Квест. Хитровка. Сухаревка
Квест Если вы любите театр, то, считайте, вам повезло – Москва театральная занимает едва ли не весь центр города. Сходите в МХТ имени Чехова в Камергерском. Театр, в чьих стенах ставили спектакли Станиславский и Немирович‑ Данченко, под руководством Олега Табакова делает ставку на разнообразие репертуара и разных, но всегда интересных режиссеров.
Начали перестраивать Неглинку, открыли ее своды. Пришлось на площади забить несколько свай. Поставили три высоких столба, привезли тридцатипудовую чугунную бабу, спустили вниз на блоке – и запели. Народ валил толпами послушать.
Эй, дубинушка, ухнем, Эй, зеленая, подернем!..
Поднимается артелью рабочих чугунная бабища и бьет по свае. Чем больше собирается народу, тем оживленнее рабочие: они, как и актеры, любят петь и играть при хорошем сборе. Запевала оживляется, – что видит, о том и поет. Вот он усмотрел толстую барыню‑ щеголиху и высоким фальцетом, отчеканивая слова, выводит:
У барыни платье длинно, Из‑ под платья…
А уж дальше такое хватит, что барыня под улюлюканье и гоготанье рада сквозь землю провалиться. А запевала уже увидал франта в цилиндре:
Франт, рубаха – белый цвет, А порткам, знать, смены нет.
И ржет публика, и все прибывает толпа. Артель утомилась, а хозяин требует: – Старайся, робя, наддай еще! Встряхивается запевала и понаддает:
На дворе собака брешет, А хозяин пузо чешет.
Толпа хохочет… – Айда, робя, обедать. «Дубинушку» пели, заколачивая сваи как раз на том месте, где теперь в недрах незримо проходит метро. В городской думе не раз поговаривали о метро, но как‑ то неуверенно. Сами «отцы города» чувствовали, что при воровстве, взяточничестве такую панаму разведут, что никаких богатств не хватит…
– Только разворуют, толку не будет. – А какой‑ то поп говорил в проповеди: – За грехи нас ведут в преисподнюю земли. «Грешники» поверили и испугались. Да кроме того, с одной «Дубинушкой» вместо современной техники далеко уехать было тоже мудрено.
Одно точно, Театральная площадь и ее окрестности – до сих пор одно из самых вдохновляющий мест. Если раньше там рабочие распевали вдохновляющие частушки – то сейчас на Кузнецком мосту каждый вечер можно послушать уличных музыкантов разной степени профессионализма. Как там было у Гиляровского? Запевала оживляется, – что видит, о том и поет.
Квест Включите в наушники «Эх, дубинушка, ухнем! » (подойдет как классическое народное исполнение, так и Song of Volga Boatmen Глена Миллера – для любителей эпохи джаза) и вдохновитесь атмосферой любви к театру. Напишите первую строчку своей пьесы о Москве и опубликуйте ее в соцсетях.
Хитровка
Хитровка – место гнилое и опасное, темное пятно на репутации города. Еще несколько десятков лет назад уютные переулки в окрестностях метро Китай‑ Город были неосвещенными и страшными. Каждый из домов этих улочек был ночлежкой или притоном, в которых, нарушая все санитарные нормы, размещали на нарах на ночлег пьянчужек и антисоциальных личностей.
Хитров рынок почему‑ то в моем воображении рисовался Лондоном, которого я никогда не видел. Лондон мне всегда представлялся самым туманным местом в Европе, а Хитров рынок, несомненно, самым туманным местом в Москве. Большая площадь в центре столицы, близ реки Яузы, окруженная облупленными каменными домами, лежит в низине, в которую спускаются, как ручьи в болото, несколько переулков. Она всегда курится. Особенно к вечеру. А чуть‑ чуть туманно или после дождя поглядишь сверху, с высоты переулка – жуть берет свежего человека: облако село! Спускаешься по переулку в шевелящуюся гнилую яму.
