Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Автопортрет в жанре экзистенциального триллера 11 глава




Я увидел в этом сновидении столько многообещающих намеков, что не знал, с чего начать. Во-первых, я подумал об отчаянных попытках Пенни удержать всех вместе, создать прочную семью, которой у нее никогда не было в детстве, и о том, как это выли­лось в ее непреклонное решение купить дом и место на кладбище. А сейчас стало очевидно, что удержаться не удалось. Ее планы и ее семья разбились вдребезги: дочь умерла, муж ушел, один сын в тюрьме, другой — в бегах.

Мне оставалось только высказать вслух эти горькие мысли и посочувствовать Пенни. Мне очень хотелось оставить достаточно времени для обсуждения ее сна, особенно его последней части, касающейся двух ее маленьких детей. Первые сны, рассказываемые пациентами во время терапии, бывают особенно богаты деталями и часто способны прояснить очень многое.

Я попросил Пенни описать основные впечатления от этого сна. Она сказала, что проснулась в слезах, но старалась не сосредото­чиваться на болезненном содержании сна.

— А как насчет двух маленьких мальчиков?

Она сказала, что было что-то трогательное и жалкое в том, как они были одеты, — туфли не на ту ногу, грязные платья наизнан­ку. А платья? Как насчет длинных волос и платьев? Пенни не мог­ла объяснить это, разве что тем, что, может быть, вообще не стои­ло заводить мальчиков. Может быть, она хотела бы, чтобы они были девочками? Крисси была чудесным ребенком, хорошо училась, была красивой, музыкально одаренной. Крисси, как я догадывался, была тайной надеждой Пенни: именно она могла бы спасти семью от проклятья нищеты и преступлений.

— Да, — печально продолжала Пенни, — сон совершенно пра­вильно изобразил моих сыновей — и одеты не так, и обуты не так. С ними вообще все не так — и всегда было. Они все время прино­сили только горе. У меня было трое детей: один ангел, а двое других — Вы только посмотрите на них: один в тюрьме, другой — нар­коман. У меня было трое детей — и умер не тот. Пенни охнула и закрыла рот рукой.

— Я и раньше думала об этом, но никогда не говорила вслух.

— Как это звучит для Вас?

Она опустила голову, почти уронила ее на колени. Слезы сте­кали по ее лицу и капали на джинсовую юбку.

— Бесчеловечно.

— Нет, наоборот. Я слышу в этом лишь человеческие чувства. Может быть, они выглядят не слишком благородными, но так уж мы устроены. Имея трех таких детей, как у Вас, и оказавшись в подобной ситуации, какой родитель не почувствовал бы, что умер не тот ребенок? Черт возьми, любой подумал бы то же самое!

Я не знал, чем еще ей помочь, но она ничем не подтвердила, что слушает меня, и поэтому я повторил:

— Если бы я оказался в Вашей ситуации, я чувствовал бы то же самое.

Она по-прежнему не поднимала головы, только кивнула еле за­метно.

Поскольку подходил к концу наш третий сеанс, было бессмыс­ленно притворяться, что мы с Пенни не занимаемся терапией. Поэтому я открыто это признал и предложил ей встретиться еще шесть раз и попробовать сделать все, что в наших силах. Я подчер­кнул, что из-за других обязательств и запланированных поездок мы не сможем увидеться после этих шести недель. Пенни приняла мое предложение, но сказала, что у нее большие проблемы с деньгами. Могли бы мы договориться о том, чтобы она вносила плату посте­пенно, в течение нескольких месяцев? Я заверил ее, что терапия будет бесплатной: поскольку мы начали встречаться в рамках ис­следовательского проекта, то с моей стороны было бы непорядоч­но изменить контракт и выставить ей счет.

