Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Хорошо темперированная кушетка. Цель интерпретации




 


В рамках коллоквиума по «Интерпретации» мне показалось уместным сыграть на оппозиции конструкции—интерпретации в том виде, в каком она появляется в тексте Фройда «Конструкции в анализе»1.

Все интерпретативные вмешательства анализа не направлены на одну и ту же цель. Цель является функцией затрагиваемого материала (аффекты и репрезентации), уровня тревоги и, конечно, текущего момента с его трансферными и контртрансферными включениями. В общем, цель зависит от места, которое нанимает аналитик в трансфере в тот момент, когда он высказывает интерпре­тацию.

Если лечение является, прежде всего, анализом трансфера, значение интерпретации должно быть максимальным, когда она встречается с повторением-действием-трансфера (repetition-agie-de-transfert). Эта встреча точно определяет кульминацию аналитического «действия»; именно она оптимизирует экономико­-символический разрыв, связь «аффект — соответствующая репрезентация», свойственную установлению того «убеждения», которое Фройд помещал в сердцеви­ну эффекта истинности.

Известно, что метапсихология этого убеждения представляла проблему и для Фройда. В определенном смысле, оно кажется ему легко постижимым и законно приобретенным лишь в том случае, когда повторение, действующее в трансфере, типичным образом приводит к припоминанию. Тогда «полное прочувствование» в актуальный момент сеанса «удовлетворительным» образом соединяется с реконструкцией прошлого, без остаточных явлений трансфера. Психоанализ находит здесь модель своего чистого действия, исключающего всякое внушение. Когда, напротив, воспоминание не подтверждает работу переработки («Человек с волками», на которого Фройд ссылается, начиная со «Вспоминать, повто­рять, прорабатывать» (1914), статус этого приобретенного убеждения остается для Фройда теоретически, а также и институционально громоздким (см.; спор с Ференци начиная с 1924 года).

 

 
 

 


 


 


Его затруднения в отношении действующего повторения можно уловить на протяжении всего творчества1.

Я не напоминаю здесь о том, что является самым очевидным знаком: то, что мне кажется ляпсусом «Краткого курса». В то время как он добивался — с форму­лировками, очень близкими тем, что постоянно встречаются в его творчестве, — точного и несменяемого характера повторения, действующего в трансфере, под его пером незаметно возникло это обобщение: «Нежелательно, чтобы пациент вне трансфера действовал, вместо того чтобы вспоминать». Я не вижу другого спосо­ба прояснить этот речевой оборот, кроме как интерпретировать его следующим образом: Фройд, как обычно, хочет настоять на том факте, что действователь дол­жен быть ограничен ареной «трансфера», не переходя границ «реальной» жизни. Следовательно: «Нежелательно, чтобы пациент действовал вне трансфера». Но его перо высказало сожаление «простого» воспоминания: «Нежелательно, чтобы пациент действовал, вместо того чтобы вспоминать». Мне кажется, что именно эта недомолвка по отношению к действующему повторению, — вопреки или по причине места и смысла, которые она находит в теоретизации — проясняющая наставительный, если не воинственный тон, которым в том же «Кратком курсе» Фройд описывает психоаналитическую работу и усилие, направленное на «искоренение у пациента опасных иллюзий». Тогда становится достаточно затрудни­тельным рассматривать действие интерпретации иначе, как в качестве обучения, рассеивающего иллюзии, «очистителя» воображаемого. Напротив, формулиров­ки 1914 года, кажется, более терпимо относятся к повторению действия, в кото­ром интерпретативное вмешательство не рассматривается как вынужденная ди­лемма, оппозиция иллюзия-разоблачение, или фантазм-реальность. Невроз переноса описан здесь как «промежуточный» мир, плотность и природа которого взывают не к силе разума, но игре интерпретации. Фройд, кажется, недалек от того, чтобы воскресить в памяти область игры с напряженным ожиданием, кото­рое ее формирует и поддерживает; «гармоничная» теоретизация «арены трансфе­ра», где трансферная любовь является изоморфной — по своей сути — тому, что составляет психическое «благородство» невроза: сложности репрезентативной конструкции во всех ее извивах.

