Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Последний день приговоренного к смерти

Бисетр I Приговорен к смерти! Пять недель живу я с этой мыслью, один на один с ней; она ни на миг непокидает меня, леденит меня, тяжестью своей пригибает к земле. Когда-то - мне кажется, с тех пор прошли не недели, а годы, - я былчеловеком, как все люди. На каждый день, на каждый час, на каждую минутунаходилась у меня новая мысль. Мой ум, свежий и молодой, был богатвыдумками. Он изощрялся, развертывая их передо мной беспорядочной ибесконечной вереницей, расшивая все новыми узорами грубую и хрупкую тканьжизни. Мелькали там девичьи лица, пышные епископские облачения, выигранныебитвы, шумные, горящие огнями театральные залы, и снова девичьи лица иуединенные прогулки в темноте под лапчатыми ветвями каштанов. Пир моеговоображения никогда не иссякал. Я мог думать о чем хотел, я был свободен. Теперь я пленник. Мое тело заковано в кандалы и брошено в темницу, мойразум в плену у одной мысли. Ужасной, жестокой, неумолимой мысли! Я думаю,понимаю, сознаю только одно: приговорен к смерти! Что бы я ни делал, жестокая мысль всегда здесь, рядом, точно гнетущийпризрак, одна она, лицом к лицу со мной, несчастным, она ревниво гонит прочьвсе, чем можно отвлечься, и стоит мне отвернуться или закрыть глаза, как ееледяные пальцы встряхивают меня. Она проскальзывает во все грезы, в которыхмое воображение ищет прибежища от нее, страшным припевом вторит всемобращенным ко мне словам, вместе со мной приникает к ненавистным решеткамтемницы, не дает мне покоя наяву, подстерегает мой тревожный сон и тут, восне, предстает мне под видом ножа. Вот я проснулся в испуге и подумал: "Слава богу, это только сон!" И чтоже! Не успел я приподнять тяжелые веки и увидеть подтверждение роковой мыслив окружающей меня ужасной яви, в мокрых и осклизлых плитах пола, в тускломсвете ночника, в грубой ткани надетого на меня балахона, на угрюмом лицестражника, чья лядунка поблескивает сквозь решетку камеры, как уже мнепочудился чей-то шепот над самым моим ухом: "Приговорен к смерти!"