Фактически мне было нетрудно принимать Пенни бесплатно: я хотел больше узнать об утрате, и она оказалась отличным учителем. Как раз на этом сеансе она подсказала мне идею, которая могла бы пригодиться в моей будущей работе с пациентами, пережившими утрату: прежде чем научиться жить с мертвыми, человек должен научиться жить с живыми. Казалось, что Пенни предстоит огром­ная работа над ее взаимоотношениями с живыми, — особенно с ее сыновьями и, возможно, с мужем. И я решил для себя, что именно этим мы займемся в оставшиеся шесть недель.

Умер не тот. Умер не тот. Следующие два наших сеанса состо­яли из многочисленных вариаций на эту больную тему — проце­дура, известная профессионалам как "проработка" (working through). Пенни выражала глубокое негодование на своих сыновей — него­дование не столько по поводу того, как они жили, сколько по по­воду того, что они вообще жили. Только когда она осмелилась вы­сказать все то, что чувствовала в течение последних восьми лет (с тех пор, как впервые услышала, что ее Крисси смертельно боль­на), — что она махнула рукой на своих сыновей, что Брент в шест­надцать лет уже безнадежен, что она годами молилась о том, чтобы тело Джима перешло к Крисси ("Зачем оно ему? Он все равно со­бирается убить его — либо наркотиками, либо СПИДом. Почему его тело нормально работает, а маленькое тело Крисси, которое она так любила, съедено раком?") — только после того, как Пенни вы­сказала все это, она смогла остановиться и осмыслить все, что ска­зала.

Мне оставалось только сидеть и слушать и время от времени уверять ее, что это вполне человеческие чувства, и она — всего лишь человек, если думает так. Наконец, настало время перевести вни­мание на ее сыновей. Я стал задавать ей вопросы — сначала мяг­ко, но постепенно все резче и резче.

Всегда ли ее сыновья были трудными? Родились ли они труд­ными? Что в их жизни могло подтолкнуть их к тому выбору, кото­рый они сделали? Что они испытывали, когда умирала Крисси? Насколько они были напуганы? Говорил ли кто-нибудь с ними о смерти? Как они отнеслись к покупке места для захоронения — места рядом с Крисси? Что они чувствовали, когда их бросил отец?

Пенни мои вопросы не понравились. Вначале они ее испугали, затем стали раздражать. Постепенно она начала понимать, что ни­когда не рассматривала то, что происходило в семье, с точки зре­ния своих сыновей. У нее никогда не было по-настоящему близ­ких и теплых отношений с мужчиной, и, возможно, сыновья мстили ей за это. Мы поговорили о мужчинах в ее жизни: об отце (не ос­тавившем следа в ее собственной памяти, но оживавшем в расска­зах матери) — он предал ее, уйдя из жизни, когда ей было восемь лет; о любовниках ее матери — череде сомнительных ночных пер­сонажей, исчезавших при свете дня; о первом муже, бросившем ее через месяц после свадьбы, когда ей было семнадцать лет; о вто­ром — грубом алкоголике, покинувшем ее в горе.

Несомненно, в последние восемь лет она пренебрегала мальчи­ками. Пока Крисси болела, Пенни проводила с ней невероятно много времени. После смерти Крисси Пенни все еще не могла ничем помочь своим сыновьям: досада, которую она чувствовала по отношению к ним только потому, что они живы, а Крисси — нет, создавала между ними стену отчуждения. Ее сыновья вырос­ли трудными и нелюдимыми, но однажды, прежде чем окончательно отвернуться от нее, они сказали, что нуждаются в ней: они хотели, чтобы она уделяла им тот час, который проводила каждый день на могиле Крисси.

Как подействовала смерть на ее сыновей? Мальчикам было во­семь лет и одиннадцать, когда у Крисси началась смертельная бо­лезнь. Они могли быть напуганы тем, что произошло с их сестрой;

они тоже могли тосковать по ней; они могли осознать неизбежность собственной смерти и прийти в ужас от этого — ни одну из этих возможностей Пенни никогда не рассматривала.

