает заместитель редактора «Правды»




 

Сначала Гарин был настроен враждебно. О себе ничего не рассказывал. Все наши беседы касались в основном войны, антисемитизма, сионизма и коммунизма. Когда я слушал его, мне иногда казалось, что передо мной следователь из Лукишек. Сионизм и антисемитизм, — объяснил мне Гарин, — это две стороны одной медали. Антисемитизм — это расистский, националистический пережиток прошлого, и то же можно сказать про сионизм. Сионисты фактически повторяют утверждения антисемитов и помогают им. Антисемиты говорят: «Евреи — в Палестину», и сионисты вторят им. Что «сионист — агент империализма», было для Гарина аксиомой. Наши беседы превратились в споры, очень бурные споры.

Однажды Гарин отчитал меня за «постыдное унижение» перед антисемитами. Он слышал мои разговоры с поляками и обратил внимание, что мы пользуемся словом «жид». «Жид, — сказал Гарин, — это оскорбительное слово, которое употребляют только антисемиты, и в Советском Союзе оно запрещено. И вот я, сионист, гордящийся якобы своим еврейством, не только позволяю полякам говорить «жид», «жидовский», но и сам в разговоре с ними без зазрения совести произношу это антисемитское ругательство. Разве это не доказательство, — с воодушевлением утверждал Гарин, — что сионизм и антисемитизм — союзники?»

Я как мог объяснил Гарину, что если в России слово «жид» звучит оскорбительно, то в Польше оно является обычным словом и польские антисемиты, желая выказать свое презрение, говорят «еврей». Гарин выслушал меня, но не согласился. «Это талмудизм, — сказал он. — Слово «жид» является антисемитским на всех языках, и вы разрешаете его употреблять и употребляете сами только из-за общности целей антисемитизма и сионизма».

Бурные споры, хотя и на другую тему, были у Гарина с инженером-диверсантом. Инженер сказал, что немцы могут дойти хоть до Печоры, ему терять нечего. Гарин набросился на него со всей силой своего красноречия. Вот смотри, — сказал он. — Я тоже заключенный, тоже страдаю. Но мои личные страдания не лишают меня рассудка. Я желаю победы советской армии. Фашизм представляет смертельную опасность для человечества. Если падет Советский Союз, будут уничтожены все достижения революции. Ты забыл все хорошее, что сделала для тебя родина, и теперь, в минуту опасности, готов ей изменить? Инженер не хотел продолжать разговор. Видно, испугался. Хотя в лагере заключенные обычно не остерегаются в разговорах (что еще можно им сделать?), но и здесь не вредно помнить: «Язык мой — враг мой». Инженер сказал, что Гарин его неправильно понял, и чуть слышно пробормотал: «Змея, паразит» — два слова, которыми часто пользуются не только лагерники, но и все советские люди.

 

Как-то в барак прибыла инспекционная комиссия. Инженер сказал, что неожиданный визит вызван анонимкой на женщину-врача, ответственную за наш барак. Врач была заключенная-эстонка, средних лет, высокая, с красивыми чертами лица. Больные говорили, что она благоволит к эстонцам и держит их в больнице якобы для обследования.

Вместе с комиссией приехал начальник лагеря. Он обратился к больным с вопросом, готовы ли они, по собственному желанию, выйти на работу, так как на строительстве острая нехватка рабочих. Ответом было глухое молчание. Начальник ушел. Мы, новички, не могли скрыть своего удивления этим странным призывом. Если мы больны, как можно призывать нас выйти на работу? — спросили мы. Инженер смеялся и извергал ругательства. Еще увидите, чем все кончится, — сказал он.

На другой день после комиссии Гарин рассказал мне о своей жизни.

Не думайте, Менахем Вольфович, что вы первый, с кем я спорю о сионизме и социализме. Глядя на вас, я вспоминаю дни своей молодости в Одессе. Как мы спорили тогда о сионизме! Знаете, сколько лет мне было, когда я вступил в партию? Я стал большевиком в семнадцать лет.

В гражданскую я служил в Красной гвардии, воевал с белыми. Побывал в плену. Белые меня били, подвергли страшным пыткам, но не сумели вытянуть ни слова. Они грозили расстрелять меня как собаку, и наверняка расстреляли бы, если бы им не пришлось бежать в панике. После войны я занимал высокие посты в компартии Украины. Был молод, много работал, силы и душу отдавал партии. Это было время! Я работал в партии и учился в университете. Потом переехал в Харьков, позже — в Киев. Несколько лет проработал в секретариате компартии Украины, был назначен на пост генерального секретаря ЦК КП Украины. С этой должности меня перевели еще выше: я переехал в Москву и стал заместителем редактора газеты «Правда».

