Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Необязательные признания




 

 

(Вместо вступления )

 

Все выглядит совсем просто: жизнеописание – это словесная картина временного пребывания исторического лица среди других людей. Историей навечно присвоены выдающиеся дела замечательного человека. И мысли. И даже страсти. (Разумеется, мысли – достойные повторения, и страсти – достойные подражания. Иных история не присваивает. Коллекционирует, но не присваивает. ) Историей отобраны и сопутствующие участники минувших событий – от тех, кто качал ногою многообещавшую колыбель, до тех, на чьих плечах покачивался уже ничего не обещавший дубовый ящик.

Архивные второстепенности, мемуарные подробности, эпистолярные тонкости – все это дело десятое, ничего не решающее. А главное – задано! Сети давно закинуты – в них уже бьется улов. Ну, а собственность истории ничья – приходи и тащи.

Но кроме улова истории есть руки, которые тянут сеть. Кроме лица, уже ставшего историческим, есть лицо еще живое: автор. Словесная картина… Она‑ то историей не задана. И ни в каких сетях не лежит. И кто знает, как много зависит от того, кто ее набрасывает?

Даже простодушные Евангелия, – эти первые биографические книги средиземноморского человечества, – одно от Матфея, а другое – от Марка, третье – от Луки, а четвертое – от Иоанна. И естественно, все разные. А сколько было еще других евангелистов, не столь удачливых, чьи описания жизни – легендарной жизни – Учителя не получили церковного признания канонических?! Отчего, между прочим? Первоисточником всех бед всякий раз бывала избыточность авторского «я». Оно искуситель, это авторское «я»! Оно вводило и вводит в соблазн вольнописания. И уж если вон какие авторы не умели противиться этим соблазнам, что же сказать о простых смертных – авторах современных биографических сочинений?

Ничего не поделаешь: кроме улова истории есть руки, тянущие сеть. И никуда их не спрячешь. Да и надо ли прятать?

 

 

 

Дважды мне посчастливилось видеть Нильса Бора собственными глазами. Дело было в Москве – в 1934 году. Впрочем, «дело было» – слова неверные.

Какое могло быть дело к великому копенгагенцу у студента‑ второкурсника, если голова этого студента не была отягощена самостоятельными догадками об устройстве природы. Не дело было вовсе, а простая невозможность смирить азарт острейшего любопытства: в Москве – Бор, а ты – не видел Бора!

И вот я видел Бора. Сперва – в Большой физической аудитории Московского университета – на Моховой. Потом – в прославленном зале Политехнического музея.

Все, что сохранила память, несложно собрать воедино.

…Стояла консерваторская тишина, и в этой внемлющей тишине раздумчиво звучала английская речь. Седеющий человек одиноко возвышался за кафедрой. И чуть сутулился. А когда замолкал, чуть улыбался. Голос его был приглушенно мягок, но слышалась в нем непреклонность: убежденное, хоть и негромкое – «я сказал! ». И весь он был – мягкость и сила. Казалось, и сутулился он не от роста или возраста, а затем, чтобы не очень уж возвышаться над залом. И улыбался только затем, чтобы не очень уж подавлять нас гнетом академической серьезности.

В противоречие с безупречным интернационализмом тех времен иностранная речь раздавалась тогда в университете крайне редко. И языки тогда преподавались крайне скверно. И потому‑ то слушавшая Бора аудитория в подавляющем большинстве своем нетерпеливо ожидала очереди переводчика – профессора Игоря Евгеньевича Тамма. Еще и потому ожидала нетерпеливо, что Тамма все любили и был он блестящ в этой роли.

Он вдруг подхватывал, точно уберегая от падения, затихавший к концу периода голос Бора и стремительно излагал по‑ русски только что услышанное. А речь шла о первых попытках понять устройство атомного ядра после недавнего открытия нейтральной элементарной частицы – нейтрона.

Манеры двигаться и говорить были у Бора и Тамма прямо противоположны. Возникало ощущение дуэта северянина и южанина. Маленький Тамм – порывистый и скороговорчивый – будто все время торопился обогнать самого себя. А довольно высокий и заметно медлительный Бор выпускал в пространство слова не шумными стаями, но чередой – то размеренной, то сбивчивой. И потом еще иные из них словно бы звал обратно, посылая взамен другие. И тогда Тамм мгновенно переспрашивал его, внезапно переходя на немецкий, и Бор, отвечая, тоже переходил на немецкий, но Тамм уже вновь говорил по‑ английски, и на минуту вспыхивало радующее всех веселое замешательство.

Было у Бора одно повторявшееся движение: испытующими наклонами, как поклонами, он будто выманивал у Тамма согласие на только что произнесенное утверждение. Или такими же испытующими наклонами к залу как бы испрашивал у нас разрешение на очередную мысль. Наверное, это была его манера искать понимания у ближнего. А залы в Политехническом и на Моховой поднимались амфитеатрами, и взгляд его иногда описывал из наклона всю дугу снизу вверх – от первого до последнего ряда – и где‑ то наверху застревал. Увязал в высоте! И хотелось, закинув голову, оглянуться, чтобы увидеть то, что увидел там он…

В лице его еще не было той апостольской массивности, какая привораживает на портретах поздней поры. Оно запомнилось более простонародным, чем стало потом. Издали показался обветренным без тонкости скроенный рот. Да и вообще – не отыскалось бы в нем ни признака выхоленности.