В тумане двигаются толпы оборванцев, мелькают около туманных, как в бане, огоньков. Это торговки съестными припасами сидят рядами на огромных чугунах или корчагах с «тушенкой», жареной протухлой колбасой, кипящей в железных ящиках над жаровнями, с бульонкой, которую больше называют «собачья радость»… Хитровские «гурманы» любят лакомиться объедками. «А ведь это был рябчик! » – смакует какой‑ то «бывший». А кто попроще – ест тушеную картошку с прогорклым салом, щековину, горло, легкое и завернутую рулетом коровью требуху с непромытой зеленью содержимого желудка – рубец, который здесь зовется «рябчик». А кругом пар вырывается клубами из отворяемых поминутно дверей лавок и трактиров и сливается в общий туман, конечно, более свежий и ясный, чем внутри трактиров и ночлежных домов, дезинфицируемых только махорочным дымом, слегка уничтожающим запах прелых портянок, человеческих испарений и перегорелой водки. Двух– и трехэтажные дома вокруг площади все полны такими ночлежками, в которых ночевало и ютилось до десяти тысяч человек. Эти дома приносили огромный барыш домовладельцам. Каждый ночлежник платил пятак за ночь, а «номера» ходили по двугривенному. Под нижними нарами, поднятыми на аршин от пола, были логовища на двоих; они разделялись повешенной рогожей. Пространство в аршин высоты и полтора аршина ширины между двумя рогожами и есть «нумер», где люди ночевали без всякой подстилки, кроме собственных отрепьев… На площадь приходили прямо с вокзалов артели приезжих рабочих и становились под огромным навесом, для них нарочно выстроенным. Сюда по утрам являлись подрядчики и уводили нанятые артели на работу. После полудня навес поступал в распоряжение хитрованцев и барышников: последние скупали все, что попало. Бедняки, продававшие с себя платье и обувь, тут же снимали их и переодевались вместо сапог в лапти или опорки, а из костюмов – в «сменку до седьмого колена», сквозь которую тело видно… Дома, где помещались ночлежки, назывались по фамилии владельцев: Бунина, Румянцева, Степанова (потом Ярошенко) и Ромейко (потом Кулакова). В доме Румянцева были два трактира – «Пересыльный» и «Сибирь», а в доме Ярошенко – «Каторга». Названия, конечно, негласные, но у хитрованцев они были приняты. В «Пересыльном» собирались бездомники, нищие и барышники, в «Сибири» – степенью выше – воры, карманники и крупные скупщики краденого, а выше всех была «Каторга» – притон буйного и пьяного разврата, биржа воров и беглых. «Обратник», вернувшийся из Сибири или тюрьмы, не миновал этого места. Прибывший, если он действительно «деловой», встречался здесь с почетом. Его тотчас же «ставили на работу».
Полицейские протоколы подтверждали, что большинство беглых из Сибири уголовных арестовывалось в Москве именно на Хитровке.
Квест Несмотря на то, что нынешняя Хитровка – одно из самых безопасных мест в Москве – здесь уличную преступность держит в страхе ОВД Басманный, кое‑ какие нравы в этом месте не меняются. Если раньше Китай‑ Город кишел притонами на любой вкус, то теперь их место заняли «массажные салоны» на любой кошелек – от дорогих красавиц‑ массажисток в Певческом переулке до куда более дешевых вариантов на Покровке. Не то чтобы вы обязаны попробовать их специфический сервис, но, на всякий случай напомню: не забывайте о безопасности!
Мрачное зрелище представляла собой Хитровка в прошлом столетии. В лабиринте коридоров и переходов, на кривых полуразрушенных лестницах, ведущих в ночлежки всех этажей, не было никакого освещения. Свой дорогу найдет, а чужому незачем сюда соваться! И действительно, никакая власть не смела сунуться в эти мрачные бездны. Всем Хитровым рынком заправляли двое городовых – Рудников и Лохматкин. Только их пудовых кулаков действительно боялась «шпана», а «деловые ребята» были с обоими представителями власти в дружбе и, вернувшись с каторги или бежав из тюрьмы, первым делом шли к ним на поклон. Тот и другой знали в лицо всех преступников, приглядевшись к ним за четверть века своей несменяемой службы. Да и никак не скроешься от них: все равно свои донесут, что в такую‑ то квартиру вернулся такой‑ то.
