Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Kool killer, или восстание посредством знаков




Ж. Бодрийяр «Символический обмен и смерть»

II. ПОРЯДОК СИМУЛЯКРОВ

ТРИ ПОРЯДКА СИМУЛЯКРОВ

Со времен эпохи Возрождения, параллельно изменениям закона ценности, последовательно сменились три порядка симулякров:

- Подделка составляет господствующий тип «классической» эпохи, от Возрождения до промышленной революции;

- Производство составляет господствующий тип промышлен­ной эпохи;

- Симуляция составляет господствующий тип нынешней фазы, регулируемой кодом.

Симулякр первого порядка действует на основе естественного закона ценности, симулякр второго порядка — на основе рыночного закона стоимости, симулякр третьего порядка — на основе структур­ного закона ценности.

ЛЕПНОЙ АНГЕЛ

Подделка — а заодно и мода — рождается вместе с Возрожде­нием, когда феодальный строй деструктурируется строем буржуаз­ным и возникает открытое состязание в знаках отличия. В кастовом или чиновном обществе не бывает моды, так как человек всецело зак­реплен за своим местом и межклассовые переходы отсутствуют. Зна­ки защищены запретом, обеспечивающим им полную ясность: каждый знак недвусмысленно отсылает к определенному социальному стату­су. В церемониале невозможна подделка — разве что как кощун­ственная черная магия, соответственно и смешение знаков наказуемо как серьезное нарушение порядка вещей. Если порой — особенно се­годня — мы еще и начинаем мечтать о мире надежных знаков, о силь­ном «символическом порядке», то не будем строить иллюзий: такой порядок уже существовал, и это был порядок свирепо-иерархический, ведь прозрачность знаков идет рука об руку с их жестокостью. В же­стоких кастовых обществах — феодальных или архаических — чис­ло знаков невелико, их распространение ограниченно, каждый из них в полной мере весом как запрет, как межкастовое, межклановое или межличностное взаимное обязательство; такие знаки не бывают про­извольными. Произвольность знака появляется тогда, когда, вместо того чтобы связывать двух лиц узами неразрывной взаимности, он начинает в качестве означающего отсылать к расколдованному миру означаемого, общему знаменателю реального мира, которому никто ничем не обязан.

С концом обязательного знака наступает царство знака эман­сипированного, которым могут теперь одинаково пользоваться все классы. На смену знаковой эндогамии, свойственной статусным обще-

ствам, приходит состязательная демократия. Тем самым через посред­ство межклассовых ценностей/знаков престижа с необходимостью возникает и подделка. Это переход от ограниченного числа знаков, «свободное» производство которых находится под запретом, к массо­вому распространению знаков согласно спросу. Но такой умножае­мый знак уже не имеет ничего общего со знаком обязательным, огра­ниченно распространяемым: он подделывается под него — не путем извращения «оригинала», а путем расширительного употребления ма­териала, чья ясность была всецело обусловлена его принудительной ограниченностью. Новоевропейский знак, выражающий уже не диск­риминацию, а лишь состязательность, разгруженный от всякой принудительности, общедоступный, — все еще, однако, симулирует свою не­обходимость, выдавая себя за связанный с миром. Он грезит о знаках прошлого и желал бы вновь обрести их реальную референтность, а вместе с ней и их обязательность; по обрести ему удается лишь при­чинность — ту референциальную причинность, реальность и «есте­ственность», которыми ему и придется жить отныне. Но это отноше­ние десигнации есть лишь симулякр символической обязательности; им производятся одни лишь нейтральные ценности, которые обмени­ваются в объективном мире. Знак переживает ту же судьбу, что и труд. «Вольный» труженик волен лишь производить эквивалентнос­ти — «вольный и эмансипированный» знак волен лишь производить эквивалентные означающие.

Поэтому новоевропейский знак обретает свою значимость в симулякре «природы». Проблематика «естественности», метафизика реальности и видимости — это характерно для всей буржуазии с эпо­хи Возрождения, это зеркало буржуазного, классического знака. Нос­тальгия по природной референтности знака остается живучей еще и сегодня, несмотря на ряд ломавших эту конструкцию переворотов — таких как промышленный переворот, когда знаки начинают опираться уже не на природу, а только на закон обмена и поступают в распоря­жение рыночного закона стоимости. Мы еще вернемся к таким симулякрам второго порядка.