В 1920-х годах игра с катушкой рассматривается, главным образом, под углом компульсивного повторения2 и того, что вырисовывается за ним, по ту сторону принципа удовольствия.

Это «по ту сторону» и давление влечения к смерти, кажется, плавно подводят психоаналитика к принципу реальности, который, будучи далеким от того, чтобы оставаться на хитроумной службе принципа удовольствия, является его антаго­нистом, корректором. Экономический и топический статус лечения (как «усиле­ния Я») находит тогда свое косвенное выражение в описании, которое Фройд выводит из процесса цивилизации и его ловушек, с шатким равновесием иллюзии-разоблачения. Лечение как процесс цивилизации само ставит вопрос буду­щего иллюзии.

 
 

Вопрос игры, однако, навсегда останется актуальным, тем более что детский Психоанализ использует ее в качестве фундаментального метода (М. Кляйн). Ференци очень рано определил место игре и регрессии в анализе взрослых, что привело его к тому, чтобы постулировать в «установившейся ситуации» сосуществование фрустрирующего и поощряющего измерений. Известно, с какой глу­бинной простотой Винникотт, исходя из трансферного пространства, пришел к обсуждению в нем «локализации культурного опыта» и «возможных» способов разочарования.

Именно здесь содержатся концептуальные инструменты, специально предназначенные для предсознательной опоры интерпретативного такта1.

Ни один принцип, в том, что касается высказывания интерпретации, не является, пожалуй, более важным, чем следующий: она должна поддерживать правило игры, тогда как действенная часть пациента, кажется, его не признает. Перед ли­цом действователя аналитик должен был бы также понять, что анализируемый разыгрывает окончание игры, и плодотворная интерпретация ответит на это рас­ширением, обновлением правила игры.

Итак, вернемся к чтению «Конструкции в анализе», поскольку именно в этом тексте 1937 года Фройд порождает, не очень, как кажется, этим интересуясь, оппозицию конструкции-интерпретации. Я выделяю из него три пункта.

1. Фройд различает конструкцию и интерпретацию только по полноте психи­ческого материала, который они объединяют. Интерпретация касается точного момента, представленного в сеансе; конструкция касается фрагмента, даже части забытой истории, она (конструкция) «предлагается» пациенту, чтобы заполнить лакуны его прошлого.

Кажется, здесь Фройд предпочитает конструкцию. Почему? Без сомнения, и силу всех тех причин, которые должны для него связывать психоанализ с историей (с историями и с их проверкой). Я полагаю — к этому побуждает контекст статьи, — что существует корреляция между смещением на второй план повторении и недомолвкой Фройда по отношению к повторению, действующему в трансфере. Эта недомолвка достигнет своей кульминации, когда повторение не простирает­ся в воспоминание, в то время как конструкции, которые оно (воспоминание) породило, приводят к полной и совершенной убедительности. Возможно, эта си­туация воскрешает старую фигуру гипнотизера благодаря уловке своего психо­аналитического добавления: анализируемого, всемогущественный мазохизм ко­торого делает аналитика своей жертвой. Посмотрите в статье 1923 года по теории и практике интерпретации сновидений, на какие крайности на тему внушения сновидения толкает Фройда «Человек с волками». В сновидении пациента может и не быть иного бессознательного желания, кроме как удовлетворить желание аналитика, пишет Фройд, в каком-то смысле, кажется, забывая инфантильное же­лание, вместо того чтобы в зависимости от массивной временной регрессии опи­сывать его осуществление в «прямом» трансфере (Неро).