В 1937 году, когда все они с ума сошли, была арестована моя жена. Я вам ничего еще не рассказывал о своей жене? Мы познакомились в университете. Она тоже была членом партии, очень активным. Она нееврейка, но какое это имеет значение? Мы хорошо ладили, у нас родились сын и дочь. Жена помогала мне, я помогал ей. Она занималась наукой, и очень успешно. Преподавала в университете, потом в институте красной профессуры. Это особое учебное заведение для будущих университетских профессоров. Жена добилась больших успехов — стала профессором. В 1937 году ее неожиданно арестовали

Я не знал, что делать. Надеялся, что жену вскоре освободят. Ведь она была таким преданным членом партии! Меня не трогали, я продолжал работать в «Правде». Однажды меня пригласили в Наркомат внутренних дел. Я ожидал ареста, но ошибся. Офицер НКВД сказал, что ему поручено немедленно доставить меня в кремлевскую больницу, там я встречусь с женой. Я спросил, что случилось. Он ответил, что ему ничего не известно. Он должен отвезти меня в Кремль для встречи с женой.

Жена выглядела очень плохо, но улыбалась и сияла от счастья. Она рассказала, что следователь обвинил ее в троцкизме и требовал признания вины. Жена ни в чем не призналась. Она никогда не была троцкисткой. Следователь пригрозил, что она сгниет в тюрьме. Жена впала в отчаянье и решила покончить с собой, но перед этим написала письмо Сталину в котором просила его об освобождении и возвращении партбилета, так как она всегда была и остается преданной коммунисткой.

Письмо — бывают же чудеса! — попало прямо к Сталину. Тогда было послано много личных писем Калинину, Сталину, Молотову, Орджоникидзе, Ворошилову, но чаще всего они оставались без ответа Письмо моей жены дошло до адресата. Сталин распорядился о ее переводе из тюремной больницы в кремлевскую. Лучшие врачи спасли ей жизнь. Сталин приказал вернуть ей партбилет. Прошло несколько дней. Она терпеливо ждала. Из Центрального Комитета поступил запрос, получила ли она билет. Жена ответила отрицательно. Назавтра к ней явился секретарь орготдела, извинился и вручил партийный билет «по личному распоряжению товарища Сталина».

 

Вы не можете себе представить, Менахем Вольфович, как счастливы мы были в те дни. Жену арестовали, обвинили в троцкизме — весь наш мир был готов рухнуть, и вот солнце снова засияло для нас. Сталин лично распорядился о полной реабилитации моей жены. Я не преувеличиваю, говоря, что это были самые счастливые дни в нашей жизни.

 

Жена выписалась из больницы и вернулась к преподаванию. Я работал в газете. Будущее казалось обеспеченным и безоблачным. Кто посмеет тронуть мою жену после всего, что случилось? Но прошло всего несколько месяцев, и ее снова арестовали. Невероятно, но факт: ее арестовали вторично, хотя первый приказ об аресте был отменен самим Сталиным. Это свидетельствует о коренной перемене в организации власти в Советском Союзе, перемене, о которой известно только нам. За границей думают, наверно, что у нас партия до сих пор находится у власти. Так оно и было при Ленине и в первые годы после его смерти. Тогда у коммуниста можно было отобрать партбилет только по решению суда. Даже находясь под арестом, коммунист не терял своих прав. Теперь власть перешла от партии к НКВД. Сразу после ареста у коммуниста отнимают партбилет и лишают всех прав. Партия потеряла власть в Советском Союзе: НКВД заправляет всем и партией в том числе. Так вот, НКВД снова арестовал мою жену и, конечно, ее письма больше не попадали к Сталину. Я тоже ничем не мог ей помочь.