Стоит на посту властитель Хитровки, сосет трубку и видит – вдоль стены пробирается какая‑ то фигура, скрывая лицо. – Болдох! – гремит городовой. И фигура, сорвав с головы шапку, подходит. – Здравствуйте, Федот Иванович! – Откуда? – Из Нерчинска. Только вчера прихрял. Уж извините пока что… – То‑ то, гляди у меня, Сережка, чтоб тихо‑ мирно, а то… – Нешто не знаем, не впервой. Свои люди… А когда следователь по особо важным делам В. Ф. Кейзер спросил Рудникова: – Правда ли, что ты знаешь в лицо всех беглых преступников на Хитровке и не арестуешь их? – Вот потому двадцать годов и стою там на посту, а то и дня не простоишь, пришьют! Конечно, всех знаю. И «благоденствовали» хитрованцы под такой властью. Рудников был тип единственный в своем роде. Он считался даже у беглых каторжников справедливым, и поэтому только не был убит, хотя бит и ранен при арестах бывал не раз. Но не со злобы его ранили, а только спасая свою шкуру. Всякий свое дело делал: один ловил и держал, а другой скрывался и бежал. Такова каторжная логика. Боялся Рудникова весь Хитров рынок как огня: – Попадешься – возьмет! – Прикажут – разыщет. За двадцать лет службы городовым среди рвани и беглых у Рудникова выработался особый взгляд на все: – Ну, каторжник… Ну, вор… нищий… бродяга… Тоже люди, всяк жить хочет. А то что? Один я супротив всех их. Нешто их всех переловишь? Одного пымаешь – другие прибегут… Жить надо! Во время моих скитаний по трущобам и репортерской работы по преступлениям я часто встречался с Рудниковым и всегда дивился его умению найти след там, где, кажется, ничего нет. Припоминается одна из характерных встреч с ним. С моим другом, актером Васей Григорьевым, мы были в дождливый сентябрьский вечер у знакомых на Покровском бульваре. Часов в одиннадцать ночи собрались уходить, и тут оказалось, что у Григорьева пропало с вешалки его летнее пальто. По следам оказалось, что вор влез в открытое окно, оделся и вышел в дверь. – Соседи сработали… С Хитрова. Это уж у нас бывалое дело. Забыли окно запереть! – сказала старая кухарка. Вася чуть не плачет – пальто новое. Я его утешаю: – Если хитрованцы, найдем. Попрощались с хозяевами и пошли в 3‑ й участок Мясницкой части. Старый, усатый пристав полковник Шидловский имел привычку сидеть в участке до полуночи; мы его застали и рассказали о своей беде. – Если наши ребята – сейчас достанем. Позвать Рудникова, он дежурный! Явился огромный атлет, с седыми усами и кулачищами с хороший арбуз. Мы рассказали ему подробно о краже пальто.
– Наши! Сейчас найдем… Вы бы пожаловали со мной, а они пусть подождут. Вы пальто узнаете? Вася остался ждать, а мы пошли на Хитров в дом Буниных. Рудников вызвал дворника, они пошептались. – Ну, здесь взять нечего. Пойдем дальше! Темь. Слякоть. Только окна «Каторги» светятся красными огнями сквозь закоптелые стекла да пар выходит из отворяющейся то и дело двери. Пришли во двор дома Румянцева и прямо во второй этаж, налево в первую дверь от входа. – Двадцать шесть! – крикнул кто‑ то, и все в ночлежке зашевелились. В дальнем углу отворилось окно, и раздались один за другим три громких удара, будто от проваливающейся железной крыши. – Каторга сигает! – пояснил мне Рудников и крикнул на всю казарму: – Не бойтесь, дьяволы! Я один, никого не возьму, так зашел… – Чего ж пугаешь зря! – обиделся рыжий, солдатского вида здоровяк, приготовившийся прыгать из окна на крышу пристройки. – А вот морду я тебе набью, Степка! – За что же, Федот Иванович? – А за то, что я тебе не велел ходить ко мне на Хитров. Где хошь пропадай, а меня не подводи. Тебя ищут… Второй побег. Я не потерплю!.. – Я уйду… Вон «маруха» завела! – И он подмигнул на девицу с синяком под глазом. – П‑ пшел! Чтоб я тебя не видел! А кто в окно сиганул? Зеленщик? Эй, Болдоха, отвечай! Молчание. – Кто? Я спрашиваю! Чего молчишь? Что я тебе – сыщик, что ли? Ну, Зеленщик? Говори! Ведь я его хромую ногу видел. Болдоха молчит. Рудников размахивается и влепляет ему жесточайшую пощечину. Поднимаясь с пола, Болдоха сквозь слезы говорит: – Сразу бы так и спрашивал. А то канителится… Ну, Зеленщик! – Черт с ним! Попадется, скажи ему, заберу. Чтоб утекал отсюда. Подводите, дьяволы. Пошлют искать – все одно возьму. Не спрашивают – ваше счастье, ночуйте. Я не за тем. Беги