Итак, в эпоху Возрождения вместе с естественностью родилась и подделка. Подделка идет на всех уровнях, от ложного жилета (только спереди) до лепных интерьеров и грандиозных театральных машин барокко. В самом деле, классическая эпоха была прежде всего эпохой театра. Начиная с Возрождения театральность охватывает все формы социальной жизни и архитектуры. Именно здесь, в дерзаниях лепной скульптуры и барочного искусства, метафизика подделки рас­познается как новое устремление людей Возрождения к светской демиургии, к преображению любой природы в одну единственную

субстанцию, по своему театральному характеру подобную социальной жизни, унифицируемой под знаком буржуазных ценностей, независи­мо от различий по крови, рангу и касте. Лепнина — это торжество демократии всевозможных искусственных знаков, апофеоз театра и моды, в котором выражается способность нового класса к, любым свершениям, поскольку ему удалось сломать систему исключительно­го владения знаками. Этим открывается путь к небывалым сочетани­ям, к всяческим вариантам игры и подделки; прометеевские стремле­ния буржуазии обратились прежде всего на подражание природе, а уже потом — на производство. В храмах и дворцах лепнина прини­мает любые формы, имитирует любые материалы: бархатные занаве­си, деревянные карнизы, округлости человеческой плоти. Лепнина по­зволяет свести невероятное смешение материалов к одной-единственной новой субстанции, своего рода всеобщему эквиваленту всех остальных, и она прекрасно подходит для создания всевозможных те­атральных чар, так как сама является представительной субстанцией, зеркальным отражением всех остальных.

Но симулякры — это не просто игра знаков, в них заключены также особые социальные отношения и особая инстанция власти. Лепнину можно мыслить как триумфальный взлет науки и техноло­гии, но она также, и прежде всего, связана с барокко, а то в свою оче­редь — с Контрреформацией, с той попыткой согласно новому пони­манию власти контролировать весь мир политических и душевных явлений, которую впервые предприняли иезуиты.

Имеется тесная связь между иезуитской покорностью души («perinde ас cadaver») и демиургическим замыслом избавиться от природной субстанции вещей, заменив ее субстанцией синтетической. Как и подчиненный организации человек, вещи обретают при этом идеальную функциональность трупа. Здесь уже заложена вся техно­логия и технократия — презумпция идеальной поддельности мира, ко­торая находит себе выражение в изобретении универсального веще­ства и в универсальной комбинаторике веществ. Воссоединить разъе­диненный в результате Реформации мир согласно единообразной доктрине, универсализировать мир (от Новой Испании до Японии — отсюда миссионерство) под властью одного слова, сформировать го­сударственную политическую элиту с единой централизованной стратегией — таковы задачи, которые ставили себе иезуиты. Для все­го этого требовалось создавать действенные симулякры — систему организации, систему театральной помпы (сцена, на которой играют кардиналы-министры и серые кардиналы) и систему воспитания и образования, впервые систематически направленную на пересоздание идеальной природы ребенка. Важнейшей системой того же рода явля-

ется и лепное покрытие барочной архитектуры. Все это предшеству­ет продуктивистской рациональности капитала, но в этом уже присут­ствует — в плане не производства, а подделки — тот же проект все­общего контроля и господства, социальная схема, уже глубоко демон­стрирующая внутреннее единство системы.

