Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Конец иллюзии: Гитлер и разрушение Версаля 7 глава




И никакие умные маневры Сталина не давали его стране избежать прошлогодней участи Польши. Польское правительство могло спастись от германского нападения в1939 году, лишь согласившись отдать «польский коридор» и Данциг, а также присое­динившись к нацистскому крестовому походу против Советского Союза, по оконча­нии которого Польша все равно оказалась бы во власти Гитлера. Теперь, годом поз­же, казалось, что Советский Союз может откупиться от германской агрессии, лишь приняв нацистские предложения (ценой полнейшей изоляции и посредством вступ­ления в рискованную войну против Великобритании). В итоге, однако, Советский Союз все равно оказался бы перед лицом нападения Германии.

Обладая стальными нервами, Сталин следовал двойственной политике: сотрудничал с Германией и одновременно геополитически ей противостоял, словно не боялся ника­кой опасности. И хотя Сталин не желал вступать в Трехсторонний пакт, он все же пре­доставил Японии то единственное преимущество, которое бы ей дало членство Совет­ского Союза в Трехстороннем пакте. Японии был обеспечен тыл для азиатских авантюр.

Хотя Сталин безусловно не знал инструкций, которые Гитлер давал своим генера­лам, о том, что нападение на СССР даст возможность Японии открыто выступить против Соединенных Штатов, советский руководитель пришел к такому выводу само­стоятельно и занялся устранением подобного побудительного мотива. 13 апреля 1941 года он заключил в Москве договор о ненападении с Японией, следуя в основном той же самой тактике в отношении роста напряженности в Азии, какую применил в от­ношении польского кризиса восемнадцатью месяцами ранее. В каждом из этих слу­чаев он устранял для агрессора риск борьбы на два фронта и отводил войну от совет­ской территории, подстрекая, как он считал, капиталистическую гражданскую войну в других местах. Пакт Гитлера — Сталина дал ему двухлетнюю передышку, а договор о ненападении с Японией позволил через шесть месяцев перебросить армейские части с Дальнего Востока для участия в битве под Москвой, битве, которая решила исход войны в его пользу.

После заключения договора о ненападении Сталин сделал беспрецедентный жест и проводил японского министра иностранных дел Иосуке Мацуоку на вокзал. Это было признаком особой важности для Сталина договора с Японией, а также поводом в присутствии всего дипломатического корпуса призвать Германию к переговорам и од­новременно придать себе еще больший вес как партнеру. «Европейская проблема мо­жет быть разрещена естественным путем, если Япония и СССР будут сотрудни­чать», — заявил Сталин министру иностранных дел достаточно громко, чтобы все могли это слышать. Возможно, для того, чтобы намекнуть этим, что теперь, когда для восточной границы обеспечена безопасность, его положение в Европе, как партнера по переговорам, улучшилось. Так что теперь Германии незачем воевать с Советским Союзом, чтобы обеспечить Японии тыл в войне с Соединенными Штатами.

«Не только европейская проблема», — отвечал японский министр иностранных дел Мацуока. «Да, во всем мире все можно будет урегулировать!» — согласился Сталин. Если, конечно, воевать будут другие, должно быть, подумал он, а Советский Союз получит компенсацию за их успехи.

И чтобы довести свои слова до сведения Берлина, Сталин затем подошел к гер­манскому послу фон дер Шуленбургу, обнял его за плечи и объявил: «Мы должны оставаться друзьями, а вы должны сделать все для этого». Чтобы наверняка использо­вать все каналы, включая военный, и довести свои слова до нужного адреса, Сталин затем подошел к исполняющему обязанности германского военного атташе и громко произнес: «Мы останемся с вами друзьями, что бы ни произошло»

У Сталина были причины опасаться поведения Германии. Как Молотов намекнул в Берлине, делался нажим на Болгарию в целях принятия советской гарантии. Сталин также в апреле 1941 года вел переговоры о заключении с Югославией договора о дружбе и ненападении, как раз в тот самый момент, когда Германия запрашивала права на транзитный проход своих войск через Югославию для удара по Греции, — такого рода действия, само собой, подкрепляли сопротивление Югославии герман­скому нажиму. Как выяснилось, советский договор с Югославией был подписан всего за несколько часов до того, как германская армия пересекла югославскую границу.

