Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

ГЛАВА ШЕСТАЯ. «Realpolitik» оборачивается против самой себя




«Realpolitik» — внешнеполитическая деятельность, основывающаяся на расчетах соотношения сил и концепции национальных интересов, — привела к объединению Германии. А объединение Германии заставило «Realpolitik» обернуться против самой себя, привести к свершениям, противоположным тем, ради которых она замышлялась. Ибо практика следования «Realpolitik» исключает гонку вооружений и войну только в том случае, если основные участники международной системы свободны в формировании собственных отношений, с учетом меняющихся обстоятельств, или сдерживают себя во имя общности ценностей, или и то и другое одновременно.

После объединения Германия становится самой сильной державой на континенте и набирает мощь с каждым десятилетием, тем самым революционизируя европейскую дипломатию. С момента возникновения современной системы государств во времена Ришелье державы по краям Европы: Великобритания, Франция и Россия — оказывали давление на центр. Теперь впервые центр Европы получает возможность оказывать давление на периферию. Как будет справляться Европа с новым гигантом посередине?

География создала неразрешимую дилемму. В соответствии со всеми традициями «Realpolitik», скорее всего должны были бы возникнуть европейские коалиции, готовые сдерживать растущие, потенциально преобладающие силы Германии. Находясь в центре континента, та ощущала себя в постоянной опасности того, что Бисмарк называл «le cauchemar des coalitions» — кошмаром враждебных, опоясывающих со всех сторон коалиций. Но если бы Германия попыталась защитить себя против коалиции соседей с запада и востока одновременно, она обязательно угрожала бы им каждому по отдельности, что лишь ускорило бы формирование этих коалиций. Самооправдываюшиеся пророчества стали частью международной системы. То, что все еще называлось «европейским концертом», превратилось в сплошной диссонанс: увеличивалась неприязнь между Францией и Германией, росла враждебность между Австро-Венгерской и Российской империями.

Что касается Франции и Германии, то масштабы победы Пруссии в 1870 году породили у французов постоянное желание реванша, а германская аннексия Эльзас-Лотарингии дала конкретную точку приложения негодования. Негодование вскоре стало смешиваться со страхом, ибо французские лидеры начали осознавать, что война 1870 — 1871 годов обозначила конец эпохи французского преобладания и бесповоротную перемену в расстановке сил. Система Ришелье, заключавшаяся в натравливании в раздробленной Центральной Европе различных немецких государств друг на друга, стала неприменимой. Разрываемая между воспоминаниями и амбициями, Франция сосредоточила свои обиды на протяжении целых пятидесяти лет на односторонних целенаправленных попытках возврата Эльзас-Лотарингии, так и не поняв, что успех в этом направлении может лишь удовлетворить французскую гордость, но не изменит основополагающей стратегической реальности. Франция сама по себе уже больше не была достаточно сильна, чтобы сдерживать Германию; оттого теперь, чтобы защитить себя, ей всегда требуются союзники. Исходя из этого же принципа, Франция с готовностью предлагала себя в союзники любому потенциальному противнику Германии, тем самым ограничивая гибкость германской дипломатии и вызывая эскалацию любых кризисов, вовлекающих в себя страну-соперницу.

Второй европейский раскол — между Австро-Венгерской империей и Россией — также явился результатом объединения Германии. Став министр-президентом в 1862 году, Бисмарк попросил австрийского посла передать своему императору неожиданное предложение, чтобы Австрия, основная территория старинной Священной Римской империи, перенесла центр тяжести с Вены на Будапешт. Посол счел эту идею до такой степени несообразной, что в докладе, направленном в Вену, приписал ее воображаемому нервному истощению Бисмарка. И все же, потерпев поражение в борьбе за преобладание в Германии, Австрия вынуждена была последовать совету Бисмарка. Будапешт стал равным, а по временам и ведущим партнером в новообразованной дуалистической монархии.

После удаления из Германии новой Австро-Венгерской империи единственным направлением для экспансии оставались Балканы. Поскольку Австрия не принимала участия в заморской колонизации, ее лидеры пришли к заключению, что Балканы, населенные славянскими народами, являются естественной сценой для проявления политических амбиций — пусть даже только для того, чтобы не отставать от других великих держав. Подобная политика уже сама по себе таила в себе конфликт с Россией.