Через некоторое время взяли и меня. Следователь требовал, чтобы я рассказал ему о своих связях с троцкистским центром. Это было ужасное, беспочвенное обвинение. Вчера, — сказал я следователю, — за день до ареста, в «Правде» была опубликована моя статья «Полным шагом назад к меньшевизму». В этой статье я показывал, что истинный смысл троцкизма заключается в возврате к меньшевизму. И вот сегодня вы обвиняете меня в связях с троцкистским центром? — спросил я уверенным тоном. Следователь засмеялся: «Умным хотите быть, Гарин, а? Для нас нет умных. Нам известно все. Да, мы знаем о вашей вчерашней статье в «Правде» и о всех ваших антитроцкистских статьях. Но кого вы хотите обмануть? Нас? Все эти статьи написаны по заданию троцкистского центра, чтобы суметь лучше замаскироваться в партии и продолжать без помех свою преступную деятельность». Эти фантастические обвинения не имели ничего общего с действительностью. Я говорю это не представителю советской власти, а вам, Менахем Вольфович, в частной беседе на берегу Печоры. Будь я троцкистом, я не стал бы этого отрицать в беседе с вами. Но я говорю вам всю правду. Не было у меня никаких связей с троцкистским центром, и своими статьями я боролся за Центральный Комитет. Верно, что в двадцатых годах, еще до смерти Ленина, я склонялся к линии Троцкого. Тогда велся важный спор внутри партии между Лениным и Троцким. Спор был публичный, открытый. Ленин грозил однажды уходом из-за слишком резкого тона статей Троцкого. Тогда в партии была еще внутренняя демократия. Никто не боялся высказать мнение в пользу Троцкого или Ленина. Почти все студенты поддерживали Троцкого. Это хорошо известно. Многие из моих сокурсников, склонявшихся некогда к идеям Троцкого, еще сегодня работают в ЦК ВКП. Но после университета я не имел ничего общего ни с идеями Троцкого, ни с его последователями. Наоборот, я всеми силами боролся против них. Но кому нужны были мои доказательства? Следователи (у меня было много следователей) требовали, чтобы я рассказал о несуществующих связях и признался в несовершенных преступлениях. Знаете, Менахем Вольфович, сколько времени длилось мое следствие? Считайте сами. Меня арестовали, в 1937 году, но всего три месяца назад я покинул Томск, получив извещение о том, что Особое совещание приговорило меня к восьми годам. Почти четыре года шло следствие. Большую часть времени я провел в томской тюрьме, в Сибири. Но до прибытия в Томск меня переводили из одной тюрьмы в другую. Я сидел вместе с крупнейшими руководителями партии, с лучшими военачальниками армии, с заслуженными большевиками, благодаря которым пролетариат вышел на баррикады и победил в гражданской войне. Я видел ужасные вещи и много ужасного испытал сам.

Не думайте, Менахем Вольфович, что среди арестованных в те дни не было настоящих врагов. Наверняка были. С некоторыми из них мне пришлось встретиться. Они шли на допросы беззаботно и возвращались довольные собой и следователем. В камере они открыто занимались враждебной агитацией. Они говорили: «Да, мы называем имена, мы считаем, что так должно быть. Пусть и другие посидят. Чем больше партийцев попадет в тюрьму, тем легче будет победить партию. Чем больше назовем имен, тем лучше для нас».

Я уверен, Менахем Вольфович, что тысячи людей, верные коммунисты, были уничтожены из-за сознательных вредителей, вовлекших ни в чем не повинных людей в этот водоворот. А следователи требовали одного: «Давай показания! — признайся, расскажи о связях, назови имена других троцкистов… Кто выступал против Центрального Комитета?»

Возможно, эта направленная диверсия привела в конечном итоге к ликвидации и самих следователей. Говорю вам, Менахем Вольфович: в том году, в 1937-м, они просто с ума посходили. Вот, например, арестованных допрашивал очень жестокий следователь. Требуя полного признания, он избивал арестованных, бранил их последними словами, но буквально на следующий день мог и сам оказаться в камере в качестве арестованного. Теперь он возвращался с допросов с кровоподтеками, от него требовали признания о связях с троцкистским; центром, заявления, что вся его прежняя деятельность против троцкистов была маскировкой. Иногда требовали признать, что по поручению диверсионного центра он арестовал многих преданных и верных членов партии — чтобы подорвать и ослабить партию. Проходит совсем немного времени, и в камеру попадает следователь первого следователя. Теперь от него требуют признания в тех же преступлениях, в которых он обвинял свою жертву. Говорю вам, могло показаться, что мы живем в сумасшедшем доме. И мы себя спрашивали: «Как далеко все зайдет? Когда кончится это великое сумасшествие?»

Четыре года я переходил от одного следователя к другому. Самым страшным был следователь томской тюрьмы, прославившийся особой жестокостью. Ему поручались трудные задания. Он специализировался на «ломке упрямцев» и открыто хвастал, что ни один заключенный не устоял еще перед его методом. Я уже тогда был болен, дважды пытался покончить с собой, пытался вскрыть себе вены. Но у нас заключенному не дают так просто умереть. Мой «коварный замысел» был раскрыт, прежде чем из вен вытекло достаточно крови. В результате я заболел тяжелым сердечным заболеванием, у меня постоянно была высокая температура.