Жил в свое время в Арденнах повар на пенсии Камиль Рено, которому изготовление фигурных тортов и искусство кондитерской пластики внушили гордый замысел пересоздать мир начиная с той стадии, где оставил его Бог... то есть с природной стадии — устранив из него всякую органическую спонтанность и заменив ее одним веще­ством, принимающим разные формы, — железобетоном; из бетона он сделал всю домашнюю обстановку — стулья, выдвижные ящики, швейную машинку, во дворе расставил целый бетонный оркестр, включая скрипачей со скрипками; всюду бетон и бетон — бетонные деревья с настоящими листьями, железобетонный кабан с замурован­ным внутри настоящим кабаньим черепом, бетонные овцы, покрытые настоящей шерстью. Он наконец-то нашел первообразную субстан­цию, и в вылепленных им разнообразных вещах из нее делалось все, кроме кое-каких «реалистических» нюансов (кабаньего черепа, дре­весной листвы), да и то здесь демиург всего лишь делал уступку зри­телям... ибо сей восьмидесятилетний бог-творец с очаровательной улыбкой показывал свое творение посетителям. Он не оспаривал бо­жественное творение, он просто пересоздавал его, дабы сделать более ясным для ума. Никакого люциферовского бунта, никаких пародий­ных замыслов, никакого пристрастия к «наивному» искусству в стиле ретро. Арденнский повар просто царил над унифицированной ум­ственной субстанцией (ведь бетон есть умственная субстанция, по­зволяющая, как и понятие, упорядочивать реальные явления и вычле­нять их по своему усмотрению). Его проект недалеко отстоял от того, которому следовали авторы лепной скульптуры в эпоху барокко, и, в общем, состоял в проекции «на местность» той общественной жиз­ни, которая течет сегодня в больших городах. Подделка работает пока лишь с субстанцией и формой, а не с отношениями и структура­ми, но на этом своем уровне она уже стремится к контролю над бес­конфликтным обществом, вылепленным из неподвластного смерти синтетического вещества; этим нерушимым артефактом гарантирует­ся вечность власти. Таким же чудесным человеческим изобретением стала и пластмасса — вещество, не знающее износу, прерывающее цикл взаимоперехода мировых субстанций через процессы гниения и смерти. Это внециклическое вещество, даже в огне оставляющее не­разрушимый остаток, — нечто небывалое, этот симулякр воплощает в себе в концентрированном виде всю семиотику мироздания. Это не

имеет ничего общего с «прогрессом» технологии или же рациональ­ными устремлениями науки. Это проект господства над политической и душевной жизнью, фантазм самозамкнутой умственной субстан­ции — наподобие барочных лепных ангелов, обхватывающих руками кривое зеркало.

вообще нет, то есть что с душой покончено и осталось одно лишь идеально-натурализованное

.

ГИПЕРРЕАЛИЗМ СИМУЛЯЦИИ

Все сказанное характерно для бинарного пространства, для маг­нитного поля кода, с его поляризациями, дифракциями, гравитациями моделей и постоянным, непрерывным потоком мельчайших дизъюнк­тивных единиц (элементов «вопрос/ответ», представляющих собой кибернетический атом значения). Следует понимать, сколь велико различие между этим полем контроля и репрессивным пространством традиционного общества — пространством полицейского порядка, ко­торый еще соответствовал что-то значащему насилию. То было пространство дрессировки реакций, в основе которой лежал разрабо­танный Павловым аппарат программированных, повторяющихся аг­рессий и которую в умноженном масштабе можно было встретить в рекламном «вдалбливании» и политической пропаганде 30-х годов. Таким насилием ремесленно-индустриального типа вырабатывалось поведение, основанное на страхе и животном повиновении. Теперь все это не имеет смысла.

Грядет великая Культура тактильной коммуникации, на знаме­нах которой — техно-люмино-кинетическое пространство и всеобъ­емлющее спациодинамическое зрелище!

К этому миру операциональной симуляции, мультисимуляции и мультиответа прививается богатое воображаемое контакта, сенсорно­го миметизма, тактильного мистицизма; но сути, это вся экология. Чтобы натурализовать непрестанное тестирование на успешную адап­тацию, его уподобляют животному миметизму («Адаптация живот­ных к цветам и формам окружающей среды — феномен, затрагиваю­щий также и людей» — Никола Шёффер) и даже индейцам, с их «врожденным экологическим чувством»! Тропизмы, мимикрия, эмпатия — в эту брешь устремляется все экологическое евангелие откры­тых систем с негативной или позитивной обратной связью, вся идео­логия регулирования через информацию, то есть новое обличье пав­ловских рефлексов, в рамках более гибкой системы мышления. Так в психиатрии средством формирования душевного здоровья считают уже не электрошок, а телесное самовыражение. Повсюду силовые, форсированные приемы уступают место приемам влияния через сре­ду, предполагающие операциоиализацию понятий потребности, воспри­ятия, желания и т.д. Всюду правит бал экология, мистика «экологи­ческой ниши» и контекста, симуляция среды — вплоть до предусмот­ренных VII планом социально-экономического развития (почему бы и нет?) «Центров эстетико-культурного возрождения» или же како­го-нибудь Центра сексуального досуга в форме женской груди, како­вой будет предоставлять «повышенное чувство эйфории благодаря пульсирующей внешней среде... Такие стимулирующие центры будут доступны для трудящихся всех классов».