Здравый смысл должен был предупредить австрийских лидеров об опасности провоцирования национализма на Балканах или превращения России в вечного врага. Но Вена здравым смыслом не изобиловала, а еще меньше его было в Будапеште. Преобладал национализм джингоистского толка. Венский кабинет продолжал застойный курс во внутренней политике и припадочно-истерический во внешней, что еще со времен Меттерниха вело страну к постепенной изоляции.

У Германии национальных интересов на Балканах не было. Но она в высшей степени проявляла заинтересованность в сохранении Австро-Венгерской империи. Ибо коллапс дуалистической монархии таил в себе риск разрушения всей бисмарковской политики в Германии. Немецкоязычные католики империи захотели бы тогда присоединиться к Германии, что поставило бы под угрозу преобладание протестантской Пруссии, ради чего Бисмарк столь упорно боролся. А развал Австрийской империи лишал бы Германию единственного надежного союзника. С другой стороны, хотя Бисмарк и хотел сохранить Австрию, у него не было ни малейшего желания бросать вызов России. Эту головоломку он в течение нескольких десятилетий умело задвигал на второй план, но разрешить так и не смог.

Положение усугублялось еще и тем, что Оттоманская империя находилась в состоянии медленного распада, что порождало частые споры между великими державами по поводу дележа добычи. Бисмарк как-то сказал, что, когда собираются пятеро игроков, лучше всего играть на стороне троих. Но с той поры из числа пятерых великих держав: Англии, Франции, России, Австрии и Германии — Франция стала враждебной, Англия — недоступной благодаря политике «блестящей изоляции», Россия — сомнительной из-за конфликта с Австрией. Чтобы создать группировку из троих, Германии нужен был альянс с Россией и Австрией одновременно. Только государственный деятель, обладающий бисмарковской силой воли и дипломатическим искусством, мог бы выступить с подобным акробатическим номером. Таким образом, взаимоотношения между Германией и Россией стали ключом к европейскому миру.

Как только Россия появилась на международной арене, она. с потрясающей быстротой вышла на ведущие позиции. Еще при заключении в 1648 году Вестфальского мира России до такой степени не придавалось никакой важности, что она вообще не бралась в расчет. Однако начиная с 1750 года Россия стала активной участницей всякой мало-мальски значимой европейской войны. К середине XVIII в. Россия уже стала вызывать у западных наблюдателей неясное беспокойство. В 1762 году французский поверенный в делах в Санкт-Петербурге докладывал:

«Если русские амбиции не сдерживать, то их последствия могут оказаться фатальными для соседствующих держав... Я знаю, что силу русских не следует мерить их экспансией и что их господство над восточными территориями скорее впечатляющий мираж, чем источник реальной мощи. Но я также подозреваю, что нация, лучше любой другой способная справиться с непривычными крайностями времен года на чужбине вследствие суровости климата у себя дома, привыкшая к рабскому повиновению, довольствующаяся в жизни малым, в состоянии начать войну при малых на то затратах... И такая нация, как я подозреваю, скорее всего окажется завоевателем...»[173] Ко времени Венского конгресса Россия, по всей вероятности, была самой мощной державой на континенте. К середине XX века она обрела статус одной из двух глобальных сверхдержав и пребывала в нем почти сорок лет, чтобы распасться изнутри, утеряв за несколько месяцев многие из своих обширных приобретений предшествующих столетий.

Абсолютный характер царской власти позволял правителям России проводить внешнюю политику деспотического характера, ориентируясь на личную ненависть и неприязнь. На протяжении шести лет, в промежутке между 1756 и 1762 годами, Россия успела вступить в Семилетнюю войну на стороне Австрии и вторгнуться в Пруссию, перейти на сторону Пруссии со смертью императрицы Елизаветы в январе 1762 года, а затем выйти из войны и объявить нейтралитет в июне 1762 года, когда Екатерина Великая свергла собственного мужа. Через пятьдесят лет Меттерних заявит, что царь Александр I никогда не придерживался одних и тех же убеждений дольше пяти лет. Советник Меттерниха, Фридрих фон Генц, описывал положение царя следующим образом: «Ни одного из препятствий, ограничивающих и срывающих планы других монархов: разделения полномочий, конституционных формальностей, общественного мнения и т. п. — для императора России не существует. То, что ему пригрезится ночью, он может исполнить утром»[174].