Был еще вопрос по поводу спальни ее сыновей. В маленьком домике Пенни было три маленькие спальни, и мальчики всегда жили вместе, а у Крисси была отдельная комната. Без сомнения, это возмущало их, пока Крисси была жива, но каким должно было быть их негодование теперь, когда Пенни отказалась отдать им комнату сестры после ее смерти? И что они чувствовали, видя листок с последней волей Крисси, в течение последних четырех лет приклеенный к холодильнику намагниченной железной клуб­ничкой?

А представьте себе, как они должны были быть возмущены по­пыткой Пенни сохранить память о Крисси, продолжая, например, праздновать каждый год ее день рожденья! А что она делала в их дни рожденья? Пенни покраснела и буркнула неприветливо: "Обыч­ные вещи". Я знал, что угадал.

Возможно, брак Пенни и Джефа с самого начала был обречен, но казалось понятным, почему окончательное расставание было ускорено именно горем. Пенни и Джеф переживали горе совершен­но по-разному: Пенни погрузилась в воспоминания, а Джеф пред­почитал подавление и отстранение. В данном случае неважно, были ли у них совпадения в чем-то другом: главное, что они совершен­но не совпадали по своим способам переживания горя, каждый из них предпочитал делать нечто абсолютно неприемлемое для дру­гого. Как мог Джеф забыться, если Пенни увешала все стены ри­сунками Крисси, спала в ее постели, превратила ее комнату в музей? Как могла Пенни выплеснуть свое горе, если Джеф отказы­вался даже говорить о Крисси, если он отказался (что вызвало ужас­ный скандал) через полгода после смерти Крисси посетить выпус­кную церемонию в ее классе?

На пятом сеансе наша работа над тем, как научиться лучше жить с живыми, была прервана неожиданным вопросом Пенни. Чем больше она думала о своей семье, о своей умершей дочери, о сво­их сыновьях, тем чаще спрашивала себя: "Для чего я живу? Какой в этом смысл?" Всю свою сознательную жизнь она руководствова­лась одним принципом: обеспечить своим детям более достойную жизнь, чем у нее. Но теперь, через двадцать лет, к чему она приш­ла? На что она потратила свою жизнь? И есть ли какой-то смысл продолжать сейчас в том же духе? Зачем гробить себя ради взноса за будущие похороны? Есть ли у всего этого будущее?

Таким образом, мы изменили курс. Мы ушли от обсуждения отношений Пенни с сыновьями и бывшим мужем и начали рассмат­ривать другую важную составляющую родительской утраты — по­терю смысла жизни. Потерять родителей или старого друга часто означает потерять прошлое: человек, который умер, может быть, был единственным свидетелем золотых дней далекого прошлого. Но потерять ребенка — значит потерять будущее: потерянное есть не что иное, как жизненный замысел — то, для чего человек живет, как он проецирует себя в будущее, как он надеется обмануть смерть (ведь ребенок — это залог нашего бессмертия). Таким образом, на профессиональном языке утрата родителей — это "утрата объекта" (где "объект" является важнейшей фигурой, конституирующей внутренний мир человека), в то время как утрата ребенка есть "утра­та проекта" (утрата главного организующего жизненного принци­па человека, определяющего не только зачем, но и как жить). Неу­дивительно, что потеря ребенка — это самая тяжелая утрата из всех и что многие родители скорбят и через пять, и через десять лет, а некоторые так и не могут оправиться.

Но мы не слишком далеко продвинулись в обсуждении жизнен­ной цели (чего я особенно и не ожидал: отсутствие цели — это проблема жизни вообще, а не только чьей-то частной жизни), как Пенни снова сменила курс. К тому времени я стал уже привыкать, что на каждом сеансе ее интересует новая проблема. Дело не в том, что она была неспособна сосредоточиться на чем-то одном, как мне вначале казалось. Наоборот, она с редким мужеством вскрывала все новые и новые пласты своего горя. Как много пластов она еще мне откроет?