наверх, скажи им, дуракам, чтобы в окна не сигали, а то с третьего этажа убьются еще! А я наверх, он дома? – Дрыхнет, поди! Зашли в одну из ночлежек третьего этажа. Там та же история: отворилось окно, и мелькнувшая фигура исчезла в воздухе. Эту ночлежку Болдоха еще не успел предупредить. Я подбежал к открытому окну. Подо мной зияла глубина двора, и какая‑ то фигура кралась вдоль стены. Рудников посмотрел вниз. – А ведь это Степка Махалкин! За то и Махалкиным прозвали, что сигать с крыш мастак. Он? – Васьки Чуркина брат, Горшок, а не Махалкин, – послышался из‑ под нар бас‑ октава. – Ну, вот он и есть, Махалкин. А это ты, Лавров? Ну‑ ка вылазь, покажись барину. – Это наш протодьякон, – сказал Рудников, обращаясь ко мне. Из‑ под нар вылез босой человек в грязной женской рубахе с короткими рукавами, открывавшей могучую шею и здоровенные плечи. – Многая лета Федоту Ивановичу, многая лета! – загремел Лавров, но получив в морду, опять залез под нары. – Соборным певчим был, семинарист. А вот до чего дошел! Тише вы, дьяволы! – крикнул Рудников, и мы начали подниматься по узкой деревянной лестнице на чердак. Внизу гудело «многая лета». Поднялись. Темно. Остановились у двери. Рудников попробовал – заперто. Загремел кулачищем так, что дверь задрожала. Молчание. Он застучал еще сильнее. Дверь приотворилась на ширину железной цепочки, и из нее показался съемщик, приемщик краденого. – Ну, что надо? И кто? Поднимается кулак, раздается визг, дверь отворяется. – И что вы деретесь? Я же человек! – А коли ты человек – где пальто, которое тебе Сашка Пономарь сегодня принес? – И что вы ночью беспокоите? Никакого пальта мне не приносили. – Так. Повыдьте‑ ка отсюда, а мы поищем! – сказал мне Рудников, и, когда за мной затворилась дверь, опять послышались крики. Потом все смолкло. Рудников вышел и вынес пальто. – Вот оно! Проклятый черт запрятал в самый нижний сундук и сверху еще пять сундуков поставил. Таков был Рудников. Иногда бывали обходы, но это была только видимость обыска: окружат дом, где поспокойнее, наберут «шпаны», а «крупные» никогда не попадались. А в «Кулаковку» полиция и не совалась. «Кулаковкой» назывался не один дом, а ряд домов в огромном владении Кулакова между Хитровской площадью и Свиньинским переулком. Лицевой дом, выходивший узким концом на площадь, звали «Утюгом». Мрачнейший за ним ряд трехэтажных зловонных корпусов звался «Сухой овраг», а все вместе – «Свиной дом». Он принадлежал известному коллекционеру Свиньину. По нему и переулок назвали. Отсюда и кличка обитателей: «утюги» и «волки Сухого оврага». Забирают обходом мелкоту, беспаспортных, нищих и административно высланных. На другой же день их рассортируют: беспаспортных и административных через пересыльную тюрьму отправят в места приписки, в ближайшие уезды, а они через неделю опять в Москве. Придут этапом в какой‑ нибудь Зарайск, отметятся в полиции и в ту же ночь обратно. Нищие и барышники все окажутся москвичами или из подгородных слобод, и на другой день они опять на Хитровке, за своим обычным делом впредь до нового обхода. И что им делать в глухом городишке? «Работы» никакой. Ночевать пустить всякий побоится, ночлежек нет, ну и пробираются в Москву и блаженствуют по‑ своему на Хитровке. В столице можно и украсть, и пострелять милостыньку, и ограбить свежего ночлежника; заманив с улицы или бульвара какого‑ нибудь неопытного беднягу бездомного, завести в подземный коридор, хлопнуть по затылку и раздеть догола. Только в Москве и житье. Куда им больше деваться с волчьим паспортом: ни тебе «работы», ни тебе ночлега. Я много лет изучал трущобы и часто посещал Хитров рынок, завел там знакомства, меня не стеснялись и звали «газетчиком». Многие из товарищей‑ литераторов просили меня сводить их на Хитров и показать трущобы, но никто не решался войти в «Сухой овраг» и даже в «Утюг». Войдем на крыльцо, спустимся несколько шагов вниз в темный подземный коридор – и просятся назад. Ни на кого из писателей такого сильного впечатления не производила Хитровка, как на Глеба Ивановича Успенского. Работая в «Русских ведомостях», я часто встречался с Глебом Ивановичем. Не раз просиживали мы с ним подолгу и в компании и вдвоем, обедывали и вечера вместе проводили. Как‑ то Глеб Иванович обедал у