 
 


 


 


Я предлагаю выделить следующую идею: «полнота» психического материала, объединяемого конструкцией, почти антиномична интерпретации трансфера. Последняя, согласно требованию, может иметь точное попадание, только если она коротка, многозначна, создает непосредственное эхо как действенное (словом) проявление трансфера в соответствии с первичными процессами, лишь оставаясь сама по себе, с некоторой стороны, бессознательным образованием. Длинная интерпретация — каково бы ни было ее содержание — отдаляет «перенос» и виртуально приобретает, таким образом, значение «конструкции», придавая сло­ну спой несколько «абстрактный», можно даже сказать «теоретический», смысл (очень отчетливый в примере, приведенном Фройдом). Не есть ли это один из пунктов, вызывающих дискуссии с нашими коллегами кляйнианцами: длинные «конструкции в переносе»? Здесь я затрагиваю центральную проблему, проблему ритма интерпретации в его связи с эффектами сексуализации-десексуализации.

Я обращаюсь лишь к одной довольно общей корреляции: между внешней «узостью» интерпретации и ее способностью к интеграции действующего трансферного повторения, не производя или воспроизводя расщепления используемых способов психического функционирования. Существует связь между «актуаль­ностью» трансферного аффекта и тем, что я назову «интенсивностью» интерпре­тации (последовательность сверхинвестиции-дезинвестиции).

2. Из второго пункта, относящегося к окончанию «Конструкции», я вывожу лишь то, что необходимо возвратить Фройду как ему принадлежащее: точнее, попытку обойти дилемму воспоминания или не-воспоминания, содержа в то лее вре­мя элемент проработки, касающийся контртрансферного измерения, о котором я упоминал.

Фройд, я напоминаю, исходит из удивительного клинического факта: случает­ся, что «особенно верная» конструкция порождает у пациента мнестический квазигаллюцинаторный феномен (во сне или наяву), второй особенностью которо­го является то, что он переводит в образы не ситуацию, которая была вызвана конструкцией, но то, что можно было бы назвать соседним по способу смещения на деталь. Это замечание проблематизирует воспоминание, переставляя акцент (как в «Толковании сновидений») на функциональное противоречие между визуальными образами и вербальными следами. На более глубоком уровне Фройд, кажется, внушает, что это расхождение, одновременно минимальное и несводи­мое, имеет структурную ценность: оно как бы придает значение индексу субъе­ктивности. Субъективность выражается здесь для субъекта одновременно в деформации его «истинности» и в отношении неуверенности между образами и вербальными следами, между репрезентацией и перцепцией. Эта клиниче­ская констатация факта подводит Фройда к довольно ошеломляющему перевороту: любая галлюцинация (следует добавить: любой сон) должна содержать элемент исторической правды. Что приводит его к модификации теории пси­хоза: он совершил ошибку в его редукции к паре дезинвестиция сектора реаль­ности — реализация бессознательного желания. Итак, нужно исходить, скорее, (О пары дезинвестиция реальности — возвращение исторически вытесненного; пары, в которой одновременно реализуются и цензура, и бессознательное же­лание.


Отсюда он переформулирует, немного неожиданно, технику отношения к «бредящему» пациенту: «оставим бесполезное усилие пытаться переубедить пациента в ошибочности его бреда, противоречащего реальности; напротив, познание оснований его истины могло бы создать общее поле, где сможет развернуться пси­хотерапевтический процесс».

Это предложение не должно отделять психотика от невротика, как достаточно ясно и то, что оно должно, к тому же, касаться и «безумия трансфера», что находится в очевидном контрасте с «Кратким курсом», о котором я только что упоминал.