Она начала сеанс — седьмой, насколько я помню, — с рассказа о двух событиях: об одном ярком сновидении и о состоянии "по­мрачения сознания". Помрачение состояло в том, что она "очну­лась" в аптеке (в той самой, где она уже однажды до этого очну­лась, держа плюшевую игрушку), плача и сжимая в руке документ об окончании школы.

Сновидение же, хотя и не было кошмаром, было наполнено тре­вогой и тоской:

Идет свадьба. Крисси выходит замуж за соседского парня — турка по национальности. Я должна переодеть­ся. Я нахожусь в большом доме, имеющем форму подко­вы, со множеством маленьких комнат. Я открываю ком­наты одну за другой, пытаясь найти подходящее место, чтобы переодеться. Я все ищу и не могу найти нужную комнату.

И через некоторое время — еще один "запоздалый" фрагмент:

Я в большом поезде. Мы едем все быстрее и быстрее и поднимаемся высоко в небо по огромному мосту. Это очень красиво. Множество звезд. Где-то там, то ли как над­пись, то ли просто мысленно (ведь я не могу прочесть его) возникает слово "эволюция ", которое вызывает почему-то очень сильные эмоции.

Один из уровней сновидения относился к Крисси. Мы погово­рили немного о том, что ее замужество в этом сне означает что-то плохое. Возможно, жених олицетворял смерть: было ясно, что сов­сем не замужества хотела Пенни для своей дочери.

А эволюция? Пенни сказала, что больше не чувствует связь с Крисси, когда посещает кладбище (теперь только два-три раза в неделю). Возможно, эволюция означает, предположил я, что Крисси действительно перешла в другую жизнь.

Возможно, но у Пенни было лучшее объяснение той тоски, ко­торая охватила ее и во сне, и в состоянии помрачения сознания. Когда она пришла в себя в аптеке, у нее было острое чувство, что выпускной документ в ее руках — не Крисси (которая должна была бы в это время закончить школу), а ее собственный. Пенни так и не закончила школу, и Крисси должна была сделать это за них обеих (а также за них обеих поступить в Стэнфорд).

Сон о свадьбе и поиске гардеробной комнаты был, как думала Пенни, о ее собственных неудачных замужествах и ее нынешней попытке изменить свою жизнь. Ее ассоциации относительно зда­ния во сне подтверждали эту версию: оно немного напоминало клинику, где располагался мой кабинет.

Эволюция тоже относилась не к Крисси, а к ней самой. Пенни была готова измениться и стать другой. Она страстно желала изме­нить свою судьбу и войти в приличное общество. Годами она слу­шала в своем такси кассеты для самообразования — о правильной речи, о великих книгах, о произведениях исскусства. Она чувство­вала себя способной, но никогда не развивала свои таланты, пото­му что с тринадцати лет вынуждена была зарабатывать себе на жизнь. Если бы только она могла перестать работать, начать делать что-то для себя, закончить школу, поступить на полное время в колледж, учиться и "взлететь" над всем этим (вот почему поезд во сне поднялся в небо)!

Акцент наших разговоров с Пенни стал меняться. Вместо того, чтобы говорить о трагедии Крисси, она в течение следующих двух часов описывала трагедию своей собственной жизни. Когда мы подошли к нашему девятому и последнему сеансу, я пожертвовал остатками своей твердости и предложил Пенни три дополнитель­ные встречи, как раз перед самым моим отъездом в отпуск. По ряду причин мне было трудно прервать терапию: глубина ее страданий заставляла меня побыть с ней подольше. Я был встревожен ее кли­ническим состоянием и чувствовал себя ответственным за него: с каждой неделей, по мере появления нового материала, она стано­вилась все более подавленной. Я был восхищен тем, как она ис­пользует терапию: у меня никогда не было столь продуктивно ра­ботавшего пациента. Наконец, надо все-таки честно признать, я был потрясен разворачивающейся передо мной драмой, каждую неде­лю демонстрирующей мне новый, волнующий и абсолютно не­предсказуемый эпизод.