Главная слабость Сталина как государственного деятеля заключалась в том, что он имел тенденцию приписывать своим оппонентам ту жесамую способность к холодному расчету, какой обладал он сам и чем весьма гордился. Это привело Сталина к недооцен­ке последствий собственной неуступчивости и переоценке возможностей собственного воздействия в плане умиротворения, как бы редко они ни представлялись. Именно по­добный подход испортил отношения с демократическими странами после войны. В 1941 году он был безоговорочно убежден до самого момента пересечения немцами границы, что в последнюю минуту способен отвратить нападение, организовав переговоры, в ходе которых могли бы обсуждаться крупномасштабные уступки.

Сталин, бесспорно, делал серьезнейшие попытки предотвратить нападение Герма­нии. 6 мая 1941 года советский народ узнал, что Сталин возложил на себя обязан­ности премьер-министра, которые прежде исполнял Молотов, — тот, правда, стано­вился заместителем премьер-министра и оставался министром иностранных дел. Так Сталин впервые вышел из партийного уединения и открыто принял на себя ответ­ственность за повседневный ход дел.

Лишь в обстановке исключительной опасности мог Сталин отказаться от ореола угрожающей загадочности, который был его любимым прикрытием. Тогдашний за­меститель министра иностранных дел Андрей Вышинский заявил послу вишийской Франции, что занятие Сталиным государственного поста «является величайшим со­бытием за всю историю Советского Союза с момента его возникновения»1. Фон дер Шуленбург полагал, что разгадал намерения Сталина. «По моему мнению, — заявил он Риббентропу, — можно с уверенностью утверждать, что Сталин поставил перед со­бой внешнеполитическую задачу исключительной важности и надеется разрешить ее ценою личных усилий. Я твердо уверен в том, что Сталин в нынешней серьезной, с его точки зрения, международной обстановке поставил перед собою цель уберечь Со­ветский Союз от конфликта с Германией»19.

Несколько последующих недель подтвердили точность предвидения германского посла. Как бы посылая успокоительный сигнал Германии, ТАСС в сообщении от 8 мая отрицал факт необычной концентрации советских войск на западных границах. В течение следующих недель Сталин разорвал дипломатические отношения со всеми европейскими правительствами в изгнании, базирующимися в Лондоне, сопровождая это болезненными разъяснениями, что теперь все вопросы будут решаться с герман­ским посольством. Одновременно Сталин признал марионеточные правительства, ко­торые Германия поставила на некоторых из оккупированных территорий. В целом, Сталин лез вон из кожи, чтобы заверить Германию в признании им всех ее фактиче­ских завоеваний.

Чтобы устранить любой возможный предлог для агрессии, Сталин не дал передо­вым советским соединениям перейти на повышенную боевую готовность. И оставил без внимания британские и американские предупреждения о неминуемом германском нападении — частично, возможно, потому, что подозревал англо-саксов в желании втравить его в схватку с Германией. Хотя Сталин запрещал открывать огонь по все чаще нарушающим границы самолетам-разведчикам, в отдалении от границы он раз­решал проведение учений по противовоздушной обороне и призыв резервистов. Ста­лин явно решил, что наилучший шанс для сделки в последний момент заключается в том, чтобы убедить Германию в отсутствии у него дурных намерений, особенно по­скольку ни одна из контрмер не могла иметь решающего значения.