Парадоксальность была наиболее характерной чертой России. Постоянно воюя и распространяясь во все стороны, она тем не менее считала, что ей непрерывно угрожают. Чем более многоязыкой становилась империя, тем более уязвимой чувствовала себя Россия, отчасти еще и потому, что ей было нужно изолировать множество национальностей от их соседей. Чтобы упрочить собственное правление и преодолеть напряженность между различными народами, населяющими империю, все правители России использовали миф о какой-то мощной иноземной угрозе, которая со временем превращалась в оправдывавшееся пророчество, обрекавшее Европу на нестабильность.

По мере распространения России от территорий вокруг Москвы в направлении центра Европы, к берегам Тихого океана и в сторону Средней Азии, ее стремление обезопасить себя превратилось в экспансию ради экспансии. Русский историк Василий Ключевский так описывает этот процесс: «...Эти войны, оборонительные по своему происхождению, незаметно и непреднамеренно для московских политиков превращались в войны захватнические — прямое продолжение объединительной политики прежней [доромановской] династии, борьбы за русскую землю, которая раньше никогда не принадлежала Государству Московскому»[175].

Россия постепенно превращалась в угрозу равновесию сил в Европе — не в меньшей степени, чем она угрожала суверенитету соседей по своей обширной периферии. Независимо от размеров контролируемой ею территории, Россия неустанно отодвигала далее свои границы. Сначала — из соображений оборонительных, когда князь Потемкин (более известный тем, что ставил по пути следования царицы фальшивые деревни) оправдывал завоевание принадлежавшего Турции Крыма в 1776 году. Он полагал, что тем самым Россия якобы получает наилучшую возможность защищать свои пределы[176]. Однако к 1864 году безопасность и непрерывная экспансия стали синонимами. Канцлер Александр Горчаков объяснял русскую экспансию в Средней Азии постоянной обязанностью усмирять периферию, которой не очень-то хотелось «усмиряться»:

«Положение России в Средней Азии сходно с положением всех цивилизованных государств, входящих в соприкосновение с полудикими кочевыми племенами, не имеющими твердого общественного устройства. В таких случаях интересы безопасности границ и торговых сношений всегда требуют, чтобы более цивилизованное государство обладало определенной властью над своими соседями...

Поэтому государство должно сделать выбор: либо отказаться от столь продолжительных усилий и обречь собственные границы на постоянное перемещение... либо продвигаться все дальше и дальше в глубь диких земель... постоянно сталкиваясь с величайшей трудностью остановиться»[177]. Многие из историков припомнили эту цитату, когда Советский Союз вторгся в Афганистан в 1979 году.

Парадоксальной истиной является и то, что за последние двести лет европейское равновесие сил 'было в ряде случаев сохранено благодаря героическим усилиям России. Без России Наполеон и Гитлер почти наверняка бы преуспели в создании универсальных империй. Подобно двуликому Янусу, Россия была одновременно и угрозой равновесию сил, и одним из его ключевых компонентов, важной для него и все же не вполне его частью. В продолжение почти всего срока своего исторического существования Россия признавала только те пределы, которые ставились перед ней окружающим ее миром, и то с явной неохотой. И все же бывали периоды, самый заметный из которых — сорок лет по окончании наполеоновских войн, когда Россия не извлекала выгоду из своей огромной мощи, а вместо этого использовала собственное могущество для защиты консервативных интересов в Центральной и Западной Европе.