В таком состоянии я поступил к следователю. Он не «беседовал» со мной, как другие. Спросил, готов ли я дать показания, и, услышав, что я сказал все и добавить ничего не могу, схватил ножку стула и принялся бить меня по голове, плечам, по всему телу. Наносимые изо всех сил удары он сопровождал ритмичными выкриками: «Даешь показания или нет? Даешь показания или нет?» Инстинктивно я прикрыл голову руками, но вдруг почувствовал боль в сердце. Я прикрыл руками грудь и умолял следователя не бить по сердцу, но он не обратил на это никакого внимания и продолжал бить по сердцу. После той ночи я снова пытался покончить с собой, но и на этот раз неудачно. И вот я здесь, Менахем Вольфович, на берегу Печоры. Суда не было. После четырех лет следствия мне сообщили, что я приговорен в административном порядке к восьми годам исправительно-трудовых лагерей. Завтра, Менахем Вольфович, вместе выйдем на работу.

 

В тот день, когда Гарин излил свою душу, врач зачитала список больных, которых решено отправить в лагерь. Мы с Гариным были в списке. Врач сказала Гарину, что она требовала оставить его в больнице, так как у него больное сердце и постоянно повышенная температура, но члены комиссии не согласились. «Кого вы держите в больнице? — спросил ее начальник лагеря. — Вы отдаете себе отчет, какую ответственность берете на себя?»

В деле Гарина были записаны четыре буквы: КРТД, что означает: контрреволюционная троцкистская деятельность. Это преступление, страшнее которого в Советском Союзе нет.

Когда в тот же день мы с Гариным вышли из барака, возле нас остановился рослый урка, улыбнулся и сказал:

— Ой, жиды, жиды, что с вами будет? Гитлер вас бьет, здесь вас держат в лагерях. Жаль мне вас, жиды, всюду вас бьют, что с вами будет, жиды, что с вами будет?

Бывший заместитель редактора «Правды», услышав слово «жид», низко опустил голову…

После этого он рассказал мне о своей жизни.

 

В СОПРОВОЖДЕНИИ ОРКЕСТРА

 

— Ребята, — обратился к нам восторженным голосом начальник лагеря, низкорослый полный человек в военной гимнастерке, — вы в нашем лагере новенькие и в первый раз выходите на работу. Помните, что вы работаете на благо советской родины. Там, вдали от нас, бушует страшная война, кровь смешивается с грязью. Вы находитесь далеко от фронта и должны быть благодарны тем, кто защищает вас от фашистских людоедов. Поэтому вы должны отдавать работе все силы, выполнять и перевыполнять норму и тем помогать фронту. Сегодня у вас в руках заступы, но завтра и вам, возможно, вручат винтовки. За работу! Вперед! Ура!

Заключенные слушали речь начальника, расположившись группами на холме, с которого видны были оба берега Печоры. Внизу, вдоль левого берега тянулось железнодорожное полотно с товарными вагонами. На причале у берега стояли грузовые баржи. Начальник лагеря показал рукой на вагоны и баржи.

— Партия и правительство, — сказал он, — поручили нам разгрузить баржи и загрузить вагоны досрочно.

Среди заключенных было много русских, поляков, литовцев, латышей, эстонцев, румын (из Бессарабии) и евреев. Это привело к внутреннему делению на группы — по языку. Но существовало официальное деление по более важному принципу: на политических и уголовников.

Патриотический призыв толстого начальника лагеря был обращен ко всем заключенным, но только уголовники ответили криками «ура!» и побежали вниз, к реке. Политические подбежали к баржам, и первый день работы на строительстве железной дороги Печора-Воркута «по заданию партии и правительства» начался.

Еще до спуска в трюм я неожиданно услышал звуки музыки. Все, как по команде, посмотрели в сторону холма. Нет, это не ошибка. На холме духовой оркестр играл песни во славу освобожденного советского труда.

В баржах были шпалы. В России, как известно, рельсовая колея шире, чем в других странах. Соответственно длиннее и шпалы. Заключенный должен был взвалить на плечи не менее двух шпал. Кто брал больше, объявлялся кандидатом в ударники.

Со шпалами на плечах мы спускались по узкой доске с баржи и поднимались по крутому склону берега к вагонам — около трехсот метров. После нескольких часов работы я почувствовал в плечах жгучую боль, кожа потрескалась, появились ссадины. Все новички испытывали то же самое. Уголовники потешались над нами. «Паны, белоручки, — кричали они. — Не умеете работать, посмотрите на нас». Они действительно умели работать: на плечах у них были подушки из ваты и тряпок.

— Перекур! — закричал вдруг один уголовник. Работа остановилась. Несколько заключенных достали из карманов обрывки газет и махорку, скрутили цигарки. По выражению их лиц можно было понять, что они наслаждаются не менее любителей гаванских сигар. Самодельные сигареты переходили от одного к другому. Одному курильщику разрешалось не более трех-четырех затяжек.