II

Это было ясным августовским утром. За три дня до того начался надо мнойсуд, и три дня подряд туча зрителей собиралась каждое утро на приманку моегоимени и моего преступления и располагалась на скамьях зала заседаний, точноворонье вокруг трупа; три дня подряд передо мной непрерывно кружилфантастический хоровод судей, свидетелей, защитников, королевскихпрокуроров, то карикатурный, то кровожадный, но неизменно мрачный изловещий. Первые две ночи я не мог заснуть от возбуждения и ужаса; на третьюзаснул от скуки и усталости. Меня увели в полночь, когда присяжные удалилисьна совещание. Как только я очутился опять на соломе своей темницы, так сразуже уснул глубоким сном, сном забвения. Это был первый отдых за много дней. Я был погружен в глубочайшие глубины сна, "когда пришли меня будить.Топот подбитых гвоздями башмаков тюремщика, бренчание связки ключей, пронзи-тельный скрежет засова не разбудили меня, как обычно; проснулся я, толькокогда надзиратель грубо потряс меня за плечо и грубо крикнул мне в самоеухо: "Да вставай же!" Я открыл глаза и в испуге привскочил на своейподстилке. В этот миг сквозь высокое и узкое оконце камеры на потолкекоридора, заменявшем мне небо, я увидел желтоватый отблеск - признак солнцадля тех, кто привык к тюремным потемкам. Я люблю солнце. - Погода хорошая, - сказал я тюремщику. Он сперва не ответил, как будтоне решил, стоит ли потратить на меня хоть одно слово; потом пробурчалнехотя: - Все может быть. Я не двигался с места, еще не вполне очнувшись, улыбаясь и не спускаяглаз с легких золотистых бликов на потолке. - Хороший денек, - повторил я. - Да, - ответил он, - вас там дожидаются. Как паутина пресекает полетмотылька, так эти слова разом вернули меня к беспощадной действительности. Словно при вспышке молнии я увидел мрачный зал заседаний, полукругсудейского стола и на нем груду окровавленных лохмотьев, три рядасвидетелей, их тупые лица, двух жандармов на двух концах моей скамьи,увидел, как суетятся черные мантии, как проходит зыбь по головам толпы втемной глубине зала, как буравит меня взгляд двенадцати присяжных, которыебодрствовали, пока я спал. Я поднялся; зубы у меня стучали, дрожащие руки не могли нащупатьодежду, ноги подкашивались. На первом же шаге я споткнулся, точно носильщикпод непосильным грузом. Тем не менее я пошел за тюремщиком. У порога камеры меня ждали оба жандарма. Мне опять надели наручники.Там был очень хитрый замочек, который долго запирали. Я стоял безучастно -машинку прилаживали к машине. Мы прошли через внутренний двор. Свежий утренний воздух подбодрил меня.Я поднял голову. Небо было голубое, жаркие солнечные лучи, пересеченныедлинными трубами, ложились огромными треугольниками света поверх высоких имрачных тюремных стен. Погода в самом деле была хорошая. Мы поднялись по винтовой лестнице; прошли один коридор, потом второй,третий; потом перед нами раскрылась низкая дверца. Горячий воздух вместе сшумом вырвался оттуда и ударил мне в лицо; это было дыхание толпы в залезаседаний. Я вошел. При моем появлении лязгнуло оружие, загудели голоса. С грохотомзадвигались скамьи; затрещали загородки; и пока я шел через длинный залмежду двумя рядами солдат и толпившимися по обе стороны зрителями, у менябыло такое чувство, словно на мне сходятся все нити, которые управляют этимиповернутыми в мою сторону лицами с разинутыми ртами. Только тут я заметил, что кандалов на мне нет; но не мог вспомнить, каки когда их сняли. Вдруг настала полная тишина. Я дошел до своего места. В тот самый миг,когда улеглась сумятица в зале, улеглась и сумятица в моих мыслях. Я сразуотчетливо понял то, что лишь смутно представлял себе раньше, понял, чтонастала решительная минута - сейчас мне произнесут приговор. Как ни странно, но тогда мысль эта не ужаснула меня. Окна былираскрыты, воздух и шум города свободно вливались в них; в зале было светло,как на свадьбе; веселые солнечные лучи чертили тут и там яркие отраженияоконных стекол, то вытянутые на полу, то распластанные по столам, топерегнутые по углам стен; от окон, от этих ослепительных прямоугольников,как от огромной призмы, тянулись по воздуху столбы золотистой пыли. Судьи