Даже когда Россия выступала в поддержку легитимности, ее поведение было гораздо более мессианским — и, следовательно, империалистическим, — чем у других консервативных дворов. Если западноевропейские консерваторы практиковали философию самоограничения, русские руководители зачисляли себя в крестоносцы. Поскольку цари практически не встречались с вызовом собственной легитимности, они мало разбирались в республиканских движениях, полагая их просто аморальными. Пропагандисты общности консервативных ценностей — по крайней мере, до Крымской войны, — они готовы были одновременно использовать легитимизм для расширения собственного влияния, что обеспечило Николаю I прозвище «жандарм Европы». Во времена расцвета Священного союза Фридрих фон Генц так пишет об Александре I:

«Император Александр, несмотря на свое постоянное рвение и энтузиазм, выказываемый по поводу Великого альянса, является монархом, вполне способным без него обойтись... Для него Великий альянс это лишь орудие, при помощи которого он осуществляет в общеевропейских делах собственное влияние, что и составляет одно из основных направлений его амбиций... Его интерес в сохранении системы не является, как у Австрии, Пруссии или Англии, интересом, основывающимся на необходимости или страхе; это ни с чем не связанный, тщательно рассчитанный интерес, от которого он всегда в состоянии отказаться, если иная система предоставит ему большие преимущества»[178] Как и американцы, русские считали свое общество исключительным. Сталкиваясь лишь с кочевыми или феодальными сообществами, экспансия России в направлении Средней Азии обладала множеством черт американской экспансии на запад, и если вспомнить вышеприведенную цитату из Горчакова, то русское ей обоснование шло рука об руку с американскими объяснениями сущности своего «судьбоносного призвания». Но чем ближе русские оказывались к Индии, тем более это вызывало подозрения у британцев, пока во второй половине XIX века русская экспансия в Среднюю Азию, в отличие от американского продвижения на запад, не превратилась в проблему внешней политики.

Открытость границ каждой из стран была одной из немногих общих черт американской и русской исключительности. Американское чувство собственной уникальности базировалось на концепции свободы; русское же проистекало из опыта совместно перенесенных страданий. Приобщиться к американским ценностям мог каждый; русские же ценности принадлежали одной только русской нации, подавляющее большинство нерусских подданных не имело к ним доступа. Американская исключительность имела своим следствием изоляционизм вперемешку со спонтанными крестовыми походами морального характера; русская же влекла за собой возникновение ощущения миссионерского призвания, часто приводившего к военным авантюрам.

Русский публицист националистического толка Катков так определял различие между западными и русскими ценностями:

«...Все там основано на договорных отношениях, а все тут на вере; этот контраст был предопределен разницей в положении церкви, принятой на Западе, и той, что принята на Востоке. Там в основе лежит двойной авторитет; тут авторитет единый»[179].

Русские националистические и панславистские писатели и интеллектуалы безоговорочно выводили так называемый альтруизм русской нации из ее принадлежности к православию. Великий романист и страстный националист Федор Достоевский толковал русский альтруизм, как обязанность освободить славянские народы от иноземного правления, если понадобится, противостоя всей Западной Европе. Во время русской кампании 1877 года на Балканах Достоевский пишет:

«Спросите народ; спросите солдата: почему они поднимаются? почему они идут на войну и чего от нее ждут? И они вам скажут, все, как один, что идут на службу Христову, чтобы освободить угнетенных братьев своих... [Мы] станем на страже их взаимного согласия и защитим свободу их и независимость, пусть даже против всей Европы»[180].

В отличие от государств Западной Европы, которыми Россия восхищалась, одновременно испытывая к ним презрение и зависть, Россия воспринимала себя не как нацию, а как самоцель, стоящую вне геополитики, влекомую верой и спаянную силой оружия. Достоевский не сводил роль России к одному лишь освобождению братьев-славян — он включил туда надзор за их взаимным согласием: такого рода социальная обязанность тихомирно может перейти в гегемонию. Для Михаила Каткова Москва была «Третьим Римом»:

«Русский царь не просто наследник своих предков; он преемник кесарей Восточного Рима, создателей церкви и организаторов ее соборов, которые установили сам символ христианской веры. С падением Византии восстала Москва, и началось величие России»[181].

После революции миссионерскую страсть и пыл перенял Коммунистический Интернационал.

Парадоксальность русской истории заключается в непрерывном противоречии между мессианским влечением и всеподавляющим ощущением небезопасности. Доведенное до предела, это противоречие порождает страх того, что если империя не будет расширяться, она развалится изнутри. Таким образом, когда Россия выступала как главная движущая сила раздела Польши, она действовала именно так отчасти из соображений безопасности, отчасти из характерного для XVIII века стремления к территориальному величию. Столетием позднее подобные завоевания обретут самостоятельное значение. В 1869 году Ростислав Андреевич Фадеев, офицер-панславист, написал повлиявший на многие умы очерк «Мнение по восточному вопросу», утверждая, что Россия должна продолжать свое продвижение на запад, чтобы защитить уже имеющиеся завоевания.

