Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

 Стансы.  Феликс.  Фламмарион




 Стансы

 

 

Китаец так походит на китайца,

как заяц – на другого зайца.

Они настолько на одно лицо,

что кажется: одно яйцо

снесла для них старушка‑ китаянка,

а может быть – кукушка‑ коноплянка.

 

Цветок походит на другой цветок.

Так ноготок похож на ноготок.

И василек похож на василек.

По Менделю не только стебелек,

но даже и сама пыльца

не исключает одного лица.

 

И много‑ много дней уже подряд

мы, не желая напрягать свой взгляд

в эпоху авторучек и ракет,

так получаем нацию, букет.

Нет ценности у глаза пионерской

и пристальности селекционерской.

 

Когда дракон чешуйчатый с коня

Егория – в том случае, меня

сразит, и, полагаю, навсегда

перевернет икону – и когда

в гробу лежать я буду, одинок,

то не цветы увижу, а венок.

 

Желая деве сделать впечатленье,

цветочных чашечек дарю скопленье,

предпочитая исключенью – массу.

Вот так мы в разум поселяем расу,

на расстояние – увы – желтка

опасность удаляя от белка.

 

Весь день брожу я в пожелтевшей роще

и нахожу предел китайской мощи

не в белизне, что поджидает осень,

а в сень ступив вечнозеленых сосен.

И как бы жизни выхожу за грань.

«Поставь в ту вазу с цаплями герань! »

 

 1965

 

 Феликс

 

Пьяной горечью Фалерна чашу мне наполни, мальчик.

 А. С. Пушкин (из Катулла)

 

 

I

 

Дитя любви, он знает толк в любви.

Его осведомленность просто чудо.

Должно быть, это у него в крови.

Он знает лучше нашего, откуда

он взялся. И приходится смотреть

в окошко, втолковать ему пытаясь

все таинство, и, Господи, краснеть.

Его уж не устраивают аист,

собачки, птички... Брем ему не враг,

но чем он посодействует? Ведь нечем.

Не то чтобы в его писаньях мрак.

Но этот мальчик слишком... человечен.

Он презирает бремовский мирок.

Скорее – притворяясь удивленным

(в чем можно видеть творчества залог),

он склонен рыться в неодушевленном.

Белье горит в глазах его огнем,

диван его приковывает к пятнам.

Он назван в честь Дзержинского, и в нем

воистину исследователь спрятан.

И, спрашивая, знает он ответ.

Обмолвки, препинания, смятенье

нужны ему, как цезий для ракет,

чтоб вырваться за скобки тяготенья.

Он не палач. Он врачеватель. Но

избавив нас от правды и боязни,

он там нас оставляет, где темно.

И это хуже высылки и казни.

Он просто покидает нас, в тупик

поставив, отправляя в дальний угол,

как внуков расшалившихся старик,

и яростно кидается на кукол.

И те врача признать в нем в тот же миг

готовы под воздействием иголок,

когда б не расковыривал он их,

как самый настоящий археолог.

Но будущее, в сущности, во мгле.

Его‑ то уж во мгле, по крайней мере.

И если мы сегодня на земле,

то он уже, конечно, в стратосфере.

В абстракциях прокладывая путь,

он щупает подвязки осторожно.

При нем опасно лямку подтянуть,

а уж чулок поправить – невозможно,

Он тут как тут. Глаза его горят

(как некие скопления туманных

планет, чьи существа не говорят),

а руки, это главное, в карманах.

И самая далекая звезда

видна ему на дне его колодца.

А что с ним будет, Господи, когда

до средств он превентивных доберется!

Гагарин – не иначе. И стакан

придавливает к стенке он соседской.

Там спальня. Межпланетный ураган

бушует в опрокинувшейся детской.

И слыша, как отец его, смеясь,

на матушке расстегивает лифчик,

он, нареченный Феликсом, трясясь,

бормочет в исступлении: «Счастливчик».

 

Да, дети только дети. Пусть азарт

подхлестнут приближающимся мартом...

Однако авангард есть авангард,

и мы когда‑ то были авангардом.

Теперь мы остаемся позади,

и это, понимаешь, неприятно ‑

не то что эти зубы в бигуди,

растерзанные трусики и пятна.

Все это ерунда. Но далеко ль

уйдет он в познавании украдкой?

Вот, например, герань, желтофиоль

ему уже не кажутся загадкой.

Да, книги, – те его ошеломят.

Все Жанны эти, Вертеры, Эмили...

Но все ж они – не плоть, не аромат.

Надолго ль нас они ошеломили?

Они нам были, более всего,

лишь средством достижения успеха.