сидели впереди с довольным видом - верно, радовались, что делоблизится к концу. На лице председателя, мягко освещенном отблеском оконногостекла, было мирное, доброе выражение; а молодой член суда; теребя своибрыжи, почти что весело болтал с хорошенькой дамой в розовой шляпке, познакомству сидевшей позади него. Только присяжные были бледны и хмуры - надо полагать, утомились отбессонной ночи, некоторые зевали. Так не ведут себя люди, только чтовынесшие смертный приговор; на лицах этих добродушных обывателей я читалтолько желание поспать. Напротив меня окно было распахнуто настежь. Я слышал, какпересмеиваются на набережной продавщицы цветов; а у наружного краяподоконника из щели в камне тянулся желтенький цветочек и заигрывал светерком, весь пропитанный солнечным светом. Откуда было взяться мрачной мысли посреди таких ласкающих впечатлений?Упиваясь воздухом и солнцем, я мог думать только о свободе; этот сияющийдень зажег во мне надежду; и я стал ждать приговора так же доверчиво, какждет человек, чтобы ему даровали свободу и жизнь. Между тем явился мой адвокат. Его дожидались Он только что позавтракалплотно и с аппетитом. Дойдя до своего места, он с улыбкой наклонился ко мне. - Я надеюсь, - сказал он. - Правда? - спросил я беспечно и тоже улыбнулся. - Ну да, - подтвердил он, - их заключения я еще не знаю, но они,несомненно, отвергнут преднамеренность, и поэтому можно рассчитывать напожизненную каторгу. - Что вы говорите! - возмутился я. - Тогда уж во сто крат лучше смерть! "Да, смерть! Кстати, я ничем не рискую, говоря так, - нашептывал мневнутренний голос. - Ведь смертный приговор непременно должны выносить вполночь, при свете факелов, в темном мрачном зале, холодной дождливой зимнейночью. А в ясное августовское утро, да при таких славных присяжных этоневозможно!" И я снова стал смотреть на желтенький цветочек, освещенныйсолнцем. Но тут председатель, поджидавший только адвоката, приказал мне встать.Солдаты взяли на караул; словно электрический ток прошел по залу - все какодин поднялись. Невзрачный плюгавый человечек, сидевший за столом понижесудейского стола, очевидно, секретарь, стал читать приговор, вынесенныйприсяжными в мое отсутствие. Холодный пот выступил у меня по всему телу; яприслонился к стене, чтобы не упасть. - Защитник! Имеете ли вы что-либо возразить против применениянаказания? - спросил председатель. Я-то мог бы возразить против всего, только не находил слов. Язык прилипу меня к гортани. Защитник встал. Я понял, что он старается смягчить заключение присяжныхи подменить вытекающую из него кару другой, той, о которой он мне говорилтолько что, а я даже слушать не захотел. Как же сильно было мое возмущение, если оно пробилось сквозь всепротиворечивые чувства, волновавшие меня! Я хотел вслух повторить то, чтораньше сказал защитнику: во сто крат лучше смерть! Но у меня перехватилодыхание, я только дернул адвоката за рукав и судорожно выкрикнул: - Нет! Прокурор оспаривал доводы адвоката, и я слушал его с глупымудовлетворением. Потом судьи удалились, а когда вернулись, председательпрочитал мне приговор. - Приговорен к смерти! - повторила толпа; и когда меня повели прочь,все эти люди ринулись мне вслед с таким грохотом, будто рушилось здание. Яшел как пьяный, как оглушенный. Во мне произошел полный переворот. Досмертного приговора я ощущал биение жизни, как все, дышал одним воздухом совсеми; теперь же я почувствовал явственно, что между мной и остальным миромвыросла стена. Все казалось мне не таким, как прежде. Широкие, залитыесветом окна, чудесное солнце, безоблачное небо, трогательный желтый цветочек- все поблекло, сделалось белым, как саван. И живые люди, мужчины, женщины,дети, теснившиеся на моем пути, стали похожи на привидения. Внизу у подъезда меня ждала черная, замызганная карета с решетками.Прежде чем сесть в нее, я окинул площадь беглым взглядом. - Смотрите! Приговоренный к смерти! - кричали прохожие, сбегаясь ккарете. Сквозь пелену, словно вставшую между мной и миром, я различил двухдевушек, впившихся в меня жадными глазами. - Отлично! - воскликнула та, что помоложе, и захлопала в ладоши. - Этобудет через шесть недель!