— Кончен перекур! — закричал бригадир. — Давай работать!

— Бригадир — змея проклятая, — громко прошипели несколько голосов.

Бригадир не обиделся. Работа возобновилась. Мы снова спускались в трюм и поднимались на берег с железными шпалами на плечах.

— Перекур! — закричал опять один из уголовников.

— Вы же только что курили! — взмолился бригадир. — Работать надо.

— Не шипи, змея, — ответили хором уголовники. — Сам поработай немного, паразит.

Несмотря на частые перекуры, вагон постепенно наполняется железными шпалами, а оркестр продолжает играть марш труда.

С холма медленно спускается тощая кляча с телегой. Время обеда.

Немногие приберегли кусок хлеба из утренней выдачи. Большинство довольствуется жидким супом из рыбы. Заключенные из Лукишек пьют. суп и вздыхают: «Там мы ели…»

После обеда оркестр исчезает, но появляются тучи мошкары, жужжат новую песню: о славной крови голодного заключенного. Они жужжат и жалят, пьют кровь и жужжат. Спастись от них невозможно. И снова смеются уголовники над «белоручками». Они бывалые зэки, эти уголовники. На лицах у них маски из марли или ветоши, на руках — так называемые рукавицы. Мы, зеленые новички, становимся легкой добычей мельчайших насекомых. Инженер говорил нам, но мы не обратили должного внимания на его слова, думали: перед комарами как-нибудь выстоим.

 

Прошло четырнадцать часов, как мы поднялись с нар, и тринадцать часов, как наши «друзья» уголовники ответили криками «ура!» на призыв толстого начальника. Рабочий день кончился. Мы выстроились в ряды по пяти человек. Нас пересчитали.

— Предупреждаю: шаг влево, шаг вправо рассматривается как побег, конвой стреляет без предупреждения.

 

Уголовники шепотом матерятся. Удивительно, как это зеленая вода Печоры не краснеет от таких ругательств?

У ворот лагеря повальный обыск.

— Мы железо весь день таскали, — кричат уголовники. — Что ищете? Шпалы?

Во дворе перекличка. Ошибка в счете. Пересчитать заново. Снова не сходится. А мы стоим — усталые, голодные. Ноги подкашиваются, плечи болят. Стоим. Счет должен сойтись.

Наконец число сходится. Мы свободны. Ждем ужина, порции баланды, вкус которой вызывает тоску по каше, «выходившей из ноздрей».

Вдруг крик:

— Эй, бригадир, паразит, накормил уже своих людей?

Всего сутки мы в лагере и уже превратились из людей, которые едят, в людей, которых надо кормить, — в рабсилу Советского Союза.

Советский Союз любит (может быть, из-за склонности к «талмудизму»?) сокращения. Рабсила это сокращение слов рабочая сила, но слово «раб» имеет и самостоятельное значение. Языковеды НКВД вряд ли обратили на это внимание.

Бригадир накормил свою рабсилу, и я забрался на нары с мыслями о словах «раб» и «рабсила». В ушах продолжал звенеть вопрос: «Накормил своих людей?»

Чтобы понять, как приводится в действие рабсила Советского Союза, необходимо разобраться в основных понятиях и должностях, существующих в исправительно-трудовых лагерях:

БРИГАДА — группа каторжников из 20–30 человек.

БРИГАДИР — начальник группы, ответственный за работу.

ПРОРАБ — производитель работ, ответственный за работу нескольких бригад.

НАРЯДЧИК — распределяет работу.

НОРМА — количество работы, которую заключенный должен выполнить в смену.

НОРМИРОВЩИК — ведет учет выполнения норм.

КОТЕЛ — норма питания; зависит от производительности труда заключенного. В нашем лагере было четыре котла. Заключенный, выполнявший норму на тридцать или меньше процентов, получал штрафной котел: двести граммов хлеба и баланду один раз в день; первый котел получал заключенный, выполнявший норму на 30–60 процентов: четыреста граммов хлеба и баланду два раза; выполнение нормы на 60–80 процентов — второй котел: пятьсот граммов хлеба, ложка каши вдобавок к двум порциям баланды. Выполнявшие норму на 80—100 процентов получали семьсот граммов хлеба, суп улучшенного качества, кашу, иногда сушеный картофель или галеты — толстые н твердые как камень, но довольно вкусные бисквиты. Тот, кто перевыполнял норму, получал двенадцатый котел: 800–900 граммов хлеба и супы со всевозможными добавками, вкуса которых я так и не узнал. Никто не рассказывал нам о вкусе двенадцатого котла. Так здесь принято.