Порою – подтвержденьем. Для него

они уже, по‑ моему, лишь эхо.

К чему ему и всадница, и конь,

и сумрачные скачки по оврагу?

Тому, в ком разгорается огонь,

уж лучше не подсовывать бумагу.

Представь себе иронию, когда

какой‑ нибудь отъявленный Ромео

все проиграет Феликсу. Беда!

А просто обращался неумело

с ундиной белолицей – рикошет

убийственный стрелков макулатуры.

И вот тебе, пожалуйста – сюжет!

И может быть, вторые Диоскуры.

А может, это – живопись. Вопрос

некстати, молвишь, заданный. Некстати ль?

Знаток любви, исследователь поз

и сам изобретатель – испытатель,

допустим, положения – бутон

на клумбе; и расчеты интервала,

в цветении подобранного в тон

пружинистою клумбой покрывала.

Не живопись? На клумбе с бахромой.

Подрамник в белоснежности упрямой...

И вот тебе цветение зимой.

И, в пику твоим фикусам, за рамой.

Нет, это хорошо, что он рывком

проскакивает нужное пространство!

Он наверстает в чем‑ нибудь другом,

упрямством заменяя постоянство.

Все это – и чулки, и бельецо,

все лифчики, которые обмякли ‑

ведь это маска, скрывшая лицо

чего‑ то грандиозного, не так ли?

Все это – аллегория. Он прав:

все это линза, полная лучами,

пучком собачек, ласточек и трав.

Он прав, что оставляет за плечами

подробности – он знает результат!

А в этом‑ то и суть иносказаний!

Он прав, как наступающий солдат,

бегущий от словесных состязаний.

Завоеватель! Кир! Наполеон!

Мишень свою на звездах обнаружив,

сквозь тучи он взлетает, заряжен,

в знакомом окружении из кружев.

Он – авангард. Спеши иль не спеши,

мы отстаем, и это неприятно.

Он ростом мал? Но губы хороши!

Пусть речь его туманна и невнятна.

Он мчится, закусивши удила.

Пробел он громоздит на промежуток.

И, может быть, он – экая пчела! ‑

такой отыщет лютик‑ баламутик

(а тот его жужжание поймет

и тонкий хоботок ему раскрасит),

что я воображаю этот мед,

не чуждый ни скворечников, ни пасек!

 

 

II

 

Эрот, не объяснишь ли ты причин

того (конечно, в частности, не в массе),

что дети превращаются в мужчин

упорно застревая в ипостаси

подростка. Чудодейственный нектар

им сохраняет внешнюю невинность.

Что это: наказанье или дар?

А может быть, бессмертья разновидность?

Ведь боги вечно молоды, а мы

как будто их подобия, не так ли?

Хоть кудри наши вроде бахромы,

а в старости и вовсе уж из пакли.

Но Феликс – исключенье. Правота

закона – в исключении. Астарта

поклонница мужчин без живота.

А может, это свойство авангарда?

Избранничество? Миф календаря?

Какой‑ нибудь фаллической колонне

служение? И роль у алтаря?

И, в общем, ему место в Парфеноне.

Ответь, Эрот, загадка велика.

Хотелось бы, хоть речь твоя бесплотна,

хоть что‑ то в жизни знать наверняка.

Хоть мнение о Феликсе. – " Охотно.

Хоть лирой привлекательно звеня,

настойчиво и несколько цветисто,

ты заставляешь говорить меня,

чтоб избежать прозванья моралиста.

 

  Причина в популярности любви

и в той необходимости полярной,

бушующей неистово в крови,

что делает любовь... непопулярной.

Вот так же, как скопление планет

астронома заглатывает призма,

все бесконечно малое, поэт,

в любви куда важней релятивизма.

И мы про календарь не говорим

(особенно зимой твоей морозной).

Он ростом мал? – тем лучше обозрим

какой‑ нибудь особой скрупулезной.

Поскольку я гляжу сюда с высот,

мне кажется, он ростом не обижен:

все, даже неподвижное, растет

в глазах того, кто сам не неподвижен.

И данный мой ответ на твой вопрос

отнюдь не апология смиренья.

Ведь Феликс твой немыслимый подрос

за время твоего стихотворенья.

Не сетуй же, что все ж ты не дошел

до подлинного смысла авангарда.

Пусть зависть вызывает ореол

заметного на финише фальстарта.

Но зрите мироздания углы,

должно быть, одинаково вы оба,

поскольку хоботок твоей пчелы

всего лишь разновидность телескопа.