III

Приговорен к смерти! Ну что тут такого? "Все люди, - помнится, прочел я в какой-то книге,где больше ничего не было примечательного, - все люди приговорены к смерти сотсрочкой на неопределенное время". Значит, ничто особенно не изменилось вмоем положении. С той минуты, как мне прочли приговор, сколько умерло людей,располагавших прожить долгую жизнь! Сколько опередило меня молодых,свободных, здоровых, собиравшихся в урочный день посмотреть, как мне отрубятголову на Гревской площади! И сколько таких, которые еще гуляют, дышатсвежим воздухом, уходят и приходят когда им вздумается и все же, может быть,опередят меня! Да и о чем особенно жалеть мне в жизни? В самом деле, полумрак и черныйхлеб темницы, ковшик Жидкой похлебки из арестантского котла, грубостьобращения для меня, приученного к изысканной вежливости, ругань тюремщиков инадсмотрщиков, ни единого человека, который пожелал бы перемолвиться со мнойсловом, непрерывное внутреннее содрогание при мысли, что сделал я и что заэто сделают со мной, - вот почти единственные блага, которые может отнять уменя палач. Нет! Все равно это ужасно!

IV

Черная карета доставила меня сюда, в этот гнусный Бисетр. На расстоянии он имеет довольно величественный вид. Расположено всездание по гребню холма, и когда оно высится вдалеке, на горизонте, в нем ещечувствуется что-то от горделивой пышности королевского замка. Но чем ближе,тем явственнее дворец превращается в лачугу. Выщербленные кровли оскорбляютглаз. На царственном фасаде лежит клеймо постыдного упадка; стены словноизъедены проказой. В окнах не осталось ни зеркальных, ни простых стекол; онизабраны толстыми железными решетками, к переплетам которых то тут, то тамльнет испитое лицо каторжника или умалишенного. Такова жизнь, когда видишь ее вблизи.