Тогда можно полагать, что попытка вырвать пациентов из мира их иллюзий связана с теоретической ошибкой и основывается на упреке Сверх-Я «принять их желания за реальность». Деформированный элемент исторической истины является как раз тем, что может «прояснить» перенос и его интерпретацию. Переворот, осуществленный Фройдом, продолжается: существует глубинная аналогия между бредовой конструкцией (которая стремится объяснить и исцелить) и кон­струкцией психоаналитика, имеющей ту же конечную цель. Разумеется, в од­ном случае речь идет о бессознательной интрапсихической работе, в другом — о менее бессознательной интерпсихической работе, поскольку психоаналитик ра­ботает на другой сцене. Вопрос становится следующим: что заставляет пациента принять конструкцию терапевта, которую он не станет пытаться критиковать так, как терапевт только что пытался сделать по отношению к бредовой конструкции? Элемент ответа, косвенно внушаемый Фройдом, таков: во-первых, при условии, чтобы конструкция психоаналитика не была прямым выражением его желания и чтобы она проявляла психическое функционирование, где временное отчужде­ние репрезентации-цели было обеспечено. То есть чтобы интерпретация была но­сителем (помимо собственного смысла) отчужденного желания, не была бы во­инствующей1.

3. Теперь я могу сказать, какой смысл я придал бы оппозиции (относительной) между конструкцией и интерпретацией.

1 Мне не кажется искусственным вычитывать в этом техническом предписании Фройда эхо «Анализа конечного и бесконечного», где он ведет диалог с Ференци. Отмененной тех­нической позицией могла бы быть та, что намеревалась бы свести трансфер к фантазму желания (и к защитному трансферу) и его ликвидации в воспитании реальностью. Исто­рическая истинность трансфера не отсылает к «чистому зеркалу» анализа, но к тому, что уже неотвратимо повторяют, а значит, и вводят аналитические рамки. Аналитик, который захотел бы их проигнорировать, стал бы похож в некоторых случаях на родителя, упомя­нутого Ференци, который добавляет к сексуальной агрессии непризнание испытаний ребенка, замуровывающее травматизм. В конечном итоге, несколько раз — особенно и «Теори­ях детской сексуальности» — Фройд обозначил родительскую ложь как исключительную травму, подавляющую мыслительный аппарат. Эти замечания предвосхищают понятие функции Другого как глашатая. Они, во всяком случае, позволяют понять, что всякое ле­чение и своей индивидуальности вводит проблематику травмы-фантазма: либо в их комплементарности для метапсихологии «психической реальности», автономной, интрасубъективной, либо в их дилеммном отношении, открывающем всю перспективу работы над рамками. Относительно того, что на этом уровне привносит Ференци, отсылаю к работе Пьера Сабурена в № 79 и 80 Cog Heron.


Я полагаю, что для Фройда интерпретация более близка к материалу сеанса и «скромному» результату, то есть ограниченному и «полному»1 (изоморфному проявлению симптома, оговорке, остроумию и даже сиу). Конструкция, напро­тив, является метафорой лечения целиком, как большой, по определению неопределенной в своей гибкой функции, конструкции идентификации, истории пленения.

Интерпретация, так же как и конструкция, отграничивают работу аналитика от работы гипнотизера: последний вводит свое внушение в сознание другого как инородное тело, специально предназначенное порождать идентичное (идентич­ность послания и его результата). Не столь важно, что речь идет об инкорпорации мастичного объекта или же имаго полного всемогущественного объекта (цитируя различение, введенное де М'Юзаном). Но конструкция и интерпретация противопоставляются внушению по двум симметричным моделям:

1) конструкция определяется именно как явно «внешняя» пациенту. Пробле­ма ее правильности не стоит на первом плане, как на этом настаивал Фройд. Важным является ее процессуальное будущее у пациента, а затем у аналити­ка, учитывающего его. Это будущее и есть ее ассоциативная плодотвор­ность, если использовать выражение А. Грина. Существует слепое перепле­тение, где система проба-ошибка может функционировать. Конструкция обращается к Я пациента, и ее формулировка — скорее гипотетическая — имплицитно признает интер- и интрасистемные разрывы, о виртуальном преодолении которых идет речь. В целом, повторение и коррекция состав­ляют «часть программы», что заставляет признать, что конструкция являет­ся структурно аппроксимативной, приблизительной. Тогда она никоим об­разом не очерчивается «да» или «нет» пациента, и понятно, что описание ее эффекта позволило Фройду отбросить обвинение, брошенное его собесед­ником («Орел — я выигрываю, решка — ты проигрываешь); 2) в экономической «гармонике» процесса конструкция, вопреки своему «син­тетическому» внешнему облику и в силу своей линейности находится на службе у «деконденсации»: это сигнал, который не опровергает того, что он может принадлежать установленному знанию. Симметричным образом интерпретация могла бы быть описана в пределе, как «решающий» удар, конденсация инсайта, часто к тому же свершающегося в тишине («ошеломля­ющее удивление»). Я уже сказал, почему она часто встречается с повторением трансферентного действия. Это момент, когда формулировка интерпрета­ции записывается в развертывание — раскаленное, то есть сверхинвестированное — активности речи, пронизанной первичными процессами. Момент необходимо кратковременный, ограниченный, когда мысль свершается дей­ствием, чтобы действие трансформировалось в мысль, в регистре регрессив­но обреченном на анимизм. Интерпретация кажется направлена на бессоз­нательное, и следы слов сопрягаются здесь с процессами изобразительности и драматизации, присущей истеризации ситуации.

1 Сказать, что интерпретация никогда не бывает полной, значит придать термину «пол­ный» «метафизический» смысл. Неполнота для Фройда, как мне кажется, «отсылает к динамическому периоду», периоду несвязанности, скандирования.


Такая интерпретация, в идеале, не ограничена аппроксимацией; она не повто­ряется, поскольку она уникальна, непереводима — непосредственный продукт ло­гической штамповки (Neyraut), ее успех с пылу решает проблему истинности, правдивости послания: такая интерпретация попадает в точку. Ее истинность со­вершенно очевидна, поскольку она отсылает лишь к работе здесь и теперь, а не к внешним ссылкам. В этом смысле, не будучи адресованной Я, она влечет немед­ленное присвоение пациентом, поскольку он может сразу ухватить, что она были содержанием его высказывания, которое он воспринимает буквально. Интерпре­тация действует как преодоление психической прерывности — вот почему, совер­шая мимолетное смешение психоаналитика и пациента, она тотчас же, и еще луч­ше, вновь обозначает их разрывность. Психика интерпретатора является лишь мостом транзита, размышления. В этом смысле, она «освобождает» психоанали­тика и пациента друг от друга, вновь обозначая правильность психоаналитиче­ской игры. Говоря несколько утрированно, она как бы подтверждает предназна­чение трансфера анализировать и быть анализируемым.

Прежде чем вернуться к оппозиции конструкции-интерпретации, мне представляется полезным привести пример этого интерпретационного предназначе­ния трансфера и способа, которым интерпретация его отражает. Можно показать, что этот пример иллюстрирует именно то, что Ференци обозначает как «игру воп­росов и ответов», хотя явная регрессивная тональность может отсутствовать,

Возвращаясь к различиям, вызванным в трилогии интерпретации трансфера по поводу трансфера в трансфере, я сталкиваюсь с определенной трудностью их разделения:

• интерпретация «в» переносе отсылает меня к текущей практике здесь и те­перь, где вмешательство затрагивает манифестный уровень трансферного отношения. Ее достоинства не должны заставлять забывать о том, что ее латентное содержание содержит риск «конвенционализировать» трансфер;

• интерпретация переноса? Я усмотрел бы ее либо во вмешательствах — осо­бенно в начале анализа, — направленных на сопротивление переносу, либо — скорее к концу — во вмешательствах, которые стараются преодолеть сопро­тивление при помощи трансфера. В обоих случаях, не являемся ли мы жертвой несколько технологичного языка (Розолато)?;

• выражение интерпретация по поводу трансфера кажется мне бесконечно более важным: интерпретация, относящаяся к трансферу, как нечто вроде брака по расчету. Двусмысленность формулы указывает, что перенос схвачен как век­тор интерпретации: интерпретация находится «в» трансфере, поскольку трансфер размещен в интерпретации, что дает возможность описывать не изнутри или извне, но, скорее, переход туда-обратно: интерпретация трансферирует трансфер.