«Историческое движение России с Днепра на Вислу (то есть раздел Польши) было объявлением войны Европе, которая вломилась на ту часть материка, которая ей не принадлежала. Россия теперь стоит посреди неприятельских позиций — но такое положение сугубо временное: она должна либо отбросить противника, либо оставить позиции... должна либо распространить свое преобладание вплоть до Адриатики, либо вновь отойти за Днепр...» [182]

Фалеевский анализ не слишком отличается от анализа Джорджа Кеннана, который был произведен по ту сторону разграничительной линии в весьма содержательной статье относительно источников советского поведения. В ней он предсказывал, что если Советский Союз не преуспеет в осуществлении экспансии, он распадется изнутри и рухнет.[183] Возвышенное представление России о самой себе редко разделялось окружающим миром. Несмотря на исключительные достижения в области литературы и музыки, Россия никогда не являлась для покоренных народов своеобразным культурным магнитом, в отличие от метрополий ряда других колониальных империй. Да и Российская империя отнюдь не воспринималась как модель общественного устройства — ни иными обществами, ни собственными подданными. Для внешнего мира Россия была потусторонней силой: загадочным экспансионистским видением, которого следовало бояться и сдерживать либо включением в союзы, либо противостоянием.

Меттерних испробовал путь включения в союз и на протяжении одного поколения в общем и целом преуспел. Но после объединения Германии и Италии великие идеологические цели первой половины XIX века утеряли объединительную силу. Национализм и революционное республиканство более не воспринимались как угрозы европейскому порядку. Как только национализм стал преобладающим организующим принципом, коронованные главы России, Пруссии и Австрии все меньше и меньше стали нуждаться в объединении в целях общей защиты принципа легитимности.

Меттерниху удалось создать нечто, напоминающее европейское правительство, благодаря тому, что правители Европы считали идеологическое единение необходимым барьером против революции. Но к 70-м годам XIX века либо пропадал страх перед революцией, либо отдельные правительства стали полагать, что смогут справиться с нею без помощи извне. К тому времени с момента казни Людовика XVI сменились два поколения; успешно прошли либеральные революции 1848 года; Франция, даже будучи республикой, утеряла пыл прозелитизма. Теперь уже никакая идеологическая общность не могла сдерживать все обостряющийся конфликт между Россией и Австрией на Балканах или между Германией и Францией по поводу Эльзас-Лотарингии. И когда великие державы оглядывались друг на друга, они уже видели друг в друге не партнеров по общему делу, а опасных соперников, даже смертельных врагов. Конфронтация превратилась в стандартный дипломатический метод.

На более раннем этапе Великобритания вносила свой вклад как элемент сдерживания, играя роль регулятора европейского равновесия. И даже теперь из всех крупных европейских держав только Великобритания была в состоянии вести дипломатическую деятельность, основанную на равновесии сил, не будучи связана непримиримой враждой к какой-либо отдельной державе. Но в Великобритании росло недоумение, что же теперь является основной угрозой, и определиться она сумела лишь через несколько десятилетий.

Система равновесия сил по-венски, с которой Великобритания была хорошо знакома, радикальным образом изменилась. Объединенная Германия стала до такой степени сильной, что могла господствовать в Европе сама по себе, — то есть возникла та самая ситуация, появлению которой Британия всегда сопротивлялась в прошлом. Однако большинство британских лидеров, за исключением Дизраэли, не видели причин противостоять процессу национальной консолидации в Центральной Европе, который приветствовался британскими государственными деятелями в продолжение десятилетий, особенно когда кульминацией его оказалась война, где, строго говоря, агрессором была Франция.