V

Сейчас же по приезде я попал в железные тиски. Были принятычрезвычайные меры предосторожности; за едой мне не полагалось ни ножа, ни вилки. На меня надели"смирительную рубашку", нечто вроде мешка из парусины, стеснявшего движениярук; тюремные надзиратели отвечали за мою жизнь. Я подал кассационнуюжалобу. Значит, им предстояло промучиться со мной недель шесть-семь, чтобыцелым и невредимым сохранить меня до Гревской площади. Первые дни мне выказывали особую предупредительность, нестерпимую дляменя. Забота тюремщика отдает эшафотом. По счастью, через несколько днейдавние навыки взяли верх: со мной начали обращаться так же грубо, как состальными арестантами, перестав выделять меня и отбросив непривычнуювежливость, поминутно напоминавшую мне о палаче. Положение мое улучшилось нетолько в этом. Моя молодость, покорность, заступничество тюремногосвященника, а главное, несколько слов по-латыни, сказанных мною привратникуи не понятых им, возымели свое действие: меня стали раз в неделю выпускатьна прогулку вместе с другими заключенными и избавили от смирительной рубахи,сковывавшей меня. Кроме того, после долгих колебаний мне разрешили иметьчернила, бумагу, перья и пользоваться ночником. Каждое воскресенье после обедни, в назначенный для прогулки час, менявыводят на тюремный двор. Там я разговариваю с заключенными. Иначе нельзя. Ктому же эти горемыки - славные малые. Они рассказывают мне свои проделки, откоторых можно прийти в ужас, но я знаю, что они просто бахвалятся. Они учатменя говорить на воровском жаргоне, "колотить в колотушку", по их выражению.Это самый настоящий язык, наросший на общенародном языке, точноотвратительный лишай или бородавка. Иногда он достигает своеобразнойвыразительности, живописности, от которой берет жуть: "На подносе пролитсок" (кровь на дороге), "жениться на вдове" (быть повешенным), как будтоверевка на виселице - вдова всех повешенных. Для головы вора имеется дваназвания: "Сорбонна", когда она замышляет, обдумывает и подсказываетпреступление, и "чурка", когда палач отрубает ее; иногда в этом языкеобнаруживается игривый пошиб: "ивовая шаль" - корзина старьевщика. "врун" -язык; но чаще всего, на каждом шагу, попадаются непонятные, загадочные,безобразные, омерзительные слова, неведомо откуда взявшиеся: "кат" - палач,"лузка" - смерть. Что ни слово - то будто паук или жаба. Когда слушаешь, какговорят на этом языке, кажется, будто перед тобой вытряхивают грязное ипыльное тряпье. И все-таки эти люди - единственные, кто жалеет меня. Надзиратели,сторожа, привратники, те говорят, и смеются, и рассказывают обо мне при мне,как о неодушевленном предмете, и я на них не обижаюсь.

VI

Я решил так: Раз у меня есть возможность писать, почему мне не воспользоваться ею?Но о чем писать? Я замурован в четырех голых холодных каменных стенах; ялишен права передвигаться и видеть внешний мир, все мое развлечение - целыйдень безотчетно следить, как медленно перемещается по темной стене коридорабелесый прямоугольник - отблеск глазка в моей двери и при этом, повторяю, явсе время один на один с единственной мыслью, с мыслью о преступлении инаказании, об убийстве и смерти! Что же после этого я могу сказать, когдамне и делать-то больше нечего на свете? Что достойного быть записанным могуя выжать из своего иссушенного, опустошенного мозга? Ну что ж! Пусть вокруг меня все однообразно и серо, зато во мне самомбушует буря, кипит борьба, разыгрывается трагедия. А неотступно преследующаяменя мысль каждый час, каждый миг является мне в новом обличье, с каждымразом все страшней и кровожадней по мере приближения назначенного дня.Почему бы мне в моем одиночестве не рассказать себе, самому обо всемжестоком и неизведанном, что терзает меня? Материал, без сомнения, богатый;и как ни короток срок моей жизни, в ней столько еще будет смертной тоски,страха и муки от нынешнего и до последнего часа, что успеет исписаться перои иссякнут чернила. Кстати, единственное средство меньше страдать - этонаблюдать собственные муки и отвлекаться, описывая их. А затем то, что я тут запишу, может оказаться небесполезным. Дневникмоих страданий от часа к часу, от минуты к минуте, от пытки к пытке, еслитолько я найду в себе сил довести его до того мгновения, когда мне будет физически невозможно продолжать, эта повесть, неизбежно неоконченная, ноисчерпывающая, мне кажется, послужит большим и серьезным уроком. Сколькопоучительного для тех, кто выносит приговор, будет в этом отчете о смертномтомлении человеческого разума, в этом непрерывном нарастании мучений, вэтом, так сказать, духовном вскрытии приговоренного! Быть может, прочтя моизаписки, они с меньшей легкостью решатся в следующий раз бросить на такназываемые весы Правосудия голову мыслящего существа, человеческую голову?Быть может, они, бедняги, ни разу не задумались над тем, какой длительныйряд пыток заключен в краткой формуле смертного приговора. Хоть на мигслучалось ли им вникнуть в несказанный ужас той мысли, что у человека,которого они обезглавливают, есть разум; разум, предназначенный для жизни, идуша, не мирившаяся со смертью? Нет. Они во всем этом видят только падениепо отвесу треугольного ножа и не сомневаются, что для приговоренного ничегонет ни до того, ни после. Эти строки доказывают противное. Если когда-нибудьих напечатают, они хоть в малой доле помогут осознать муки сознания - оних-то судьи и не подозревают. Судьи гордятся тем, что умеют убивать, непричиняя телесных страданий. Это еще далеко не все. Как ничтожна больфизическая по сравнению с душевной болью! И как жалки, как позорны такогорода законы! Настанет день, когда, быть может, эти листки, последниеповеренные несчастного страдальца, окажут свое действие... А может статься,после моей смерти ветер развеет по тюремному двору эти вывалянные в грязиклочки бумаги или привратник заклеит ими треснувшее окно сторожки и онисгниют на дожде.