Вот мой пример:

Это пациент, который приходит на сеанс со сценой из «реальной» жизни. Его очень фактологический рассказ описывает конфликт с его женой, развернувший­ся из-за его прихода на сеанс. Несколько недовольный, с определенной горячнос­тью, он пробегает все грани ситуации в манере, которая является и которой хочется быть объективной.

 


Он приходит в этом к тому, чтобы сказать, что, в конце концов, он может понять свою жену, поставить себя на ее место: не оставляет ли он ей заботы о доме, чтобы пойти повидать кого-то, кто к тому же ему дорого обходится? В конце длинного периода, выходя, по-видимому, из нарративного или психологического регистра, пациент, смеясь, сближает свою ситуацию с ситуаци­ей ребенка, у которого спросили: «Кого ты предпочитаешь, папу или маму?», и который отвечает, само собой разумеется, «обоих»! Рассказ, несколько повто­ряясь, возобновляется, и я, пользуясь короткой паузой, спрашиваю: «Кто был бы напой? Кто был бы мамой?». Пациент, кажется, поначалу не обращает внимания па вопрос и продолжает свой рассказ. Потом он к нему возвращается и в иронич­ной резонерской манере, пародирующей интерпретативную активность, начи­нает: «Итак, если Вы приходитесь мне отцом, а Роза — матерью...» Он, кажется, колеблется, а я слышу себя заключающим: «Но тогда это моя жена».

После долгого молчания, интроецирующая тональность которого контрастируете предшествующей проецирующей обстановкой, пациент завершает се­анс, вновь, вздохнув, начиная говорить. «Скажем, что я должен был так долго ждать, чтобы действительно понять, что мои родители являются мужем и же­ной».

Я не хочу долго комментировать этот аналитический момент, но лишь прибли­зить его к началу моего изложения. Итак, отметим:

• Рассказ пациента был услышан с трудом, как повторение трансферентного
действия; я хочу сказать, что его нарративное измерение оценивалось сначала как интерактивная коммуникация (Видлёшер), запуская сложный сценарий, касающийся распределения ролей и природы чувств (упрек, провокация, соблазнение и т. д.). Интенсивность интерпретативного эффекта будет пропорциональна отмечающему его незнанию.

• «Ассоциация» пациента по поводу дилеммы предпочтения между мамой и папой является озаряющим интерпретативным инсайтом, но совершенно,
как кажется, расщепленным.

• Моя первая интерпретация является сначала несколько насмешливым сомнением в согласованности распределения ролей в фантазматическом сценарии реальностью пола актеров: его вопросительная форма отмечает разрыв с обыден­ной реальностью для раскрытия всех граней сценария, в особенности той, что касается места, где произносится «запрос о предпочтении». Совершенно бессознательно моя формулировка повторяет ту, что так типично вводит игру в папу и маму между детьми.

Возможно, именно это регрессивное и компрометирующее эхо заставляет пациента «не слышать»?

Однако нужно точно отметить действие крайнего сгущения в игровом и почти пародийном возврате, который он совершает в ответ на мое замечание:

• В плане содержания он, видимо, «цепляется» за «реалистическое» распределение ролей.

• Но его тон вызывает эхо моего предложения «сыграть» в распределение ролей. Нет ли в удвоении «если» своего рода приложения, которое делает ребенка
жертвой усилия «овторостепенивания» сексуальных теорий, которые его волнуют?


Это нечто вроде того, что «папа хочет, чтобы я рассуждал как взрослый»; в его манере погружаться — против воли — в «логику трансфера».

Провал: «Но тогда это моя жена» является тем более сильным, что, произно­си слова, которые были у него на кончике языка, я их подаю, произнеся их в незаменимом интерактивном измерении.

Не является ли показателем аналитической игры то, что слово, явившись с места, которое аналитик занимает в трансфере, слово, благодаря которому он совер­шенно логично («но тогда») и от имени поколения, приобретает в обладание жену, такое слово, которое совсем не продолжает путаницу в сознании пациента, полу­чено как эхо значащего отцовского слова, восстанавливающего частично отрица­емую примитивную сцену.