С того самого времени, как сорока годами ранее Каннинг дистанцировал Великобританию от системы Меттерниха, политика «блестящей изоляции» позволила ей играть роль защитника равновесия в значительной степени потому, что тогда ни одна из стран континента не была способна добиться монопольного господства. После объединения Германия неуклонно становилась такой страной. И, что самое удивительное, она добивалась могущества за счет развития ресурсов на своей территории, а не путем захватов. Стилем же политики Великобритании являлось вмешательство только тогда, когда равновесие сил находилось под угрозой уже фактически, а не тогда, когда возникала перспектива подобной угрозы. Причем потребовались десятилетия, чтобы германская угроза европейскому равновесию сил стала явной, и потому внешнеполитические заботы Великобритании до самого конца столетия концентрировались на Франции, чьи колониальные амбиции сталкивались с британскими, особенно в Египте, и на русском продвижении к проливам, Персии, Индии, а позднее в сторону Китая. Все эти проблемы носили колониальный характер. Применительно же к европейской дипломатии, породившей кризисы и войны XX века, Великобритания продолжала придерживаться политики «блестящей изоляции».

Бисмарк, таким образом, оставался ведущей фигурой европейской дипломатии, пока не был отправлен в отставку в 1890 году. Он хотел мира для вновь образованной Германской империи и не искал конфронтации ни с одной из наций. Но в отсутствие моральных связей между европейскими государствами он очутился перед лицом исполинской, достойной Геркулеса задачи. Он был обязан удержать как Россию, так и Австрию от вступления в лагерь своего врага Франции. Для этого требовалось пресекать вызовы Австрии, чтобы легитимизировать русские намерения, и одновременно удерживать Россию от подрыва Австро-Венгерской империи. Ему были нужны хорошие отношения с Россией, которые не настораживали бы Великобританию, ибо она бдительно следила за русскими притязаниями на Константинополь и Индию. Даже гений, подобный Бисмарку, не мог до бесконечности исполнять столь опасный акробатический номер на проволоке; интенсивные удары но международной системе все меньше и меньше поддавались сдерживанию. Тем не менее в течение тех двадцати лет, когда Бисмарк стоял во главе Германии, он проводил на практике проповедуемую им Realpolitik с такой умеренностью, с такой тонкостью, что равновесие сил ни разу не нарушилось.

Целью Бисмарка было не дать повода ни одной из держав, разве что неугомонной Франции, вступить в союз, направленный против Германии. Провозглашая, что объединенная Германия «удовлетворилась» существующим положением и не стремится к новым территориальным приобретениям, Бисмарк успокаивал Россию, заверяя ее, что у него нет интересов на Балканах; Балканы, говорил он, не стоят костей даже одного померанского гренадера. Имея в виду Великобританию, Бисмарк не выступал ни с какими претензиями на континенте, которые могли бы вызвать британскую озабоченность равновесием сил, причем он также держал Германию в стороне от лихорадки колониальных захватов. «Вот Россия, вот Франция, а вот и мы в середине. Это и есть моя карта Африки», — отвечал Бисмарк одному из адептов германского колониализма[184] — тем самым давая совет, от которого собственные политики позднее вынудили его отказаться.

Заверений, однако, оказалось недостаточно. Германии нужен был союз одновременно с Россией и Австрией, как бы невероятно это ни выглядело на первый взгляд. И все же Бисмарку удалось выковать такого рода альянс в 1873 году, когда он создал первый так называемый «Союз трех императоров». Провозглашая единение трех консервативных дворов, он в значительной степени походил на Священный союз Меттерниха. Неужели Бисмарк вдруг возлюбил меттерниховскую систему, положив до этого столько сил на ее сокрушение? Ведь времена переменились в основном в результате успешной деятельности Бисмарка. И хотя Германия, Россия и Австрия поклялись в истинно меттерниховском духе сотрудничать в подавлении подрывных тенденций во владениях каждой из них, общее отвращение к политическому радикализму более не могло скреплять три «восточных двора» — в первую очередь, потому, что каждый из них был уверен в том, что справится с внутренними неурядицами без посторонней помощи.