Из того же разряда и разрушение реальности в гиперреализме, в тщательной редупликации реальности, особенно опосредованной другим репродуктивным материалом (рекламным плакатом, фотогра­фией и т.д.): при переводе из одного материала в другой реальность улетучивается, становится аллегорией смерти, но самим этим разруше­нием она и укрепляется, превращается в реальность для реальности, в фетишизм утраченного объекта; вместо объекта репрезентации — эк­стаз его отрицания и ритуального уничтожения: гиперреальность.

Подобная тенденция началась уже в реализме.

Есть несколько видов такого головокружения реалистической симуляции:

I. Деконструкция реальности на ее детали — замкнутое в себе парадигматическое склонение объекта по падежам, сплющенность, ли­нейность и серийность частичных объектов.

II. Самоотражение — всевозможные эффекты раздвоения и удвоения объекта в одной из его деталей. Такое умножение объекта выдает себя за глубинный взгляд, даже за критический метаязык, и при рефлексивном устройстве знака, в рамках диалектики зеркала это, пожалуй, действительно было так. Теперь же это бесконечное пре­ломление объекта оказывается не более чем другим типом серийнос­ти: реальность в нем уже не отражается, а инволютивно свертывается до полного истощения.

III. Собственно серийная форма (Энди Уорхол).

(имеется ввиду известнейший американский художник Энди Уорхол, знаменитый, в частности, своим изображением (портретом?) Мерлин Монро, которое повторяется сеирйно). Как сестры-близнецы на эротической фотографии: плотская реальность их тел обращается в ничто их подобием. Куда направлять психическую инвестицию, если красота одной тут же дублируется красотою другой? Взгляду остается только двигаться между ними, и всякое видение замыкается в этом дви­жении туда-сюда. Утонченный способ убийства оригинала, по также и странный соблазн, где всякая направленность на объект перехвачена его бесконечным самопреломлением (сценарий, обратный платоновско­му мифу или же воссоединению двух разделенных половинок симво­ла, — здесь знак размножается делением, словно инфузория). Быть может, этот соблазн есть очарование смерти, в том смысле что для пас, живых существ, обладающих полом, смертью является, возможно, не не­бытие, а просто дополовой способ воспроизводства. Действительно, бес­конечная цепь копий одной порождающей модели смыкается с размно­жением одноклеточных и противостоит половому размножению, кото­рое для нас отождествляется с жизнью.

IV. Однако такая чистая машинальность — по-видимому, все же парадоксальная крайность; настоящей генеративной формулой,

вбирающей в себя все прочие и образующей, так сказать, стабилизиро­ванную форму кода, является формула бинарности, кибернетической двоичности — не чистое повторение, а мельчайшее отклонение, мини­мальный зазор между двумя элементами, то есть «мельчайшая общая парадигма», способная поддерживать фикцию смысла. В произведе­нии живописи и в предметах потребления это была комбинаторика отличий; в современном искусстве эта симуляция сокращается до бесконечно малого зазора, еще разделяющего гиперреальность и ги­перживопись. Эта последняя пытается истончиться, пожертвовать со­бой, самоустраниться перед реальностью, но известно, как в этом нич­тожно малом различии вновь оживают все чары искусства: теперь вся живописность скрывается в узкой кайме между картиной и сте­ной. И еще в подписи — метафизическом знаке живописи и всей ме­тафизики репрезентации, в той предельной точке, где она сама стано­вится своей моделью («чистым взглядом») и обращается сама на себя в навязчивом повторении кода.

Само определение реальности гласит: это то, что можно экви­валентно воспроизвести. Такое определение возникло одновременно с наукой, постулирующей, что любой процесс можно точно воспроизвести в заданных условиях, и с промышленной рациональностью, постулирую­щей универсальную систему эквивалентностей (классическая репрезен­тация — это не эквивалентность, а транскрипция, интерпретация, коммен­тарий). В итоге этого воспроизводительного процесса оказывается, что реальность — не просто то, что можно воспроизвести, а то, что всегда уже воспроизведено. гиперреальность.