Не столь уж редко простое вмешательство в трансферентный сценарий, благодаря которому психоаналитик, идентифицируемый с приписываемой ему ролью, подтверждает ее, выходит на инсайт, историческая ценность которого крайне важна. Когда Ференци описывает игру вопросов и ответов, он пытается вписать ее в контекст регрессивного опыта, доступного лишь через этот обходной путь, и про­тивопоставить ее карикатурно глянцевой классической технике. Но игра вопросов и ответов принадлежит регистру обычной аналитической игры, и даже на этом уровне, как это иллюстрирует мой пример, нелегко восстановить ее сложность.

Таким образом, аккуратная интерпретация трансфера составляет один из полюсов интерпретативной активности: тот, что находится ближе всего к сцене пе­реноса, к акту высказывания содержащегося в рамках сцены. Она реализует в предельной значащей конденсации, маркирующей ее, квазимоментальное движе­ние разделения-слияния, изоморфного экономике лечения. Именно она лучше всего иллюстрирует манеру, в которой оппозиция прошлого-настоящего (пре­рывность интрапсихического у пациента) подвергается смещению к оппозиции снаружи-внутри (разрыв между анализируемым и аналитиком); это обратимое смещение лучше поддерживает установление новых характерологических непрерывностей Я анализируемого. Риск этих интерпретативных моментов является риском идеализации и соблазнения.

Тогда ставится вопрос о равновесии двух полюсов интерпретативной активности. Лечение невозможно понимать как суммацию определенного количества этих интерпретативных моментов, но, с другой стороны, можно ли представить себе аналитический процесс, лишенный таких последовательностей? Здесь стал­киваюсь с проблемой, поставленной Фэном по поводу разрыва между анализом сновидения, требующим (в конце концов) нескольких часов, и анализом невроза переноса, требующим месяцев и лет. Можно ли считать, что эти привилегирован­ные моменты являются лишь одним полюсом игры и что они не могут заместить работу альянса и конструкции? Это значило бы забыть, что конструкция также нуждается в пространстве игры. Разница, однако, существенна: «скромная» ин­терпретация материализует в символическом плане совершенную адекватность, которая самым непосредственным образом поддерживает феномен найденного-созданного, неотделимый от подлинного возрождения принципа реальности. Конструкция же исходит из наложения двух пространств игры, и ее использова­ние подразумевает терпимость к их относительной неадекватности. Последнее же

 


подразумевает, что психоаналитик, как объект трансфера, не будет слишком угрожающим-угрожаемым, как со стороны интрузии, так и покидания.

Мне кажется, что лучше всего отличает интерпретацию от конструкции следующее: конструкция приближает симметричность аналитика и пациента, простран­ства работы которых, мало-помалу, сближаются, благодаря отсылке к рабочему альян­су и историчности, к которой речь относится как к предсуществующей реальности. В этом смысле конструкция исходит из установленного знания, из теории, и аналитик высказывает ее со своего места «хранителя рамок» (Фэн).

 
 

Интерпретация же, как кажется, исходит в данный момент из самого трансферного объекта. Но сам акт ее высказывания переозначает функцию аналитика, воз­можно, как хранителя психоаналитической игры. Именно в промежутке между этими двумя полюсами открывается функция третьего незаинтересованного лица, арбитра, благосклонного к игре. Справедливость интерпретации, мы это видели, не апеллирует ни к какому факту, ни к какой внешней реальности, она зависит лишь от метафоризирующей власти языка. Ей достаточно быть закон­ченным творением, находящим свою истинность во внешнем смысле и в случай­ности сеанса. Собственно говоря, она должна быть непереводима, поскольку со­вершенно сингулярна, контекстуальна, что и придает аналитической ситуации её незаменимую специфичность.


Ален Жибо

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...