ПОДЪЕМ — самое ненавистное слово в лагере.

ЭЛЕМЕНТ — различают СОЭ — социально-опасный элемент, и СВЭ — социально-вредный элемент. К первой категории относятся обычно политические заключенные, приговоренные к различным срокам Особым совещанием, а ко» второй категории — уголовники и осужденные в административном порядке. Тех и других в лагере называют одним словом — «элемент». «Ты элемент?» — спросит старожил только что прибывшего заключенного. Иногда, но не всегда, за этим последует вопрос: «Какой?»

ВОСПИТАТЕЛЬ — выступает вместе с начальником лагеря в праздничные дни. Основная его задача — призывать заключенных к большей отдаче сил во время работы. Он организует «социалистические соревнования» (!) между соседними лагерями.

ЛЕКПОМ — лекарский помощник. В лагере врача нет. Врачи-заключенные, если они работают по специальности, находятся в больницах. Лагерный лекпом — человек без специального образования, умеет мерить температуру, давать аспирин при любом недуге и отличать обыкновенный понос от дизентерийного. Должность эта очень важная — не с точки зрения здоровья заключенных, а из-за полномочий, которыми облечен лекпом. Он может освободить на день-два от работы или отправить в больницу. Некоторые лекпомы лишены всякого человеческого чувства, некоторые звереют от страха. Не один лекпом получил дополнительный срок за «вредительство» — освобождение больных от работы с целью повредить социалистическому строительству и сорвать выполнение плана.

ДОХОДЯГА — заключенный, дошедший до грани физического истощения.

КОМЕНДАНТ — заключенный, отвечающий за чистотой порядок в бараке.

ЛАГПУНКТ — трудовой лагерь. Когда говорят «лагерь», имеют в виду десятки, иногда сотни пунктов. Название Печорлаг относится, например, к огромному району лагерей, в котором имеется множество пунктов.

БЛАТ, ПО БЛАТУ — способ «устроиться» по знакомству или с помощью взятки.

РУГАТЕЛЬСТВА. Их бесчисленное множество. Такого, пожалуй, не было с той поры, когда человек обрел дар речи. Ругательства не всегда являются выражением ненависти, недовольства, агрессивности, иногда это выражение дружеских чувств, признательности, поздравление. Урки умеют говорить, надо только уметь их понять.

УРКИ И ЖУЛИКИ — уголовные преступники.

 

Наиболее употребительные слова — ругательства, но наиболее важные — норма, котел и блат.

Однажды мне довелось увидеть справочник нормировщика. Страницы напоминали логарифмические таблицы, но по толщине книга скорее походила на энциклопедию. По этим таблицам ведутся расчеты за все работы в Советском Союзе: на заводах и в колхозах, на строительстве и лесоповале. Нормы для ИТЛ рассчитаны на двенадцатичасовой рабочий день.

Хорошо бы заставить составителей самих поработать по их нормам, как было бы неплохо включить в программу подготовки судей обязательную отсидку в тюрьме. Во втором случае стало бы меньше несправедливости, а в первом — уменьшилось бы число надувательств в Советском Союзе.

 

Даже привычные к физическому труду люди не в состоянии ежедневно выполнять норму, установленную в лагерях для рабсилы: тем более не в состоянии выполнить норму интеллигенты, из которых в основном состоит масса политических. Но от нормы, зависит котел, а от котла — срок, за который заключенный превращается в доходягу. Советских каторжников призывают отдать последние силы за… дополнительные сто граммов хлеба, ложку каши, махорку. Это единственная премия за самоубийственный труд. Другой премии нет — даже для тех, кто работает по принципу: «300 процентов нормы на каждых двух работников». (Большой транспарант с такой надписью развевался над нашим лагерем.)

Награда за выполнение и даже перевыполнение нормы не сытость, а меньший голод, но даже уменьшенный, он не идет ни в какое сравнение с тюремным. В Лукишках мы сидели взаперти; в лагере проводили шестнадцать часов в сутки на воздухе. Работа каторжная. Организм требует компенсации, но получает еще меньше того, что мы получали, сидя в камерах. Я видел, что сделал голод с обитателями Лукишек, и нетрудно было себе представить, что делает голод с людьми здесь, в лагерях. В Лукишках были «телефонисты», здесь я встретил двуногих животных. Голод…

Голодный человек пойдет на многое, чтобы наесться досыта — на большее, чем сытый ради обогащения. Чтобы уменьшить лютый голод, доходяга готов на большее, чем просто голодный ради сытости. Эта прогрессия определяется стремлением жить, выжить во что бы то ни стало. Оно растет, а не уменьшается, по мере того как заключенный случается от привычек цивилизации и привыкает к скотской жизни. Доходяга-заключенный готов на всевозможные уловки, чтобы подняться с первого котла на второй или не спуститься на второй с третьего. Но не каждый в состоянии выполнить обязательную норму. Работяги смеются над патриотическими речами начальника и воспитателя. Все знают, что норма невыполнима для среднего человека, и единственный выход — блат.