Итак, значит, конец реальности и конец искусства в силу их пол­ного взаимопоглощения? Нет: гиперреализм есть высшая форма ис­кусства и реальности в силу обмена, происходящего между ними на уровне симулякра, — обмена привилегиями и предрассудками, на ко­торых зиждется каждое из них. На самом деле гиперреализм следует толковать в противопо­ложном смысле: сегодня сама реальность гиперреалистична. Уже и

секрет сюрреализма (привожу вам пример сюрреалистической живописи: Сальвадор Дали «Мрачная игра») состоял в том, что наибанальнейшая реальность может стать сверхреальной, но только в особые, привилегированные моменты, еще связанные с художеством и с воображаемым. Сегодня же вся бытовая, политическая, социальная, историческая, экономичес­кая и т.п. реальность изначально включает в себя симулятивный ас­пект гиперреализма: мы повсюду уже живем в «эстетической» галлю­цинации реальности. Старый лозунг «Реальность превосходит вымы­сел», соответствовавший еще сюрреалистической стадии эстетизации жизни, ныне сам превзойден: нет больше вымысла, с которым могла бы сравняться жизнь, хотя бы даже побеждая его, — вся реальность сделалась игрой в реальность: радикальное разочарование, кибернети­ческая стадия cool сменяет фантазматическую стадию hot.

Так, чувство виновности, страх и смерть могут подменяться на­слаждением чистыми знаками виновности, отчаяния, насилия и смер­ти. Это и есть эйфория симуляции, стремящейся к отмене причины и следствия, начала и конца, к замене их дублированием. Подобным способом любая замкнутая система предохраняет себя одновременно и от референциальности и от страха референциальности — и от вся­кого метаязыка, упреждая его игрой своего собственного метаязыка, то есть дублируя себя собственной критикой. При симуляции мета­лингвистическая иллюзия дублирует и дополняет собой иллюзию референциальную (патетическая галлюцинация знака — и патетическая галлюцинация реальности).

«Какой-то цирк», «настоящий театр», «как в кино» — таковы старые выражения, которыми разоблачали иллюзию во имя натура­лизма. Теперь на повестке дня уже не это, а сателлизация реальности: на орбиту выходит некая неразрешимая реальность, несоразмер­ная с иллюстрировавшими ее прежде фантазмами. А недавно такая сателлизация словно материализовалась, когда на орбиту реально вы­вели (как бы возвели в космическую степень) двухкомнатную квар­тирку с кухней и душем — под названием лунного модуля. Сама обыденность этого земного жилища, вознесенного в ранг космичес­кой ценности, абсолютной декорации, гипостазированной в космичес­ком пространстве, — есть конец метафизики и наступление эры симу­ляции1. И такая космическая трансценденция банальной двухкомнат-

1 Коэффициент реальности пропорционален запасу воображаемого, кото­рое и придаст ей ее удельный вес. Это относится и к географическим и косми­ческим исследованиям: когда не остается больше неизведанных территорий, от­крытых для работы воображаемого, когда вся территория оказывается покрыта картой, то словно бы исчезает и принцип реальности. В этом смысле завоевание космоса есть необратимый таг к утрате земной референции. Когда пределы не­когда ограниченного мира отодвигаются в бесконечность, то из него истекает реальность, то есть внутренняя связность. Завоевание космоса начинается после завоевания планеты, как одно и то же фантазматическое предприятие с целью расширить юрисдикцию реальности - скажем, доставить на Луну национальный флаг, передовую технику и двухкомнатную квартиру; та же самая попытка, что и при субстанциализации концептов или территориализация бессознательного, — и она равнозначна дереализации человеческого пространства или же его переводу в гиперреальность симуляции.

пой квартиры, и ее машинное cool-изображение в гиперреализме2 имеют одинаковый смысл: лунный модуль, такой как он есть, уже принадлежит к гиперпространству репрезентации, где каждый обладает технической возможностью моментального воссоздания своей жизни, где пилоты разбившегося в Ле-Бурже «Туполева» могли на своих мониторах на­блюдать собственную гибель в прямом показе. Это явление того же разряда, что и короткое замыкание ответа на вопрос при тестирова­нии — процесс моментального продления, в ходе которого реальность сразу же оказывается заражена собственным симулякром.