13 июня, за девять дней до нападения Германии, ТАСС опубликовал очередное официальное заявление, отрицавшее широко распространившиеся слухи о неизбежности войны. Советский Союз, говорилось в заявлении, намеревается соблюдать все существующие соглашения с Германией. В сообщении ТАСС также делался намек в широком плане на возможность проведения новых переговоров, чтобы добиться более приемлемых решений по всем спорным вопросам. То, что Сталин был действительно готов пойти на крупные уступки, видно из реакции Молотова, когда 22 июня фон дер Шуленбург прибыл к последнему с германской декларацией об объявлении войны. Молотов жалобно запротестовал и уверил, что Советский Союз был готов убрать все войска с границы, чтобы успокоить Германию, а все прочие проблемы разрешить пу­тем переговоров. Молотов заявил, как бы защищаясь, что было для него весьма неха­рактерно: «Такого мы не заслужили!»20

Похоже, Сталин был до такой степени потрясен тем, что Германия объявила ему войну, что впал в некое подобие депрессии, продолжавшееся около десяти дней. Од­нако 3 июля он вновь взял бразды правления в свои руки и произнес по радио про­граммную речь. В отличие от Гитлера, Сталин не был прирожденным оратором. Он редко выступал публично, а когда выступал, был исключительно педантичен? В этом выступлении он тоже сухо говорил о гигантских задачах, вставших перед народами России. Однако даже подобная констатация фактов вселяла некую решимость и вы­зывала ощущение того, что с этим делом, каким бы огромным оно ни казалось, мож­но справиться.

«История показывает, — заявил Сталин, — что непобедимых армий нет и не быва­ло». Давая приказ на уничтожение всего промышленного оборудования и подвижного состава и на формирование партизанских отрядов за линией фронта, Сталин зачиты­вал ряды цифр, словно бухгалтер. Единственную уступку риторике он сделал в начале речи. Никогда еще Сталин не обращался к народу на личном уровне — и никогда больше этого не сделает: «Товарищи, граждане, братья и сестры, бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!»

Гитлер наконец-то получил войну, которую хотел. И предопределил свою судьбу, которую, если это возможно, он тоже возжаждал. Германские руководители, воюю­щие теперь на два фронта, второй раз за одно поколение переоценили себя. Пример­но 70 миллионов немцев воевали, имея против себя примерно 700 миллионов про­тивников, — именно так и получилось, когда Гитлер в декабре 1941 года вовлек в войну Америку.

Похоже, что даже Гитлер был потрясен задачей, которую сам перед собой поста­вил. За несколько часов до нападения он заявил своему штабу: «У меня такое ощуще­ние, будто бы я толчком распахиваю дверь в темную комнату, где раньше никогда не бывал и не знаю, что находится за этой дверью»22.

Сталин делал ставку на рациональность поведения Гитлера проиграл; Гитлер сделал ставку на скорое падение Сталина и тоже проиграл. Но если сталинская ошиб­ка была поправимой, то гитлеровская — нет.

 

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Америка возвращается

на международную арену:

Франклин Делано Рузвельт

Для современных политических руководителей, правящих при помощи опросов об­щественного мнения, роль Рузвельта в деле привлечения изоляционистского народа к участию в войне является предметным уроком по содержанию понятия «руководство» в демократическом обществе. Рано или поздно угроза европейскому равновесию сил вынудила бы Соединенные Штаты вмешаться, с тем чтобы остановить стремление Германии к мировому господству. Очевидная для всех, всевозрастающая мощь Аме­рики не могла не вовлечь ее в центр международных событий. Но то, что это случи­лось так быстро и столь бесповоротно, — заслуга Франклина Делано Рузвельта.

Все великие лидеры шествуют в одиночку. Их неповторимость проистекает из спо­собности распознать вызов, еще далеко не очевидный для их современников. Рузвельт вовлек изоляционистскую нацию в войну между странами, конфликт между которыми несколькими годами ранее считался несовместимым с американскими ценностями и не имеющим значения для американской безопасности. После 1940 года Рузвельт убедил Конгресс, за несколько лет до того подавляющим большинством голосов при­нявший серию законов о нейтралитете, санкционировать всевозрастающую американ­скую помощь Великобритании, остановившись лишь перед непосредственным учас­тием в военных действиях, а иногда даже переступая эту черту. В конце концов японское нападение на Пирл-Харбор устранило последние сомнения. Рузвельт ока­зался в состоянии убедить общество, которое в течение двух столетий было уверено в собственной неуязвимости, до какой степени смертельно опасна победа стран «оси». И он проследил за тем, чтобы на этот раз вовлеченность Америки означала бы лишь первый шаг на ее пути к постоянным обязательствам международного характера. Во время войны именно его руководство скрепляло союз и формировало многосторонние институты, которые продолжают обслуживать международное сообщество и по сей

день.