Но не напрасно вопрошаешь ты,

что выше человека, ниже Бога,

хотя бы с точки зренья высоты,

как пагода, костел и синагога.

 

  Туда не проникает телескоп.

А если тебе чудится острота

в словах моих – тогда ты не Эзоп.

Приветствие Эзопу от Эрота".

 

 

III

 

Налей вина и сам не уходи,

мой собеседник в зеркале. Быть может,

хотя сейчас лишь утро впереди,

нас кто‑ нибудь с тобою потревожит.

Печь выстыла, но прыгать в темноту

не хочется. Не хочется мне «кар»а,

роняемого клювом на лету,

чтоб ночью просыпаться от угара.

 

Сроднишься с беспорядком в голове.

Сроднишься с тишиною; для разбега

не отличая шелеста в траве

от шороха кружащегося снега.

А это снег. Шумит он? Не шумит.

Лишь пар тут шелестит, когда ты дышишь.

И если гром снаружи загремит,

сроднишься с ним и грома не услышишь.

Сроднишься, что дымок от папирос

слегка сопротивляется зловонью,

и рощицу всклокоченных волос,

как продолженье хаоса, ладонью

придавишь; и широкие круги

пойдут там, как на донышке колодца.

И разум испугается руки,

хотя уже ничто там не уймется.

Сроднишься. Лысоват. Одутловат.

Ссутулясь, в полушубке полинялом.

Часы определяя наугад.

И не разлей водою с одеялом.

Состаришься. И к зеркалу рука

потянется. «Тут зеркало осталось».

И в зеркале увидишь старика.

И это будет подлинная старость.

Такая же, как та, когда, хрипя,

помешивает искорки в камине;

когда не будет писем от тебя,

как нету их, возлюбленная, ныне.

Как та, когда глядит и не моргнет

таившееся с юности бесстыдство...

 

И Феликса ты вспомнишь, и кольнет

не ревность, а скорее любопытство.

Так вот где ты настиг его! Так вот

оно, его излюбленное место,

давнишнее. И, стало быть, живот

он прятал под матроской. Интересно.

С полярных, значит, начали концов.

Поэтому и действовал он скрытно.

Так вот куда он гнал своих гонцов.

И он сейчас в младенчестве. Завидно!

И Феликса ты вспомнишь: не моргнет,

бывало, и всегда в карманах руки.

(Да, подлинная старость! ) И кольнет.

Но что это: по поводу разлуки

с Пиладом негодующий Орест?

Бегущая за вепрем Аталанта?

Иль зависть заурядная? Протест

нормального – явлению таланта?

 

Нормальный человек – он восстает

противу сверхъестественного. Если

оно с ним даже курит или пьет,

поблизости разваливаясь в кресле.

Нормальный человек – он ни за что

не спустит из... А что это такое

нормальный че... А это решето

в обычном состоянии покоя.

 

 

IV

 

Как жаль, что архитекторы в былом,

немножко помешавшись на фасадах

(идущих, к сожалению, на слом),

висячие сады на балюстрадах

лепившие из гипса, виноград

развесившие щедро на балконы,

насытившие, словом, Ленинград,

к пилястрам не лепили панталоны.

Так был бы мир избавлен от чумы

штанишек, доведенных инфернально

до стадии простейшей бахромы.

И Феликс развивался бы нормально.

 

 1965

 

 Фламмарион

 

М. Б.

 

 

Одним огнем порождены

две длинных тени.

Две области поражены

тенями теми.

 

Одна – она бежит отсель

сквозь бездорожье

за жизнь мою, за колыбель,

за царство Божье.

 

  Другая – поспешает вдаль,

летит за тучей

за жизнь твою, за календарь,

за мир грядущий.

 

Да, этот язычок огня, ‑

он род причала:

конец дороги для меня,

твоей – начало.

 

Да, станция. Но погляди

(мне лестно):

не будь ее, моей ладьи,

твоя б – ни с места.

 

Тебя он за грядою туч

найдет, окликнет.

Чем дальше ты, тем дальше луч

и тень – проникнет.

 

Тебя, пусть впереди темно,

пусть ты незрима,

пусть слабо он осветит, но

неповторимо.

 

Так, шествуя отсюда в темь,

но без тревоги,

ты свет мой превращаешь в тень

на полдороге.

 

В отместку потрясти дозволь

твой мир – полярный ‑

лицом во тьме и тенью столь,

столь лучезарной.

 

Огонь, предпочитая сам

смерть – запустенью,

все чаще шарит по лесам

моею тенью.

 

Все шарит он, и, что ни день,

доступней взгляду,

как мечется не мозг, а тень

от рая к аду.

 

 1965

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...