Раньше существовал особый класс аллегорических, в чем-то дьявольских объектов: зеркала, отражения, произведения искусства (концепты?) — хоть и симулякры, но прозрачные, явные (изделие не путали с подделкой), в которых был свой характерный стиль и мас­терство. И в ту пору удовольствие состояло скорее в том, чтобы в искусственном и поддельном обнаружить нечто «естественное». Се­годня же, когда реальное и воображаемое слились в одно операцио­нальное целое, во всем присутствуют эстетические чары: мы подсоз­нательно, каким-то шестым чувством, воспринимаем съемочные трюки, монтаж, сценарий, передержку реальности в ярком свете моделей — уже не пространство производства, а намагниченную знаками ленту для кодирования и декодирования информации; реальность эстетична уже не в силу обдуманного замысла и художественной дистанции, а в силу ее возведения на вторую ступень, во вторую степень, благодаря опережающей имманентности кода. Над всем витает тень какой-то непреднамеренной пародии, тактической симуляции, неразрешимой игры, с которой и связано эстетическое наслаждение — наслаждение самим чтением и правилами игры. Тревелинг знаков, масс-медиа, моды и моделей, беспроглядно-блестящей атмосферы симулякров.

Искусство давно уже предвидело этот нынешний разворот по­вседневного быта. Художественное произведение очень рано начина-

2Так же и с дорогими сердцу гиперреалистов металлическим автоприце­пом или супермаркетом, или с супом «Кэмпбелл» у Энди Уорхола, или же с «Джокондой», которая теперь тоже выведена на орбиту как абсолютный образец земного искусства — уже вовсе не произведение искусства, но планетарный симулякр, в котором целый мир оставляет свидетельство о себе (на самом деле — о своей смерти) для некоего будущего мира.

ет дублировать само себя, манипулируя знаками художественности: это сверхзначение искусства, «академизм означающего» (как выра­зился бы Леви-Стросе), фактически подводящий к состоянию формы-знака. Тогда-то искусство и вступает в процесс бесконечного воспроизводства: все, что дублирует само себя, даже если это банальная реальность быта, тем самым оказывается под знаком искусства, стано­вится эстетичным. Так же и с производством, которое сегодня, можно сказать, вступает в фазу эстетического самодублирования: отбросив всякое содержание и целесообразность, оно само становится абстрак­тно-нефигуративным. Тем самым оно выражает чистую форму про­изводства и само, подобно искусству, приобретает смысл целесообраз­ности без цели. Теперь искусство и промышленность могут меняться знаками: искусство становится репродуктивной машиной (Энди Уорхол), не переставая быть искусством, ведь машина теперь — всего лишь знак; а производство, утратив всякую общественную целесооб­разность, знай испытывает и превозносит само себя в гиперболичес­ких, эстетических знаках престижа вроде огромных промышленных комбинатов, 400-метровых небоскребов или таинственной цифири ва­лового национального продукта.

Итак, искусство теперь повсюду, поскольку в самом сердце ре­альности теперь — искусственность. Следовательно, искусство мерт­во, потому что не только умерла его критическая трансцендентность, по и сама реальность, всецело пропитавшись эстетикой своей соб­ственной структурности, слилась со своим образом. Ей уже некогда даже создавать эффекты реальности. Она уже и не превосходит вы­мысел, а перехватывает каждую мечту, еще прежде чем та образует эффект мечты. Какое-то шизофреническое головокружение исходит от этих серийных знаков, недоступных ни для подделки, ни для суб­лимации, имманентных в своей повторяемости, — кто знает, в чем ре­альность того, что они симулируют? В них даже нет больше и вытес­нения (тем самым симуляция, можно сказать, ведет к психозу), в них вообще отменяются первичные процессы. Бинарный cool-мир погло­щает мир метафор и метонимий. Принцип симуляции возобладал и над принципом реальности, и над принципом удовольствия.

KOOL KILLER, ИЛИ ВОССТАНИЕ ПОСРЕДСТВОМ ЗНАКОВ

Весной 1972 года Нью-Йорк захлестнула волна граффити, ко­торые, первоначально появившись на стенах и заборах гетто, посте­пенно заполонили поезда метро и автобусы, грузовики и лифты, кори­доры и памятники, целиком покрыв их примитивными или же очень сложными надписями, по содержанию своему ни политическими, ни порнографическими: это были просто чьи-то имена, чьи-то прозвища, взятые из андерграундных комиксов, — duke sprit superkool koolkiller ace vipère spider eddie kola и т.д., а рядом номер их улицы: eddie 135 woodie 110 shadow 137 и т.д., или же номер римскими циф­рами, обозначвший как бы династическую преемственность: snake I snake II snake III и так далее до пятидесяти, по мере того как имя, тотемное наименование подхватывалось авторами новых граффити.