Ни один из президентов, за исключением Авраама Линкольна, не сыграл столь решающей исторической роли в переменах в поведении Америки. Рузвельт принес присягу при вступлении в должность тогда, когда нация испытывала неуверенность, когда вера Америки в безграничные способности Нового Света была серьезнейшим образом поколеблена «Великой депрессией». Везде демократии, казалось, терпели по­ражение, и антидемократические правительства как левого, так и правого толка воз­никали на их месте.

И когда Рузвельт вернул надежду своей собственной стране, судьба возложила на него обязанность защищать демократию по всему земному шару. Никто не описал эту сторону заслуг Рузвельта лучше, чем Исайя Берлин:

«[Рузвельт] глядел в будущее спокойным взором, словно хотел сказать: „Пусть оно настанет, каким бы оно ни было, и послужит зерном для помола на нашей великой мельнице. Мы используем его целиком на благо..." В безответственном мире, казалось, поделенном злобными фанатиками, рвущимися к его разрушению, при наличии сбитого с толку населения, бегущего неведомо куда, лишенных энтузиазма мучеников за дело, смысла которого они не понимали, он верил в собственную способность выстроить, по­ка он у рычагов власти, плотину и остановить этот жуткий поток. Он обладал силой ха­рактера, энергией и ловкостью диктаторов, а был на нашей стороне».

Рузвельт уже успел побывать заместителем министра военно-морского флота в правительстве Вильсона и кандидатом от демократической партии на пост вице-президента на выборах 1920 года. Многие из лидеров, и среди них де Голль, Черчилль и Аденауэр, вынуждены были в период отхода от общественной жизни примириться с одиночеством — неотъемлемой расплатой за пройденный путь к величию. Рузвельту одиночество было навязано полиомиелитом, которым он заболел в 1921 году. Благо­даря исключительной концентрации воли он сумел преодолеть немощь и научился стоять, опираясь на помочи, и даже делать несколько шагов, появляясь перед публи­кой, словно он вовсе не парализован. И до доклада Конгрессу по поводу Ялты в 1945 году Рузвельт всегда произносил важные речи стоя. А поскольку средства массовой информации были заодно с Рузвельтом и помогали ему играть роль с достоинством, подавляющее большинство американцев понятия не имело о степени инвалидности Рузвельта, и к их представлению о нем не примешивалось чувство жалости.

Рузвельт, лидер, преисполненный энтузиазма, использовавший собственное очаро­вание, чтобы поддерживать остраненность, представлял собой противоречивое соче­тание политического манипулятора и визионера. Он чаще правил, повинуясь инстинкту, чем благодаря анализу, и вызывал прямо противоположные ощущения. Как это подытожил Исайя Берлин, Рузвельт обладал серьезными недостатками, включая беспринципность, безжалостность и цинизм. И все же Берлин делает вывод, что в итоге они бесспорно перевешивались его положительными чертами:

«Его недостатки уравновешивались в глазах его сторонников качествами редкого и вдохновляющего характера: он был великодушен и обладал широчайшим политиче­ским горизонтом, богатейшим воображением, пониманием времени, в котором жил, и направления движения великих новых сил, порожденных двадцатым столетием...»

Таков был президент, придавший Америке ведущую роль в международном мас­штабе; вопросы войны и мира, прогресса или загнивания на всем земном шаре стали зависеть от его провидения и его действий.

Путь Америки от вступления в первую мировую войну до активного участия во второй оказался долгим — ибо был прерван почти полным поворотом нации к изоля­ционизму. Глубина тогдашнего отвращения американцев к международной политике наглядно иллюстрирует величие рузвельтовских достижений. И потому необходимо дать краткий обзор исторического фона, на котором действовал Рузвельт как политик.