VII

Пусть то, что я пишу, когда-нибудь принесет пользу другим, пустьостановит судью, готового осудить, пусть спасет других страдальцев, виновныхили безвинных, от смертной муки, на которую обречен я, - к чему это, зачем?Какое мне дело? Когда падет моя голова, не все ли мне равно, будут ли рубитьголовы другим? Как мог я додуматься до такой нелепости? Уничтожить эшафот после того,как сам я взойду на него, - скажите на милость, мне-то какая от этогокорысть! Как! Солнце, весна, усеянные цветами луга, птицы, пробуждающиеся поутрам, облака, деревья, природа, воля, жизнь - все это уже не для меня? Нет!Меня надо спасти, меня! Неужели же это непоправимо и мне придется умеретьзавтра или даже сегодня, неужели исхода нет? Господи! От этой мысли можноголову себе размозжить о стену камеры!

VIII

Подсчитаем, сколько мне осталось жить. Три дня после вынесения приговора на подачу кассационной жалобы. Неделя на то, чтобы так называемые судопроизводственные актыпровалялись в канцелярии суда, прежде чем их направят министру. Две недели они пролежат у министра, который даже не будет знать об ихсуществовании, однако же предполагается, что по рассмотрении он передаст ихв кассационный суд. Там их рассортируют, зарегистрируют, пронумеруют; спрос на гильотинубольшой и раньше своей очереди никак не попадешь. Две недели на проверку, чтобы в отношении вас не был нарушен закон. Наконец, кассационный суд собирается обычно по четвергам, оптомотклоняет до двадцати жалоб и отсылает их министру, министр, в свою очередь,отсылает их генеральному прокурору, а тот уж отсылает их палачу. На этоуходит три дня. На четвертый день помощник прокурора, повязывая утром галстук,спохватывается: "Надо же закончить это дело". И тут, если только помощниксекретаря не приглашен приятелями на завтрак, приказ о приведении приговорав исполнение набрасывают начерно, проверяют, перебеляют, отсылают, иназавтра на Гревской площади с раннего утра раздается стук топоров,сколачивающих помост, а на перекрестках во весь голос кричат осипшиеглашатаи. В общем шесть недель. Та девушка верно сказала. А сижу я здесь, в Бисетре, уже пять, если не все шесть - боюсьподсчитать, - мне кажется, что три дня тому назад был четверг.

IX

Я написал завещание. Зачем, собственно? Меня присудили к уплате судебных издержек, и все моедостояние едва покроет их. Гильотина - это большой расход. После меня останется мать, останется жена, останется ребенок. Трехлетняя девочка, прелестная, нежненькая, розовая, с большими чернымиглазами и длинными каштановыми кудрями. Когда я ее видел в последний раз, ей было два года и один месяц. Итак, когда я умру, три женщины лишатся сына, мужа, отца; осиротеют,каждая по-своему, овдовеют волею закона. Допустим, я наказан по справедливости; но они-то, они, невинные, ничегоне сделали. Все равно; они будут опозорены, разорены. Таково правосудие. У меня болит душа не о старушке матери; ей шестьдесят четыре года, онане переживет удара. А если и протянет несколько дней, так ей было бы тольконемножко горячей золы в ножной грелке, она все примет безропотно. Не болит у меня душа и о жене; у нее и так подорвано здоровье ирасстроен ум. Она тоже скоро умрет, если только окончательно не лишитсярассудка. Говорят, сумасшедшие долго живут; но тогда они хоть не сознаютсвоего несчастья. Сознание у них спит, оно словно умерло. Но моя дочка, мое дитя, бедная моя крошка Мари сейчас играет, смеется,поет, ничего не подозревая, и о ней-то у меня надрывается душа!