Писали все это magic marker'ом или баллончиком, что позволя­ет делать надписи более метра высотой по всей длине вагона. По но­чам подростки забирались в вагонные депо и даже внутрь вагонов и давали полную волю своей графической фантазии. Наутро все эти поезда катались взад и вперед по Манхэттену. Надписи стирали (что нелегко), авторов граффити арестовывали, сажали в тюрьму, запреща­ли продажу маркеров и баллончиков — но все попусту: они делали себе самодельные и каждую ночь опять брались за свое.

Сегодня это движение прекратилось, по крайней мере потеряло свою необычайную интенсивность. Оно и не могло не быть эфемер­ным, и к тому же за год своей истории оно сильно эволюционирова­ло. Граффити сделались более умелыми, с невообразимо причудливы-

ми начертаниями, с разветвленной системой стилей и школ, в зависи­мости от групп, которые в этом участвовали. Во всех случаях у исто­ков движения стояли молодые негры или пуэрториканцы. Граффити — особенная принадлежность Нью-Йорка. В других городах с большой долей этнических меньшинств встречается много стенных рисунков — импровизированных коллективных произведений этно-политического содержания, — но совсем мало граффити.

Несомненно одно: и те и другие появились на свет после по­давления крупных городских волнений 1966-1970 годов. Подобно им, это стихийная борьба, однако иная по типу, иная по содержанию и развертывающаяся в ином пространстве. Это новый тип выступле­ния на сцепе города — города уже не как средоточия экономико-по­литической власти, но как пространства/времени террористической власти средств массовой информации, знаков господствующей куль­туры.

*

Город, городская среда — это одновременно и нейтральное, од­нородное пространство безразличия, и пространство нарастающей сег­регации, городских гетто, пространство отверженных кварталов, рас, отдельных возрастных групп; пространство, фрагментированное раз­личительными знаками. Каждая практика, каждый миг повседневной жизни отнесены посредством разнообразных кодов к определенному пространству-времени. Расовые гетто на периферии или же в центре городов суть лишь крайнее выражение такой организации городской среды как гигантского сортировочно-концентрационного центра, где система воспроизводит себя не только в экономическом пространстве, но и в глубину — через сложную систему знаков и кодов, через сим­волическое разрушение социальных отношений.

Город разрастается по горизонтали и по вертикали — как и вся экономическая система. Но у политической экономии есть и третье измерение, это плоскость инвестиции, где всякая социальность разби­вается и разрушается сетью знаков. Против этого бессильны архитек­тура и городское благоустройство, так как они сами берут свое нача­ло в этой новой направленности общего строения системы. Они обра­зуют ее операциональную семиологию.

Раньше город был преимущественным местом производства и реализации товаров, местом промышленной концентрации и эксплуа­тации. Сегодня он является преимущественным местом исполнения знаков — как исполнения приговора, от которого зависит жизнь или смерть.

Кончилась эпоха городов, окруженных красными поясами за­водов и рабочих окраин. В самом пространстве таких городов запе­чатлевалось историческое измерение классовой борьбы, негативность рабочей силы, некая необоримая социальная специфика. Ныне завод как модель социализации посредством капитала не то чтобы исчез, но уступает стратегическое место всему городу как пространству кода. Исходная матрица городской среды — уже не реализация некоторой силы (рабочей силы), а реализация некоторого отличия (оперирова­ния знаком). Металлургия превратилась в семиургию.

Такой сценарий развития городской среды материализуется в новых городах, непосредственно возникающих из операционального анализа потребностей и функций/знаков. В них все задумано, спла­нировано и осуществлено на основе аналитического определения: жилища, транспорт, труд, досуг, игры, культура, — все это взаимоподстановочные элементы на шахматной доске города, в однородном про­странстве тотальной окружающей среды. Именно здесь перспектив­ное планирование городов смыкается с расизмом, так как нет никакой разницы между заключением людей по расовому признаку в однород­ное пространство под названием «гетто» и их усреднением по функ­циональному признаку потребностей в пространстве нового города. Логика одна и та же.