Кроме того, Бисмарк утерял свой прочный легитимистский мандат. Хотя его переписка с Герлахом (см. гл. 5) не была предана гласности, лежащие в ее основе подходы и принципы были общеизвестны. Будучи защитником Realpolitik в продолжение всей своей карьеры, он не мог вдруг заставить всех поверить, будто посвятил себя защите легитимизма. Резко обостряющееся геополитическое соперничество России и Австрии оказалось превыше единения консервативных монархов. Каждая из этих стран жаждала добычи на Балканах, которую можно было бы урвать от распадающейся Оттоманской империи. Панславизм и уже укоренившийся экспансионизм способствовали проведению Россией рискованной политики на Балканах. Это порождало откровенный страх в Австро-Венгерской империи. Таким образом, если на бумаге германский император находился в союзе с консервативными монархами в России и Австрии, то на деле эти два брата уже вцепились друг другу в глотку. И проблема, как справляться с обоими партнерами, которые воспринимали друг друга как смертельную угрозу, постоянно давила на бисмарковскую систему альянсов на всем протяжении его жизни.

Первый «Союз трех императоров» преподал Бисмарку урок, что больше нельзя контролировать им же выпущенные на свободу силы, апеллируя к принципам внутреннего устройства Австрии и России. Отныне он попытается манипулировать ими, подчеркивая проблемы могущества и собственных интересов каждой из стран.

Два события того времени были наиболее характерной демонстрацией того, что Realpolitik превратилась в господствующую тенденцию эпохи. Первое случилось в 1875 году в форме псевдокризиса, когда в одной из ведущих германских газет появилась передовица с провокационным заголовком «Является ли война неизбежной?». Передовица эта была опубликована по поводу того, что Франция увеличила военные расходы и что французская армия закупает большое количество лошадей. Бисмарк при помощи такого газетного трюка, бесспорно, хотел лишь создать видимость военной угрозы, ибо не было проведено даже частичной мобилизации германских сил, не говоря уже о перемещении войск, опасном для потенциального противника.

Перед лицом несуществующего вызова легче легкого сплотить собственную нацию. Французская дипломатия умно создала впечатление, будто Германия готовит первый, упреждающий удар. Французское министерство иностранных дел стало распространять информацию, будто бы в беседе с французским послом царь намекнул, что во франко-германском конфликте он поддержит Францию. Великобритания, всегда чувствительная к угрозе господства одной державы над всей Европой, зашевелилась. Премьер-министр Дизраэли дал указания своему министру иностранных дел лорду Дерби обратиться к русскому канцлеру Горчакову с идеей пригрозить Берлину:

«Мое собственное впечатление таково, что нам следует организовать совместное выступление для сохранения мира в Европе, как это сделал Пэм (лорд Пальмерстон), когда расстроил планы Франции, изгнав египтян из Сирии. Не исключая альянс между нами и Россией по этому конкретному поводу, да и с прочими державами, как, например, Австрией, и, возможно, следовало бы пригласить для участия также и Италию...»[185]

Уже одно то, что Дизраэли, в глубине души не доверявший имперским амбициям России, готов был даже сделать намек на возможность англо-русского альянса, говорит о принятии им всерьез перспектив германского преобладания в Западной Европе. Призрак войны исчез так же быстро, как и появился, так что план Дизраэли так и не был проверен на деле. И хотя Бисмарк не знал деталей предпринятого Дизраэли маневра, он был в достаточной мере проницателен, чтобы не ощутить глубинной озабоченности Великобритании.

Как продемонстрировал Джордж Кеннан[186], значительность этого кризиса газеты явно преувеличили. Бисмарк не имел ни малейшего намерения вступать в войну через столь короткий срок с момента унижения Франции, хотя и не прочь был намекнуть, что такая возможность имеется, если страна-соперница зайдет слишком далеко. А царь Александр II вовсе не намеревался давать гарантии республиканской Франции, но и не возражал бы, чтобы у Бисмарка возникло подобное впечатление[187]. Таким образом, Дизраэли отреагировал на то, что на деле оказалось химерой. И все же сочетание британского беспокойства, французского политического маневрирования и двойственности поведения России подействовало на Бисмарка, убедив его в том, что только активная политика может предотвратить создание коалиции. Именно это и случилось поколением позже, когда была учреждена Антанта — Тройственное согласие, направленное против Германии. Пока же тревога оказалась ложной.

Зато второй кризис был самым настоящим. Он опять коснулся Балкан и продемонстрировал, что ни философская, ни идеологическая общность не могут спаять воедино «Союз трех императоров» в связи с глубинной конфликтностью национальных интересов. А поскольку это в конечном счете приведет к краху бисмарковский европейский порядок и ввергнет Европу в первую мировую войну, на втором кризисе стоит остановиться поподробнее.