Пенни вспоминала свое детство в Атланте, штат Джорджия, как совершенно безрадостное и тоскливое. Ее мать, озлобленная, по­дозрительная женщина, надрывалась, чтобы одеть и накормить Пенни и двух ее сестер. Ее отец зарабатывал на жизнь посыльным в универмаге, но был, если верить оценкам матери, грубым и мрачный человеком, который умер от алкоголизма, когда Пенни было восемь лет. Когда это произошло, все изменилось. Не было денег. Мать работала прачкой по двенадцать часов в день и большинство ночей проводила в местном баре, пытаясь подцепить мужика. Имен­но тогда у Пенни началась беспризорная жизнь.

С тех пор семья никогда больше не имела постоянного дома. Они переезжали из одной трущобы в другую, часто их выселяли за не­уплату. Пенни начала работать в тринадцать лет, бросила школу в пятнадцать, стала алкоголичкой в шестнадцать, вышла замуж и развелась в восемнадцать, снова вышла замуж и сбежала на Запад­ное побережье в девятнадцать, где и родила трех детей, купила дом, похоронила дочь, развелась с мужем и приобрела в кредит большой участок кладбищенской земли.

Я был особенно потрясен двумя главными темами в рассказе Пенни о своей жизни. Одна тема касалась ее невезения, того, что карты выпали неудачно для нее, когда ей было восемь лет. Всю последующую жизнь главным ее желанием как для себя, так и для Крисси, было, чтобы у нее денег "куры не клевали".

Другой темой было "бегство" — не только физическое бегство из Атланты, от своей семьи, от всего круга нищеты и алкоголизма, но и попытка избежать судьбы "сумасшедшей старухи", какой стала ее мать. Недавно Пенни узнала, что за последние несколько лет ее мать несколько раз попадала в психиатрическую больницу.

Избежать своей судьбы — судьбы своего социального класса и своей личной судьбы "бедной сумасшедшей старухи" — было глав­ным мотивом жизни Пенни. Она пришла ко мне, чтобы избежать сумасшествия. Она сказала, что сможет позаботиться о том, чтобы избежать бедности. И действительно, именно стремление избежать своей судьбы подогревало ее трудовой энтузиазм и заставляло ра­ботать сверхурочно.

Ирония состояла еще и в том, что ее стремление избежать судь­бы бедняка и неудачника было остановлено лишь еще более фаталь­ным проявлением судьбы — конечностью жизни. Пенни значитель­но меньше, чем большинство из нас, осознавала неизбежность смерти. Она была воплощением активной личности — я вспомнил о ее погоне по шоссе за наркодельцами, — и одной из самых труд­ных вещей, с которыми ей пришлось столкнуться в связи со смер­тью Крисси, являлась ее собственная беспомощность.

Несмотря на то, что я привык к неожиданным саморазоблаче­ниям Пенни, я не был готов к той бомбе, которую она взорвала на нашем одиннадцатом, предпоследнем сеансе. Мы говорили об окон­чании терапии, и она сказала, как привыкла к нашим встречам и как ей будет трудно прощаться со мной на следующей неделе, что эта потеря будет еще одной в списке ее утрат. И вдруг Пенни упо­мянула вскользь:

— Я когда-нибудь говорила Вам, что в шестнадцать лет родила близнецов?

Я хотел закричать: "Что? Близнецы? В шестнадцать лет? Что Вы подразумеваете под " Я когда-нибудь говорила Вам"? Черт возьми, Вы прекрасно знаете, что не говорили!" Но, имея в своем распоряже­нии лишь остаток этого сеанса и следующий, я вынужден был про­игнорировать способ, каким она сделала это признание, и занять­ся самой новостью:

— Нет, никогда. Просветите меня.

— Ну, я забеременела в 15 лет. Поэтому я и бросила школу. Я никому не говорила, пока не стало слишком поздно что-либо де­лать, и пришлось рожать. Это оказались девочки-близнецы.