Какое отношение имеет блат к официальной норме, записанной в книге, к процентам, выполненным заключенным, и к котлу? Норма всегда зависит от нескольких факторов. Например, при разгрузке барж и загрузке вагонов она зависит от веса и расстояния. Если к расстоянию добавить при подсчете выполнения несколько десятков метров, вырастает производительность труда; то же самое происходит, когда округляют вес шпал. Бригада, в которой я работал, была не из передовых. В ней были не только белоручки, но и доходяги. Чтобы получить обычный для бригады второй котел, приходилось работать очень тяжело. Даже если полностью отбросить «реакционную» мысль, согласно которой каждый заключенный, даже не работающий, имеет право на достаточное питание, и условно принять величайшее достижение революции, отраженное в лозунге: «Кто не работает, тот не ест», приходишь к выводу, что мы свой котел зарабатывали потом и кровью. Но с точки зрения нормы мы должны были находиться где-то между штрафным и первым котлом. Мы же поднялись до второго, а иногда получали и третий — благодаря блату.

У блата много ступеней. Заключенный заинтересован в хороших отношениях с бригадиром; бригадир угождает прорабу; оба они заискивают перед нормировщиком. Сорочка с воротником часто переходит из рук в руки, от одного должностного лица к другому. Иногда может повлиять махорка, часто делает свое дело краденая вещь; но главное — разницу между нормой, установленной «партией и правительством», и фактически выполненной работой, определяет взаимный страх. В бригаде всегда имеются люди, которых боится бригадир; прораб часто боится бригадиров; нормировщик — тоже заключенный, и тоже не свободен от страха перед некоторыми людьми, находящимися внизу иерархии. Взятки и страх рождают вечный и всеобщий блат. Советской же статистике достаются цифры выполненной работы с поправками блата.

Неужели советское правительство не в состоянии справиться с этим массовым заговором? Нет, не в состоянии. Блат, правда, в конце концов обнаруживается. Становится известно о кубометрах земли, выкопанных в отчетах, о шпалах, погруженных на бумаге или о кривобокой и косой железной дороге. Бригадиры и прорабы получают дополнительные сроки, но блат непобедим. Ведь он раскрывается только в конечном итоге, а до тех пор надо жить. Это одно из внутренних противоречий новою рабства; лагерник превратился в рабочую скотину, но именно это и его желание выжить во что бы то ни стало срывает все планы и расчеты проектировщиков государственного строительства.

Кому поручен непосредственный контроль над рабсилой? В моем лагере большая часть административных должностей была занята уголовниками. В результате политический заключенный попадает в полную зависимость от уголовников, всегда презирающих интеллигентов и находящих особое удовлетворение в их унижении.

В царское время революционеры всегда боролись за особые права политзаключенных. В Советском Союзе статус политического заключенного ликвидирован, но равенства между ними и уголовными не возникло. Привилегия политического в «стране победившего социализма» — быть голоднее голодных, униженное униженных.

 

— Эй, комендант, у меня вещи пропали.

— Кто взял?

— Не знаю, исчезли вещи.

— Что ты хочешь от меня? Куда сам смотрел?

— Я спал, ничего не чувствовал.

— Так кто тебе виноват? Надо было стеречь.

— Но ведь ты комендант, ты обязан стеречь.

— Я ничего не видел, отвяжись.

 

Такой диалог произошел у меня с комендантом барака назавтра после первого дня работы. Утром я не услышал сигнал и проснулся от крика: «Вставай! Подъем!» Я открыл глаза и посмотрел на мешок у изголовья. Мне показалось, что мешок сильно похудел. Пощупал его, открыл. Да, большая часть моего имущества исчезла.

«Отнимут, все отнимут, увидишь», — вспомнил я слова охранника на пароходе.

Его слова оправдались не полностью. Взяли не все. Пока…

 

Мы продолжали таскать шпалы. Покончили с этим, принялись за длинные рельсы. Работа была очень тяжелая, но зато коллективная, с определенным ритмом и даже шутками.