В 20-е годы настроение Америки было противоречивым по сути: страна колебалась между готовностью утверждать универсально применимые принципы и необходи­мостью их оправдывать в рамках изоляционистской внешней политики. Американцы взялись с еще большим пылом выступать на традиционные темы своей внешней по­литики: об уникальном характере миссии Америки как образца свободы, о моральном превосходстве демократической внешней политики, о тождестве личной и обществен­ной морали, о важности открытой дипломатии и о замене принципа равновесия сил международным консенсусом в рамках Лиги наций.

Все эти предположительно универсальные принципы применялись во имя амери­канского изоляционизма. Американцы все еще не верили в то, что за пределами За­падного полушария может в принципе существовать угроза их безопасности. Америка 20 — 30-х годов отвергала даже свою собственную доктрину коллективной безопас­ности, коль скоро она могла вовлечь ее в свары отдаленных, воинствующих сооб­ществ. Условия Версальского договора воспринимались как мстительные, а репарации как самоубийственные. Когда французы оккупировали Рур, Америка воспользовалась этим, чтобы вывести из Рейнской области еще остававшиеся там оккупационные вой­ска. Устанавливая столь исключительные критерии для международного порядка, вильсонианство делало его несбыточно-недостижимым, ибо ни один международный порядок не мог соответствовать этим критериям.

Разочарование в результатах войны в значительной степени стерло различия между интернационалистами и изоляционистами. Даже самые что ни на есть либералы-интернационалисты более не считали, что в американских интересах поддерживать послевоенный порядок, изобиловавший ошибками и просчетами. И ни у одной поли­тически значимой группировки не могло найтись ни единого доброго слова на тему равновесия сил. Тогдашний интернационализм был тождествен с членством в Лиге наций, а не с повседневным участием в международной дипломатии. И даже наибо­лее преданные интернационалисты настаивали на том, что «доктрина Монро» стоит превыше Лиги наций, и не признавали участия Америки в принудительных мероприя­тиях Лиги, даже если это были только экономические санкции.

Изоляционисты доводили эти основополагающие тезисы до логического заверше­ния. Они нападали на Лигу наций из принципа, на том основании, что она подрывала обе исторические составляющие американской внешней политики — «доктрину Монро» и изоляционизм. Лига считалась несовместимой с «доктриной Монро» пото­му, что принцип коллективной безопасности позволял Лиге, мало того, требовал от Лиги вмешиваться в конфликты в пределах Западного полушария. Лига также счита­лась несовместимой с изоляционизмом потому, что обязывала бы Америку ввязывать­ся в споры за пределами Западного полушария.

Во взглядах изоляционистов был определенный смысл. Если Западное полушарие целиком и полностью исключается из системы коллективной безопасности, что может помешать прочим странам мира организовать собственные региональные группировки и вывести их за пределы деятельности Лиги? В этом случае само существование Лиги наций явилось бы побудительным мотивом для воссоздания системы равновесия сил, пусть даже на региональной основе. На деле интернационалисты и изоляционисты сходились на том, что поддерживали принцип двуединой внешней политики. Обе группировки отвергали иностранное вмешательство в дела Западного полушария, а также участие в механизмах принуждения Лиги за его пределами. Они поддерживали проведение конференций по разоружению, поскольку имел место безоговорочный консенсус в том смысле, что оружие порождает войны, а сокращение вооружений способствует миру. Они положительно относились к международно признанным принципам мирного урегулирования, вроде тех, что легли в основу пакта Бриана — Келлога, поскольку эти принципы не требовали подкрепления их силой. Наконец, Соединенные Штаты всегда с готовностью оказывали техническую помощь в финан­совых вопросах, не порождающих никаких политических последствий, например, в разработке согласованных графиков выплаты репараций.