Х

Вот подробное описание моей камеры. Восемь квадратных футов. Четыре стены из каменных плит, под прямымуглом сходящихся с плитами пола, который на ступеньку поднят над наружнымкоридором. Когда входишь, направо от двери нечто вроде ниши - пародия наальков. Там брошена охапка соломы, на которой полагается отдыхать и спатьузнику, летом и зимой одетому в холщовые штаны и тиковую куртку. Над головой у меня - вместо балдахина - черный, так называемыйстрельчатый свод, с которого лохмотьями свисает паутина. Во всей камере ни окна, ни отдушины. Только дверь, где дерево сплошьзакрыто железом. Впрочем, я ошибся: посреди двери, ближе к потолку, проделано отверстиев девять квадратных дюймов с железными прутьями крест-накрест; на ночьсторож при желании может закрыть его. Камера выходит в довольно длинныйкоридор, который освещается и проветривается через узкие окошечки подпотолком; весь этот коридор разделен каменными перегородками на отдельныепомещения, сообщающиеся между собой через низенькие сводчатые дверцы ислужащие чем-то вроде прихожих перед одиночными камерами, подобными моей. Втакие камеры сажают каторжников, присужденных смотрителем тюрьмы кдисциплинарным взысканиям. Первые три камеры отведены для приговоренных ксмерти, потому что они ближе к квартире смотрителя, что облегчает емунадзор. Только эти камеры сохранились в нетронутом виде от старого бисетрскогозамка, построенного в XV веке кардиналом Винчестерским, тем самым, чтопослал на костер Жанну д'Арк. Об этом я узнал из разговоров"любопытствующих", которые на днях приходили сюда и смотрели на меня издали,как на зверя в клетке. Надзиратель получил пять франков за то, что пустилих. Забыл сказать, что у двери моей камеры днем и ночью стоит караульный, икогда бы я ни поднял глаза на квадратное отверстие в двери, они встречаютсяс его глазами, неотступно следящими за мной. Однако же считается, что в этом каменном мешке достаточно воздуха исвета.

XI

Пока до рассвета еще далеко, на что убить ночь? Мне пришла в головуодна мысль. Я встал и принялся водить ночником по стенам камеры. Все четырестены испещрены надписями, рисунками, непонятными изображениями, именами,которые переплетаются между собой и заслоняют друг друга. Должно быть,каждому приговоренному хотелось оставить по себе след, хотя бы здесь. Тут икарандаш, и мел, и уголь, черные, белые, серые буквы; часто попадаютсяглубокие зарубки в камне, кое-где буквы побурели, как будто их выводиликровью. Если бы я не был поглощен одной думой, меня, конечно, заинтересовалабы эта своеобразная книга, страница за страницей раскрывающаяся перед моимвзором на каждом камне каземата. Мне любопытно было бы соединить в целоеобрывки мыслей, разбросанных по плитам; из каждого имени воссоздатьчеловека; вернуть смысл и жизнь этим исковерканным надписям, разорваннымфразам, отсеченным словам, обрубкам без головы, подобным тем, кто их писал. Над моим изголовьем изображены два пламенеющих сердца, пронзенныхстрелой, а сверху надпись: "Любовь до гробовой доски". Бедняга брал на себя обязательство не надолгий срок. Рядом неумело нарисована маленькая фигурка в подобии треуголки, а подней написано: "Да здравствует император! 1824". Потом опять пламенеющие сердца с надписью, типичной для тюрьмы: "Люблю,боготворю Матье Данвена. Жак". На противоположной стене фамилия: "Папавуан". Заглавное "П" разукрашеновсякими завитушками. Куплет непристойной песенки. Фригийский колпак, довольно глубоковрезанный в камень, а под ним: "Бориес. Республика". Так звали одного изчетверых ларошельских сержантов. Бедный юноша! Какая гнусность этипресловутые требования политики! За идею. За фантазию, за нечто отвлеченное- жестокая действительность, именуемая гильотиной! Как же жаловаться мне,окаянному, когда я совершил настоящее преступление, пролил кровь! Нет,больше не буду заниматься изысканиями. Я только что увидел сделанный меломрисунок, от которого мне стало страшно, - рисунок изображал эшафот, бытьможет, именно сейчас воздвигающийся для меня. Ночник едва не выпал у меня изрук.

XII

Я бросился на свое соломенное ложе, уткнулся головой в колени. Номало-помалу детский мой ужас прошел, и болезненное любопытство побудило меняпродолжать чтение этой стенной летописи. Возле имени Папавуана я смахнул густую, окутанную пылью паутину,затянувшую весь угол. Под этой паутиной обнаружилось много имен, но отбольшинства из них на стене остались одни пятна, только четыре или пятьможно было прочесть без труда. "Дотен, 1815. - Пулен, 1818. - Жан Мартен,1821. - Кастень, 1823". Жуткие воспоминания связаны с этими именами: Дотен -имя того, кто разрубил на части родного брата, а потом ночью блуждал поПарижу и бросил голову в водоем, а туловище - в сточную канаву. Пулен убилжену; Жан Мартен застрелил старика отца, когда тот открывал окно; Кастень -тот самый врач, что отравил своего друга: под видом лечения он подбавлял емуотравы; и рядом с этими четырьмя - страшный безумец Папавуан, убивавшийдетей ударом ножа по черепу. "Вот какие у меня были здесь предшественники",- содрогаясь всем телом, подумал я. Стоя тут, где стою я, эти кровожадныеубийцы додумывали свои последние думы! В тесном пространстве под этой стенойони, как дикие звери, метались в последние часы! Промежутки между ихпребыванием были очень короткие; по-видимому, этой камере не сужденопустовать. По их непростывшему следу сюда явился я. И я в свой чередпоследую за ними на Кламарское кладбище, где растет такая высокая трава! Я человек несуеверный и не склонный к галлюцинациям. Возможно, чтотакие мысли довели меня до лихорадки; только в то время как я был поглощеними, мне вдруг почудилось, что роковые имена выведены на темной стенеогненными буквами. В ушах зазвенело, глаза заволокло кровавым маревом, ивслед за тем мне померещилось, что камера полна людей, странных людей,которые держат собственную голову в левой руке, поддев ее за губу, потомучто волос ни у кого нет. И все грозят мне кулаком, кроме отцеубийцы. Я вужасе зажмурился, но от этого все стало еще явственнее. Не знаю, был ли то сон, фантазия или действительность, но я,несомненно, сошел бы с ума, если бы меня вовремя не отрезвило какое-тонепонятное ощущение. Я уже близок был к обмороку, как вдруг почувствовал усебя на голой ноге ползущие мохнатые лапы и холодное брюшко - потревоженныймною паук удирал прочь. Это окончательно отрезвило меня. Ах, какие страшныепризраки! Да нет же, то был просто дурман, порождение моего опустошенного,исстрадавшегося мозга. Химера в духе Макбета! Мертвые мертвы, эти же темболее. Они накрепко замурованы в могиле, в тюрьме, из которой не убежишь.Как же я мог так испугаться? Двери гроба не открываются изнутри.