Из рельсов мы соорудили что-то вроде моста — вверх по крутому берегу. По бокам приладили два стальных каната. По команде шесть человек с каждой стороны брались за канаты и медленно двигались вверх по мосту к вагонам. «Разом!» — кричал бригадир; «Разом!» — кричали мы. Но тут же воздух оглашали традиционные русские ругательства с нововведениями, привнесенными революцией. «Тащи! — кричал один. — Ты почему не тянешь, паразит?» — «Сам паразит, змея! — отвечал другой. — Сам не тянешь». Если кто оступится, остальные хохочут. «Разом!» — и рельс ложится на ровную площадку. Ему, рельсу, тоже достаются отменные ругательства.

Бывший заместитель редактора «Правды» тоже таскал рельсы. Больное сердце, постоянная температура, частый пульс не освобождают заключенного, тем более КРТД, от работы. «Кто не работает, тот не ест». Гарин тянул канат из последних сил. Урки смеялись над ним: «Скольких отправил на тот свет, жид, пока сам сюда не попал? Там у тебя были силы, а здесь нет, а?» Гарин молчал. Урки не отставали. Изо дня в день, на советской земле заместителя редактора «Правды» обзывали жидом. Не по-польски, а по-русски.

После каждых десяти дневных смен работы мы получали не выходной, а… десять ночных смен. Работа в ночную смену отнимала еще больше сил. Во время перекуров многие засыпали; если бригадир или прораб не в состоянии были их добудиться, в дело шел ружейный приклад часового. Но и ночью, даже белой, не обходилось без блата.

Как-то ночью меня пробрал озноб. Утром мы с Гариным отправились к лекпому. Под наблюдением советского стража здоровья измерили температуру. У меня оказалось около сорока.

— Ступай в барак, — сказал лекпом. — Сегодня можешь не выходить на работу.

— Сегодня? — удивленно переспросил я. — Только сегодня?

— А ты что думал? — ответил лекпом. — Сразу отправлю в больницу? Приходи завтра, измерим температуру.

— А ты что делаешь с градусником? — закричал лекпом Гарину. — Меня хочешь обмануть? Ты…

Гарин поправил градусник под мышкой.

— Градусник не так стоял, — сказал он. — Я не подгоняю. Он может подтвердить, — кивнул Гарин на меня, — что в больнице у меня все время была высокая температура.

Гарину действительно не нужно было ничего делать, чтобы ртуть поднялась до тридцати восьми градусов. Посмотрев в большие, блестящие глаза Гарина, любой неспециалист мог понять, что перед ним тяжело больной человек. Но в советских лагерях наряду с детскими сроками (три года) существует и детская температура. 38 градусов? Какая это температура?

— Иди работать, — сказал лекпом Гарину.

Три дня пролежал я на нарах с высокой температурой в компании клопов. Впервые с момента ареста мне стало жалко себя. На четвертый день градусник показал тридцать семь и одну.

— Сегодня ночью выйдешь на работу, — сказал лекпом.

— Сегодня ночью? У меня три дня подряд была высокая температура, я очень ослаб и должен, по крайней мере, еще день полежать.

— Нельзя, выйдешь на работу.

Я продолжал протестовать.

Лекпом не выдержал и закричал:

— Думаешь, мне приятно посылать тебя на работу? Я знаю, что ты слаб, но я сижу четыре года и должен отсидеть еще четыре. Начальник ругается, что я освобождаю слишком часто. Знаешь, чем это пахнет? Завтра меня, могут обвинить во вредительстве! Пошел работать, не подохнешь. Из-за тебя еще навесят новый срок.

Я вышел на работу. «Сколько раз организм может выдержать такое лечение?» — спрашивал я себя. Но и лекпом — лагерник, его тоже можно понять.

 

ПЕРЕВОСПИТАНИЕ

 

 

Сортир

 

— Эй, Сортир, отойди в сторону.

Впервые услышав такую кличку, я удивился. Урки обычно дают прозвища по внешним признакам. Меня, например, прозвали Очкариком, было имя Сапоги, но Сортир! Вскоре я, однако, понял, что прозвище не случайное.

Сортир был молодой парень лет двадцати, но успел отсидеть уже четыре года. Он работал на железнодорожной станции, был арестован и обвинен во вредительстве.

— Ты признался? — спросил я, выслушав рассказ о его жизни.

— Как не признаешься? — ответил он удивленным вопросом.

По ходу «перевоспитания» он заболел недержанием мочи. Его не лечили, даже не пытались. Температуры у него не было. А работа не страдает, если какой-то заключенный перестает ходить в сортир.

Несчастного все презирали. Возле него действительно было трудно стоять. Тряпки, называемые брюками, и даже тряпки на ногах были всегда мокрые и страшно воняли. Его считали ненормальным. Я пом

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...