Пенни остановилась — у нее запершило в горле. Очевидно, го­ворить об этом было намного труднее, чем она пыталась изобразить.

Я спросил, что случилось с близнецами.

— Служба социального обеспечения признала меня неспособ­ной быть матерью — полагаю, они были правы, — но я отказалась отдать детей и попыталась заботиться о них сама, однако через пол­года их все-таки забрали. Я навещала их пару раз, пока их не при­строили. С тех пор я ни разу ничего о них не слышала. Никогда не пыталась ничего выяснить. Я уехала из Атланты и никогда не огля­дывалась назад.

— Вы часто думаете о них?

— Раньше нет. Я вспоминала о них всего пару раз после смерти Крисси, а в последние две недели я думаю о них постоянно. Где они, как они поживают, богаты ли они? Это было единственное, о чем я просила агентство по усыновлению. Они сказали, что поста­раются. Сейчас я все время читаю в газетах истории о бедных ма­терях, продающих детей богатым семьям. Но что, черт возьми, я знала тогда?

Мы провели остаток предпоследнего и часть последнего сеан­са, обсуждая подробности этой новой информации. Любопытно, но ее признание помогло нам найти способ окончания терапии, по­скольку позволило замкнуть круг, вернув нас к началу нашей сов­местной работы, к ее до сих пор не разгаданному сну, в котором двое ее маленьких сыновей, одетых как девочки, были выставле­ны на обозрение в учреждении. Смерть Крисси и разочарование Пенни в своих сыновьях должны были обострить ее скорбь об ос­тавленных девочках, должны были заставить ее почувствовать, что не только не тот ребенок умер, но и не те дети были отданы на усыновление.

Я спросил, чувствует ли она вину за то, что оставила своих де­тей. Пенни ответила, что объективно то, что она сделала, было лучше и для нее, и для них. Если бы в шестнадцать лет ей приш­лось растить двух детей, она опустилась бы до той жизни, какую вела ее мать. И это было бы кошмаром для детей; она ничего не могла бы дать им как мать-одиночка.

Тут я понял наконец, почему Пенни откладывала разговор о своих близнецах. Ей было стыдно сказать мне, что она не знает, кто их отец. В то время она вела крайне беспорядочную половую жизнь; фактически она была "потаскухой из школьного туалета" (ее вы­ражение), и отцом мог быть любой из десяти парней. Никто в ее нынешней жизни, даже муж, не знал ни о ее прошлом, ни о близ­нецах, ни о ее школьной репутации — от этого она тоже пыталась убежать.

Пенни закончила сеанс словами:

— Вы единственный человек, который это знает.

— Что Вы чувствуете, рассказывая мне об этом?

— У меня смешанное чувство. Я много думала о том, чтобы рас­сказать Вам. Я разговаривала с Вами всю неделю.

— Что значит смешанное?

Страшно, хорошо, плохо, высоко, низко, — выпалила Пен­ни. Не выдержав обсуждения более тонких чувств, она начала раз­дражаться. Но потом прислушалась к себе и успокоилась.

— Вероятно, я боюсь, что Вы осудите меня. Я хочу, чтобы во время нашей последней встречи на следующей неделе Вы все еще уважали меня.

— А Вы сомневаетесь в моем уважении?

— Откуда мне знать? Вы только и делаете, что задаете вопросы. Она была права. Мы подошли к концу нашего одиннадцатого сеанса — у меня больше не было времени увиливать.

— Не беспокойтесь об этом, Пенни. Чем больше я узнаю Вас, тем больше Вы мне нравитесь. Я полон восхищения тем, что Вам удалось преодолеть и совершить в жизни.

Пенни разрыдалась. Она показала на часы, напоминая, что наше время истекло, и выскочила из кабинета, прикрыв лицо салфеткой.