Восточный вопрос, угасший было со времен Крымской войны, вновь стал ведущим в повестке дня. Международные события к тому времени стали стереотипно-запутанными, как развитие сюжета в пьесах японского театра «Кабуки». Любое, по существу, случайное происшествие способно было вызвать кризис; Россия могла бы выступить с угрозами, а Великобритания направила бы Королевский военно-морской флот. Тогда Россия оккупировала бы какую-то часть Оттоманских Балкан в качестве своеобразного залога. Великобритания стала бы угрожать войной. Начались бы переговоры, в процессе которых Россия отказалась бы от части требований, и в этот самый момент все бы взлетело на воздух.

В 1876 году болгары, которые в течение нескольких столетий жили под властью турок, восстали и получили поддержку от других балканских народов. Турция ответила с потрясающей жестокостью, а Россия, охваченная панславистскими чувствами, пригрозила вмешательством.

В Лондоне реакция России вызвала чересчур знакомый призрак русского контроля над проливами. Со времен Каннинга британские государственные деятели следовали основополагающему предположению, что если Россия установит такой контроль, она будет господствовать в Восточном Средиземноморье и на Ближнем Востоке, тем самым ставя под угрозу позиции Великобритании в Египте. Следовательно, согласно привычному британскому ходу мыслей, Оттоманскую империю, какой бы дряхлой и антигуманной она ни являлась, следовало сохранить, даже рискуя войной с Россией.

Ситуация поставила Бисмарка перед нелегким выбором. Русское продвижение вперед, способное вызвать у Англии вооруженный ответ, могло также побудить Австрию ввязаться в драку. А если Германия будет вынуждена выбирать между Австрией и Россией, внешняя политика Бисмарка будет полностью расстроена, а «Союз трех императоров» — разрушен. Независимо от конкретного развития событий Бисмарк рисковал восстановить против себя либо Австрию, либо Россию, а также, что выглядело весьма вероятно, навлечь на себя гнев всех подряд, если займет позицию нейтралитета. «Мы всегда избегали, — выскажется Бисмарк перед рейхстагом в 1878 году, — в случае расхождения во мнениях между Австрией и Россией создания большинства из двоих против одного, вставая на одну из сторон...» [188]

Умеренность была классической чертой Бисмарка. Но проблема выбора по мере развертывания кризиса становилась все более острой. Первым шагом Бисмарка оказалась попытка укрепить связи между тремя императорами внутри Союза посредством поиска выработки общей позиции. В начале 1876 года «Союз трех императоров» выступил с так называемым «Берлинским меморандумом», предупреждая Турцию против продолжения репрессий. Он, похоже, намекал, что с определенными оговорками Россия, возможно, вмешается в балканский конфликт по уполномочию «европейского концерта» точно так же, как на меттерниховских конгрессах в Вероне, Лайбахе и Троппау назначалась какая-либо из европейских держав для конкретного воплощения в жизнь их решений.

Но существовало огромное различие между тем, как подобные действия предпринимались тогда и как они могли осуществляться сейчас. Во времена Меттерниха британским министром иностранных дел был Кэслри, который с симпатией относился к вмешательству со стороны Священного союза, пусть даже Великобритания принимать в них участие отказывалась. Но теперь премьер-министром был Дизраэли, а он интерпретировал Берлинский меморандум как первый шаг к демонтажу Оттоманской империи без участия Великобритании. Это было чересчур близко к общеевропейской гегемонии, против чего Великобритания выступала веками. Разговаривая с Шуваловым, русским послом в Лондоне, Дизраэли посетовал: «С Англией обращаются так, словно мы — Черногория или Босния»[189]. А своему постоянному корреспонденту леди Брэдфорд он писал:

«Равновесия не существует, и если мы не сделаем все, что в наших силах, чтобы действовать совместно с тремя северными державами, они смогут действовать без нас, что не является приемлемым для государства, подобного Англии»[190].

Перед лицом декларированного Санкт-Петербургом, Берлином и Веной единства Великобритании было бы исключительно трудно противост<

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...