А мы‑ то ждали сверхпрофессорской достопочтенности – европейской отглаженности мы ожидали! К нам занесло живую легенду – уж ей‑ то следовало разительно отличаться от всякой обыкновенности! И от нашей тогдашней неухоженности – от бедственной и беззаботной нашей неухоженности. Ей бы, этой живой легенде, мантию историчности – Ньютоновы локоны до плеч! Но ничего такого праздничного не было и в намеке.

Было то, чем, право же, труднее трудного покорить воображение молодости, – была человеческая будничность. Ничто, наверное, так не обескураживает в знаменитости, да еще чужеземной, как эта зримая будничность. Но, по‑ видимому, ничто и не впечатляет сильнее. И не по контрасту ли с ожиданием чего‑ то особенного – вроде воображаемой мантии – Бор запомнился надолго именно достоверной своей обыкновенностью. Надолго? Да, теперь‑ то уж можно сказать – навсегда, поскольку его больше нет, а память все жива.

 

 

 

Может быть, с того покоряющего впечатления‑ удивления тридцатипятилетней давности подспудно и началась эта книга, хотя, разумеется, ничего похожего на мысль о будущей книге не могло прийти на ум студенту. Просто завелось тогда в душе «томление по Бору» – чувство из разряда юношеских влюбленностей в самые разные вещи на свете: в города и стихи, в идеи и созвездья, в исторических деятелей и литературных героев…

Однако источником того томления менее всего могло быть сомнительное открытие: приехал слывший Великим, а оказался Обыкновенным. Оказался или только показался? Что за странная доблесть – быть неотличимым от других! Людям нравится находить в замечательных современниках эту черту и восхищаться ею, но, по правде говоря, невозможно взять в толк, что же тут достойно восхищения?

Вспоминая позже ту кажущуюся обыкновенность Бора, я однажды поймал себя на освобождающей мысли, что вовсе не ею он пленил нас тогда. Не в обыкновенности была его покоряющая сила, а в полной естественности.

Это разные вещи – обыкновенность и естественность. Бывает, что одну можно принять за другую, но чаще они попросту несовместимы. Всего более распространенным разновидностям ординарности – самолюбивой и самодовольной – естественность незнакома вообще. Самолюбивой – надо вечно быть начеку и заглядывать в глаза окружающим (хотя она притворяется гордой). Самодовольной – всегда надо любоваться собой и репетировать себя (хотя она притворяется простосердечной). Лишь истинной человеческой масштабности неизвестна проблема – «быть или казаться». И потому естественность – одна из ее примет. И одна из ее наград: естественность делает человека свободным от множества вздорных условностей общежития и микроритуалов жизни.

Естественность, наверное, синоним свободы самопроявления личности. И в Боре все дышало этой свободой.

Всё! И мы, если не ощущали, так знали это и до лицезрения его воочию. Этой свободой дышало все, что делало его в глазах современников живым классиком естествознания и превращало в легенду: его физические идеи – его понимание природы.

В том‑ то и было все дело… Отсюда все и проистекало: и сама невозможность смириться с мыслью, что Бор – в Москве, а ты не видел Бора; и ожидание классической мантии; и томление (не знаю, как сказать лучше), которое завелось в душе… В идеях квантовой физики воплощалась такая свобода мышления, что дух захватывало, как на краю обрыва. А Бор почитался ее главою.

 

 

 

Однако не все так просто было, как видится сегодня.

Да, конечно, уже и тогда всеми осознавалось, что вклад Нильса Бора в познание атомного мира обладал значением и прочностью классики. Но и все соглашались, что нельзя было бы вообразить ничего менее классического, – а стало быть, менее естественного и менее понятного, – чем круг квантовых представлений о ходе вещей в природе.

 

…Квантовые скачки, у которых есть начало и есть конец, но нет истории. И это вместо непрерывной смены состояний атомной системы.

…Реальность таких непредставимых микрокентавров, как частицы‑ волны.

…Движение без траекторий.

…Появление вероятностного мира на месте прежней природы с законами железной необходимости и однозначной причинности.

 

«Пикассо‑ физикой» называли тогда духовное детище Бора – квантовую механику. «Рембрандтом современной физики, любящим игру света и тени» называли позже его самого. А то и совсем коротко – без тонкостей и обиняков – обо всех физических исканиях современности: «абракадабра XX века».

Да, конечно, захватывало дух… Но и смущало. Едва ли не каждый тогдашний студент‑ естественник переживал на свой лад часы отчаянья перед лицом волнующих воображение квантовых непонятностей. И в эти часы возникало то шутливое, то серьезное недоумение: мыслимо ли, чтобы такой естественный Бор создавал и защищал такое неестественное понимание природы?!

«Томление по Бору» меняло свою окраску, но не исчезало. С течением времени предстояло совершиться двум превращениям:

 

– за простой естественностью Бора должна была раскрыться его сложная человеческая необыкновенность,

– за сложной неестественностью его идей – их простая научная неизбежность.

 

Об этом тут и пойдет повествование.

О том и о другом.

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...