Пропасть в американском мышлении, разделявшая признание принципа и участие в его реализации путем принуждения, стала трагически очевидной после Вашингтонской конференции по морским делам 1921 — 1922 годов. Конференция была важна в двух отношениях. Она определяла по толки военно-морских вооружений для Соеди­ненных Штатов, Великобритании и Японии и предоставила Соединенным Штатам право на флот, равный по размерам флоту Великобритании, а Японии — в размере трех-пятых от Флота Соединенных Штатов. Это условие подтверждало новую роль Америки как господствующей на Тихом океане наравне с Японией. Роль Великобри­тании на этом морском театре с тех пор становилась второстепенной. И, что было еще важнее, был создан еще один документ, так называемый «Договор четырех дер­жав»: Японии, Соединенных Штатов, Великобритании и Франции, — предусматри­вавший мирное урегулирование споров и заменивший прежний англо-японский аль­янс 1902 года, что как бы открывало эру сотрудничества на Тихом океане. Но если бы один из участников «Договора четырех держав» отказался от соблюдения его условий, могли ли остальные трое принять против строптивца меры? «Четырехсторонний дого­вор не включает в себя военных обязательств... Там нет обязательств, связанных с во­оруженными силами, нет положений о союзе, нет письменно-юридических или мо­ральных обязательств о совместной обороне...» — объяснял президент Гардинг скептически настроенному американскому сенату.

Государственный секретарь Чарлз Эванс Хьюз подкрепил слова президента ссылкой на известную всем участникам соглашения оговорку о том, что Америка ни при каких обстоятельствах не будет участвовать в мероприятиях принудительно­го характера. Но сенат и это не удовлетворило. При ратификации «Договора четы­рех держав» сенат добавил собственную оговорку, гласившую, что этот договор не обязывает Соединенные Штаты к применению вооруженных сил даже в случае от­ражения агрессии. Иными словами, соглашение как бы существовало само по себе; несоблюдение его не влекло за собой никаких последствий. Америка должна была принимать решение в каждом отдельном случае, как если бы никакого соглашения не существовало.

В рамках обычной многовековой дипломатической практики такого рода заявле­ние выглядело невероятным: официально подписанный договор не предусматривал права на санкции за его нарушение, причем такого рода санкции следовало обсуждать с Конгрессом в каждом отдельном случае. Это было как бы преддверие дебатов между администрацией Никсона и Конгрессом в январе 1973 года после заключения мирно­го соглашения с Вьетнамом, когда Конгресс утверждал, что соглашение, ради которо­го американский народ воевал при трех президентах, принадлежавших к обеим парти­ям, не может повлечь за собой применения санкций в случае его нарушения. Согласно подобной теории, соглашения с Америкой лишь отражают настроение Вашингтона на данный момент; проистекающие из них последствия соответственно зависят от настроения Вашингтона на какой-либо иной момент— такого рода подход не очень-то внушает доверие к обязательствам Америки.

Сдержанность сената не помешала президенту Гардингу отнестись с энтузиазмом к «Договору четырех держав». На церемонии подписания он воздавал ему хвалу за то, что этот договор защищал Филиппины и означал «начало новой и лучшей эпохи че­ловеческого прогресса». Как мог договор, не предусматривающий санкций, защищать такую золотую жилу, как Филиппины? Несмотря на то, что Гардинг находился по другую сторону политического спектра, он призвал себе на помощь стандартную вильсонианскую проповедь. Мир, заявил он, накажет нарушителей, заклеймив «гну­сность вероломства и бесчестного поведения». Гардинг, однако, не брался объяснить, как будет определяться общественное мнение и каким образом и на какую тему будет задаваться вопрос, поскольку Америка отказалась вступить в Лигу наций. Пакт Бриана — Келлога, воздействие которого на Европу обсуждалось в главе 11, явился очередным примером отношения Америки к принципам, которые, по ее мне­нию, должны были сами собой воплощаться в жизнь. И хотя американские руководи­тели с энтузиазмом провозглашали исторический характер этого договора, ибо шесть­десят две нации отвергли войну как инструмент национальной политики, они наотрез отказывались обеспечить механизм для его реализации, не говоря уже о санкциях. Президент Калвин Кулидж в одном из своих словоизвержений перед Конгрессом в декабре 1928 года утверждал: «Соблюдение Устава Лиги наций... обещает гораздо бо­лее для мира во всем мире, чем любое когда-либо заключенное международное со­глашение».