XIII

На днях я видел омерзительное зрелище. Не успело еще рассвести, как тюрьма наполнилась шумом. Хлопали тяжелыедвери, скрежетали засовы, щелкали висячие замки, звякали связки ключей упояса надзирателей, сверху донизу сотрясались лестницы под торопливымишагами, и голоса перекликались по длинным коридорам из конца в конец. Соседимои по каземату, отбывавшие наказание, были веселее обычного. Казалось, весьБисетр смеется, поет, суетится, пляшет. Я один, безмолвный среди общего гама, недвижный среди общей беготни,внимательно и удивленно прислушивался. Мимо прошел надзиратель. Я решился окликнуть его и спросить, непраздник ли сегодня в тюрьме. - Пожалуй, что и праздник! - отвечал он. - Сегодня будут надеватькандалы на каторжников, которых завтра отправляют в Тулон. Хотите поглядеть?Малость развлечетесь. В самом деле, одинокий узник рад любому зрелищу, даже самомуотвратительному. Я согласился. Приняв, как полагается, меры, исключающиевозможность побега, надзиратель отвел меня в маленькую пустую камеру безовсякой мебели с забранным решеткой окном, но с окном настоящим, из которогобыло видно небо. - Ну вот, - сказал надзиратель, - отсюда все видно и слышно. Тут выбудете, как король в своей ложе. Уходя, он запер меня на ключ, на засов и на замок. Окно выходило на обширный квадратный двор, со всех четырех сторон,точно стеной, огороженный огромным каменным зданием в семь этажей. Какоебезрадостное зрелище представлял собой этот обветшалый, голыйчетырехсторонний фасад, с множеством забранных решетками окон, к которым навсех этажах прижимались испитые, мертвенно бледные лица, одно над другим,словно камни в стене, и каждому служили своего рода рамкой железныепереплеты решетки. Это были заключенные, зрители той церемонии, участникамикоторой они станут рано или поздно. Так, должно быть, души грешников льнут кокошкам чистилища, выходящим в ад. Все молча смотрели во двор, пока еще безлюдный. Все ждали. Среди хмурых лиц и тусклых взглядов изредка попадалисьзоркие, живые, горящие, как уголь, глаза. Прямоугольник тюремных строений, окружающих двор, замкнут не наглухо. Водном крыле (в том, что обращено на восток) есть посередине проем,загороженный железной решеткой. За решеткой находится второй двор, поменьшепервого, но тоже обнесенный стенами с потемневшими вышками. Вокруг всего главного двора, вдоль стен тянутся каменные скамьи. Апосредине врыт железный столб с изогнутым в виде крюка концом, на которыйполагается вешать фонарь. Пробило полдень. Большие ворота, скрытые под сводом, внезапнораспахнулись. Громыхая железом, во двор грузно вкатилась телега под конвоемнеопрятных, отталкивающего вида солдат в синих мундирах с красными погонамии желтыми перевязями. Это стража привезла кандалы. Грохот телеги сразу жевызвал ответный шум во всей тюрьме; зрители, до той минуты молча инеподвижно стоявшие у окон, разразились улюлюканьем, угрозами,ругательствами, - все это вперемежку с куплетами каких-то песенок и взрывамихохота, от которого щемило сердце. Вместо лиц - дьявольские хари. Ртыперекосились, глаза засверкали, каждый грозил из-за решетки кулаком, каждыйчто-то вопил. Я был потрясен, увидев, сколько непогасших искр таится подпеплом. Тем временем полицейские, среди которых затесалось несколько зевак изПарижа, приметных по опрятному платью и перепуганному виду, невозмутимопринялись задело. Один из них взобрался на телегу и стал швырять остальнымцепи, шейные кольца для дороги и кипы холщовых штанов. Затем они поделилиработу: одни раскладывали на дальнем конце двора длинные цепи, называя их насвоем жаргоне "бечевками", другие разворачивали прямо на земле "шелка",иначе говоря штаны и рубахи; а наиболее опытные, под надзором своегоначальника, приземистого старикашки, проверяли железные ошейники, испытывалиих прочность, выбивая ими искры из каменных плит. Язвительные возгласызаключенных перекрывал громкий смех каторжников, для которых все этоготовилось и которые сгрудились у окон старой тюрьмы, выходивших на малыйдвор. Когда приготовления были закончены, господин в расшитом сереброммундире, которого величали "господин инспектор", отдал какое-то распоряжениесмотрителю тюрьмы; не прошло и минуты, как из двух или трех низеньких дверейодновременно во двор с воем хлынула орава ужасающих оборванцев. При ихпоявлении улюлюканье из окон стало еще громче. Некоторых из них -прославленных представителей каторги - встречали приветственными криками ирукоплесканиями, а они принимали это как должное, с горделивым достоинством.Многие из каторжников нарядились в самодельные, сплетенные из тюремнойсоломы шляпы необычайной формы, чтобы, проезжая через города, шляпамипривлекать к себе внимание. Обладатели шляп снискали еще большее одобрение.Особый взрыв восторга вызвал юноша лет семнадцати с девическим лицом. Онтолько что отсидел неделю в карцере и там сплел себе из соломенной подстилкиполный костюм; во двор он вкатился колесом, показав змеиную гибкость. Этобыл уличный гимнаст, осужденный за кражу. Его приветствовали бурейрукоплесканий и восторженных криков. Каторжники отвечали такими же криками,и от этого обмена любезностями между каторжниками настоящими и каторжникамибудущими вчуже становилось страшно. Хотя общество и присутствовало здесь в лице тюремных надзирателей иперепуганных зевак, преступные отщепенцы нагло бросали ему вызов, превращаяжестокое наказание в семейный праздник. По мере появления осужденных, их гнали через два ряда стражников вовторой двор, где им предстоял врачебный осмотр. И тут каждый делал последнююпопытку избежать отправки на каторгу, ссылался на какой-нибудь изъян: набольные глаза, на хромоту, на повреждение руки. Но почти во всех случаях ихпризнавали годными для каторжных работ; и каждый беспечно покорялся, сразуже забывая о мнимом недуге, от которого якобы страдал всю жизнь. Решетчатые ворота в малый двор распахнулись снова; один из стражниковначал выкликать имена в алфавитном порядке; каторжники выходили один задругим, и каждый становился в дальнем углу большого двора рядом с тем, когосудьба назначила ему в товарищи только потому, что их фамилии начинаются содной буквы. Таким образом, каждый предоставлен самому себе; каждый обреченнести свою цепь бок о бок с чужим человеком; и если судьба даровалакаторжнику друга - цепь их разлучит. Это предел невзгод! Когда набралось человек тридцать, ворота закрыли. - Полицейскийвыровнял весь ряд палкой и бросил перед каждым рубаху, куртку и штаны изгрубой холстины, после чего, по его знаку, все начали раздеваться. Понепредвиденной случайности это унижение превратилось в пытку. До той минуты погода была сносная; правда, резкий октябрьский ветернагонял холод, однако он же время от времени разрывал серую пелену туч, исквозь просвет проглядывало солнце. Но едва только каторжники сбросилитюремное тряпье и предстали голыми перед бдительным оком надзирателей илюбопытствующими взглядами посторонних, которые осматривали их со всехсторон и особенно интересовались плечами, небо внезапно потемнело и хлынулхолодный осенний дождь, заливая потоками воды прямоугольник двора,непокрытые головы и обнаженные тела каторжников и убогую их одежду,разостланную на земле. В один миг на тюремном дворе не осталось никого, кроме осужденных истражников. Парижские зеваки спрятались под навесами над дверьми. А ливень не унимался. На залитых водой плитах двора стояли теперьтолько голые, вымокшие до костей каторжники. Угрюмое молчание сменило шумныйзадор. Несчастные дрожали, у них зуб на зуб не попадал, их костлявые ноги иузловатые колени стукались; мучительно было смотреть, как они пыталисьприкрыть свои посиневшие тела насквозь мокрыми рубахами, куртками и штанами.Нагота была бы менее жалка. Только один старик пытался еще зубоскалить. Утираясь промокшей рубахой,он заявил, что "это не входило в программу", потом громко р
Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...