Город перестал быть политико-индустриальным полигоном, ка­ким он был в XIX веке, теперь это полигон знаков, средств массовой информации, кода. Тем самым суть его больше не сосредоточена в каком-либо географическом месте, будь то завод или даже традицион­ное гетто. Его суть — заточение в форме/знаке — повсюду. Он весь представляет собой гетто телевидения, рекламы, гетто потребите­лей/потребляемых, заранее просчитанных читателей, кодированных декодировщиков медиатических сообщений, циркулирующих/циркулируемых в метро, развлекающих/развлекаемых в часы досуга и т.д. Каждое пространство/время городской жизни образует особое гетто, и все они сообщаются между собой. Сегодня социализация — вернее, десоциализация — происходит путем такого структурного разбрасы­вания по многим кодам. Эра производства, товара и рабочей силы еще означала некоторую солидарность социальных процессов, пусть и в эксплуатации, — из такой социализации, отчасти реализуемой самим капиталом, Маркс и выводит перспективу революции. Однако эта историческая солидарность — фабричная, соседская и классовая — исчезла. Теперь все разобщены и безразличны под властью телевиде­ния и автомобиля, под властью моделей поведения, запечатленных во всем — в передачах масс-медиа или же в планировке городов. Все выстроены в ряд, и каждый бессознательно отождествляет себя с

умело расставленными направляющими симулятивными моделями. Все допускают взаимную подстановку, как и сами эти модели. Эра индивидов с изменяемой геометрией — зато неизменной и централи­зованной остается геометрия кода. Фактически форму общественных отношений образует диффузно присутствующая во всех тканях горо­дов монополия кода.

Можно предвидеть, что децентрализация производства, всей сферы материального производства положит конец исторической со­отнесенности города с рыночным производством. Система может обойтись без фабрично-производственного города, без простран­ства/времени товаров и товарно-рыночных отношений. Имеются уже признаки подобной эволюции. Но она не может обойтись без города как пространства/времени кода и воспроизводства, ведь власть есть по определению централизованность кода.

*

Оттого первостепенной политической важностью обладают се­годня любые выступления против этой семиократии, этой новейшей формы закона ценности — тотальной взаимоподстановочности эле­ментов в рамках функционального целого, где каждый элемент ос­мыслен лишь в качестве структурной переменной, подчиненной коду. Таковы, например, граффити.

Действительно, в подобных условиях радикальным бунтар­ством становится уже заявить: «Я существую, меня зовут так-то, я с такой-то улицы, я живу здесь и теперь». Но это было бы еще только бунтарством ради идентичности — борьба против анонимности, отста­ивание своего имени и своей реальности. Нью-йоркские граффити идут дальше: всеобщей анонимности они противопоставляют не име­на, а псевдонимы. Они стремятся вырваться из комбинаторики не за­тем, чтобы отвоевать все равно недостижимую идентичность, а чтобы обернуть против системы сам принцип недетерминированности — об­ратить недетерминированность в истребительную экстерминацию. Код оказывается обращен сам против себя, по своей же логике и на своей же территории, что позволяет победить его, превзойдя в ирре-ференциальности.

superbee spix cola 139 kool guy crazy cross 136 — это не зна­чит ничего, это даже не чье-то имя, а нечто вроде символического матрикуляриого номера, чья задача сбить с толку обычную систему наименований. В его элементах нет ничего оригинального — все они взяты из комиксов, где были заключены в рамки вымышленных исто­рий, но из этих рамок они резко вырываются, проецируясь на реаль-

ность как крик, междометие, анти-дискурс, как отказ от всякой синтак­сической, поэтической, политической обработки, как мельчайший эле­мент, радикально неприступный для какого бы то ни было организо­ванного дискурса. Непобедимые в силу самой своей скудости, они противятся любой интерпретации, любой коннотации, да и денотата у них нет никакого; избегая как денотации, так и коннотации, они тем самым оказываются неподвластными и самому принципу сигнификации и вторгаются в качестве пустых означающих в сферу полновес­ных знаков города, разлагая ее одним лишь своим присутствием.

В этих именах нет интимности, как нет ее и в гетто — оно жи­вет без частной жизни, зато в процессе интенсивного коллективного взаимообмена. Эти имена отстаивают не чью-либо идентичность или

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...