Через неделю на нашей последней встрече я узнал, что рыдания продолжались почти всю неделю. По дороге домой после преды­дущего сеанса Пенни зашла на кладбище, села напротив могилы Крисси и, как она часто делала, стала оплакивать свою дочь. Но в тот день слезы никак не кончались. Она легла на землю, обняв надгробие Крисси, и рыдала все сильнее и сильнее — уже не толь­ко о Крисси, но и обо всех остальных — обо всех, кого она поте­ряла.

Она оплакивала своих сыновей, их изуродованные жизни, на­всегда упущенные годы. Она оплакивала двух потерянных дочерей, которых никогда не знала. Своего отца — каким бы он ни был. Даже свою старую нищую мать и сестер, которых она вычеркнула из своей жизни двадцать лет назад. Но больше всего она оплакивала себя — ту жизнь, о которой мечтала, но которой никогда не имела.

Вскоре наше время истекло. Мы встали, подошли к двери, по­жали друг другу руки и расстались. Я наблюдал, как она спускает­ся по лестнице. Она заметила это, повернулась ко мне и сказала:

— Не беспокойтесь обо мне. Со мной все будет хорошо. Пом­ните, — она показала на серебряную цепочку у себя на шее — я всегда была ребенком со своим ключом.

Эпилог

Я еще раз встречался с Пенни год спустя, когда вернулся из отпуска. К моему облегчению, ей стало намного лучше. Хотя она и уверяла меня, что с ней все будет в порядке, я очень волновался за нее. У меня никогда не было пациентки, которая была бы гото­ва раскрыть столь болезненный материал за такое короткое время. Которая бы так шумно плакала. (Моя секретарша, стол которой в соседней комнате, обычно уходила на длительный обеденный пе­рерыв во время моих сеансов с Пенни.)

На первом сеансе Пенни сказала: "Помогите мне только начать. Об остальном я сама позабочусь". В результате так и получилось. В течение года после наших встреч Пенни не консультировалась с тем терапевтом, которого я ей рекомендовал, а продолжала рабо­тать самостоятельно.

На нашем последнем сеансе стало ясно, что ее горе, которое вначале было таким жестким и застывшим, стало более подвижным. Пенни все еще оставалась одержимой, но демоны терзали теперь ее настоящее, а не прошлое. Теперь она страдала не оттого, что забыла обстоятельства смерти Крисси, а из-за того, что пренебре­гала своими сыновьями.

Фактически ее поведение по отношению к сыновьям было на­иболее ощутимым показателем перемен. Оба ее сына вернулись домой, и, хотя их конфликты с матерью не прекратились, характер их изменился. Пенни теперь ругалась с ними не из-за взноса за место на кладбище и празднования дня рождения Крисси, а из-за аренды Брентом пикапа и неспособности Джима удержаться на работе.

Кроме того, Пенни продолжала отделять себя от Крисси. Ее визиты на кладбище стали более редкими и короткими; она отдала большую часть одежды и игрушек Крисси и разрешила Бренту за­нять ее комнату; она сняла завещание Крисси с холодильника, перестала звонить ее друзьям и воображать себе события, которые могла бы пережить Крисси, если бы была жива, — например, ее выпускной бал или поступление в колледж.

Пенни выстояла. Думаю, я не сомневался в этом с самого нача­ла. Я вспомнил нашу первую встречу и свою озабоченность тем, как бы не "влипнуть" и не начать заниматься с ней терапией. Но Пен­ни добилась того, чего хотела: прошла бесплатный курс терапии у профессора Стэнфордского университета. Как это произошло? Просто так получилось? Или я подвергся искусной манипуляции?

Или, может быть, я сам манипулировал? На самом деле это не­важно. Я ведь тоже извлек немалую пользу из наших отношений. Я хотел больше узнать об утрате, и Пенни, всего за двенадцать ча­сов, открывая слой за слоем, обнажила передо мной самую серд­цевину горя.