Но как же тогда подобную утопию сделать реальностью? Страстная защита Кулиджем пакта Бриана — Келлога заставила интернационалистов и сторонников Лиги заявить, причем весьма обоснованно, что, коль скоро война объявлена вне закона, само понятие «нейтралитет» лишается всякого смысла. С их точки зрения, коль скоро Лига задумана для того, чтобы определять агрессора, обязанность международного со­общества — сделать так, чтобы он понес соответствующее наказание. «Неужели хоть кто-то верит, — спрашивал один из сторонников подобной точки зрения, — что аг­рессивные устремления Муссолини можно пресечь лишь благодаря доброй воле ита­льянского народа и силе общественного мнения?»

Точность постановки вопроса не помогла. Даже в процессе обсуждения догово­ра, носящего его имя, государственный секретарь Келлог, выступая перед Советом по международным отношениям, подчеркивал, что для обеспечения соблюдения пакта никогда не будет применяться сила. Опора на силу, утверждал он, превратит стремление к длительному миру в тот самый военный союз, какие должны быть упразднены вообще. Не должен также пакт включать в себя определение агрессии, поскольку любое определение может оказаться узким и, следовательно, ослабит благородство формулировок пакта. Для Келлога слово было не только в начале, оно же было и в конце:

«Нация, заявляющая, что действует в порядке самообороны, обязана будет оправ­даться перед судом общественного мнения, а также перед участниками договора. По этой причине я отказался включить в текст пакта определение агрессора или понятия самообороны, ибо я полагаю, что всеобъемлющая юридическая формулировка не мо­жет быть составлена заранее... Это не облегчит, а затруднит для страны-агрессора до­казательство собственной невиновности».

На сенат утопии Келлога произвели не большее впечатление, чем шестью годами ранее пространные разъяснения Гардинга, отчего «Договор четырех держав» не озна­чает того, что в нем написано. Теперь сенат добавил три собственных «толкования»: с точки зрения сената, договор не ограничивает ни права на самооборону, ни примене­ние «доктрины Монро», а также не создает обязательств оказывать содействие жерт­вам агрессии. Это означало, что все мыслимые случаи исключены из сферы его дей­ствия. Сенат ратифицировал пакт Бриана — Келлога как декларацию принципов и в то же время настаивал на том, что этот договор не имеет практического значения. Следовал вопрос: стоило ли вообще привлекать Америку к провозглашению принци­пов, если даже это неизбежно влечет за собой оговорки ограничительного характера? Если Соединенные Штаты отвергали союзы и бросали тень сомнения на эффек­тивность функционирования Лиги, как же можно было бы уберечь систему Версаля? Ответ Келлога оказался гораздо менее оригинальным, чем замечание его критиков, и просто представлял собой ссылку на давний дежурный довод — силу общественного мнения:

«...Если посредством этого договора все нации официально выскажутся против войны как института разрешения международных споров, то мир этим самым сделает шаг вперед, создав общественное мнение, мобилизовав великие моральные силы во всем мире для надзора за соблюдением договора и приняв на себя торжественное обя­зательство, благодаря которому будет значительно труднее, чем прежде, ввергнуть мир в новый грандиозный конфликт».

Четырьмя годами позднее преемник Келлога Генри Стимсон, один из самых вы­дающихся и искушенных государственных деятелей Америки за весь межвоенный пе­риод, не мог придумать лучшего средства против агрессии, чем пакт Бриана — Келло­га, само собой разумеется, опирающегося на силу общественного мнения:

«Пакт Бриана — Келлога не предусматривает никаких силовых санкций... Вместо этого он полагается на санкции общественного мнения, которые смогут стать одними из самых действенных санкций в мире... Критики, глядящие на это свысока, еще не осознали во всей полноте эволюции общественного мнения со времен Великой войны»12.

Для дальней островной державы — какой Соединенные Штаты выглядели по от­ношению к Европе и Азии — европейские споры часто представлялись загадочными и в большинстве случаев не имеющими к Америке никакого отношения. Она обладала значительным запасом прочности, оберегавшим ее от опасностей, которые угрожали европейским странам. Европейские страны служили для Америки чем-то вроде предо­хранительных клапанов. Примерно такого же рода аргументация приводила к остраненности Великобритании от будней европейской политики в период «блестящей изоляции».

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...