Во-первых, мы обнаружили чувство вины — состояние, которого не избежал почти никто из родителей погибшего ребенка. Пенни испытывала вину за свою амнезию, за то, что не поговорила со своей дочерью о смерти. Другие родственники погибших испытывают вину за что-то другое: за то, что недостаточно сделали, не оказали вовремя медицинскую помощь, мало заботились, мало ухаживали. Одна моя пациентка, исключительно заботливая жена, неделями почти не отходившая от постели своего мужа в течение последней госпитализации, несколько лет не могла простить себе, что вышла купить газету и не была с ним в последние минуты.

Чувство, что ты должен был сделать что-то большее, отражает, как мне кажется, скрытое желание контролировать неконтролиру­емое. В конце концов, если человек виноват в том, что не сделал что-то, что должен был сделать, то из этого следует, что нечто можно было сделать — удобная мысль, отвлекающая нас от нашей жалкой беспомощности перед лицом смерти. Закованные в искусно выст­роенную иллюзию безграничных возможностей, мы все, по край­ней мере до наступления кризиса середины жизни, уповаем на то, что наше существование — бесконечно восходящая спираль дос­тижений, зависящих только от нашей воли.

Эта удобная иллюзия может разбиться о какое-нибудь острое и непроходящее переживание, которое философы иногда называют "пограничным состоянием". Из всех возможных пограничных со­стояний ни одно — как в истории Карлоса ("Если бы насилие было разрешено...") — не сталкивает нас столь грубо с конечностью и случайностью (и ни одно не способно вызвать столь внезапные и драматические личностные изменения), как неизбежность нашей собственной смерти. Другое пограничное переживание, которое невозможно игнорировать, — это-смерть значимого другого — лю­бимого мужа, жены или друга, — которая разбивает иллюзию на­шей собственной неуязвимости. Для большинства людей самая невыносимая потеря — это смерть ребенка. В этом случае жизнь, кажется, дает трещины со всех сторон: родители чувствуют свою вину и страх за собственную беспомощность; они озлоблены на бездействие и кажущуюся бесчувственность медиков; они могут роптать на несправедливость Бога и вселенной (многие, в конце концов, приходят к пониманию того, что нечто, казавшееся рань­ше справедливостью, на самом деле космическое равнодушие). Родители, потерявшие детей, сталкиваются с неотвратимостью соб­ственной смерти: они не могли уберечь своего беззащитного ребенка и с неумолимой неизбежностью понимают горькую истину, что и они, в свою очередь, ничем не защищены. "И поэтому, — как ска­зал Джон Донн, — никогда не спрашивай, по ком звонит колокол, — он звонит по тебе".

Хотя страх Пенни перед своей собственной смертью и не проя­вился открыто в нашей терапии, он обнаружил себя косвенно. Например, она очень беспокоилась об "уходящем времени" — слишком мало времени у нее осталось, чтобы получить образова­ние, взять отпуск, оставить после себя наследство; и слишком мало времени, чтобы завершить нашу совместную работу. Кроме того, в самом начале терапии она обнаружила очевидное доказательство страха смерти в сновидениях. Два раза ей снилось, что она тонет: в первом сне она хватается за хлипкие плавучие доски, а уровень воды неумолимо приближается к ее рту; в другом она цепляется за тонущие остатки своего дома и зовет на помощь доктора, одетого в белый халат, который, вместо того чтобы вытащить ее, ставит штамп на ее пальцы.

Работая с этими снами, я не обращался к ее представлениям о смерти. Двенадцать часов терапии — слишком короткий срок, что­бы определить, выразить и конструктивно проработать страх смерти. Вместо этого я использовал материал сновидений, чтобы исследо­вать темы, уже всплывшие в ходе нашей работы. Такое прагмати­ческое использование сновидений типично для терапии. Сновиде­ния, как и симптомы, не имеют однозначного объяснения: они множественно детерминированы и содержат множество смысловых уровней. Никогда нельзя проанализировать сон до конца; большин­ство психотерапевтов используют сны, исходя из их целесообраз­ности, разрабатывая те темы сновидения, которые соответствуют текущей стадии терапевтической работы.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...