меня, и за стаканом вина разговор пошел о трущобах. – Ах, как бы я хотел посмотреть знаменитый Хитров рынок и этих людей, перешедших «рубикон жизни». Хотел бы, да боюсь. А вот хорошо, если б вместе нам отправиться! Я, конечно, был очень рад сделать это для Глеба Ивановича, и мы в восьмом часу вечера (это было в октябре) подъехали к Солянке. Оставив извозчика, пешком пошли по грязной площади, окутанной осенним туманом, сквозь который мерцали тусклые окна трактиров и фонарики торговок‑ обжорок. Мы остановились на минутку около торговок, к которым подбегали полураздетые оборванцы, покупали зловонную пищу, причем непременно ругались из‑ за копейки или куска прибавки, и, съев, убегали в ночлежные дома. Торговки, эти уцелевшие оглодки жизни, засаленные, грязные, сидели на своих горшках, согревая телом горячее кушанье, чтобы оно не простыло, и неистово вопили: – Л‑ лап‑ ш‑ ша‑ лапшица! Студень свежий коровий! Оголовье! Свининка‑ рванинка вар‑ реная! Эй, кавалер, иди, на грош горла отрежу! – хрипит баба со следами ошибок молодости на конопатом лице. – Горла, говоришь? А нос у тебя где? – Нос? На кой мне ляд нос? И запела на другой голос: – Печенка‑ селезенка горячая! Рванинка! – Ну, давай всего на семитку! Торговка поднимается с горшка, открывает толстую сальную покрышку, грязными руками вытаскивает «рванинку» и кладет покупателю на ладонь. – Стюдню на копейку! – приказывает нищий в фуражке с подобием кокарды… – Вот беда! Вот беда! – шептал Глеб Иванович, жадными глазами следил за происходящим и жался боязливо ко мне. – А теперь, Глеб Иванович, зайдем в «Каторгу», потом в «Пересыльный», в «Сибирь», а затем пройдем по ночлежкам. – В какую «Каторгу»? – Так на хитровском жаргоне называется трактир, вот этот самый! Пройдя мимо торговок, мы очутились перед низкой дверью трактира‑ низка в доме Ярошенко. – Заходить ли? – спросил Глеб Иванович, держа меня под руку. – Конечно! Я отворил дверь, откуда тотчас же хлынул зловонный пар и гомон. Шум, ругань, драка, звон посуды… Мы двинулись к столику, но навстречу нам с визгом пронеслась по направлению к двери женщина с окровавленным лицом и вслед за ней – здоровенный оборванец с криком: – Измордую проклятую! Женщина успела выскочить на улицу, оборванец был остановлен и лежал уже на полу: его «успокоили». Это было делом секунды. В облаке пара на нас никто не обратил внимания. Мы сели за пустой грязный столик. Ко мне подошел знакомый буфетчик, будущий миллионер и домовладелец. Я приказал подать полбутылки водки, пару печеных яиц на закуску – единственное, что я требовал в трущобах. Я протер чистой бумагой стаканчики, налил водки, очистил яйцо и чокнулся с Глебом Ивановичем, руки которого дрожали, а глаза выражали испуг и страдание. Я выпил один за другим два стакана, съел яйцо, а он все сидит и смотрит. – Да пейте же! Он выпил и закашлялся. – Уйдем отсюда… Ужас! Я заставил его очистить яйцо. Выпили еще по стаканчику. – Кто же это там? За средним столом, обнявшись с пьяной девицей, сидел угощавший ее парень, наголо остриженный брюнет с перебитым носом. Перед ним, здоровенный, с бычьей шеей и толстым бабьим лицом, босой, в хламиде наподобие рубахи, орал громоподобным басом «многая лета» бывший вышибала‑ пропойца. Я объясняю Глебу Ивановичу, что это «фартовый» гуляет. А он все просит меня: – Уйдем. Расплатились, вышли. – Позвольте пройти, – вежливо обратился Глеб Иванович к стоящей на тротуаре против двери на четвереньках мокрой от дождя и грязи бабе. – Пошел в… Вишь, полон полусапожек… И пояснила дальше хриплая и гнусавая баба историю с полусапожком, приправив крепким словом. Пыталась встать, но, не выдержав равновесия, шлепнулась в лужу. Глеб Иванович схватил меня за руку и потащил на площадь, уже опустевшую и покрытую лужами, в которых отражался огонь единственного фонаря. – И это перл творения – женщина! – думал вслух Глеб Иванович. Мы шли. Нас остановил мрачный оборванец и протянул руку за подаянием. Глеб Иванович полез в карман, но я задержал его руку и, вынув рублевую бумажку, сказал хитрованцу: – Мелочи нет, ступай в лавочку, купи за пятак папирос, принеси сдачу, и я тебе дам на ночлег. – Сейчас сбегаю! – буркнул человек, зашлепал опорками по лужам, по направлению к одной из лавок, шагах в пятидесяти от нас, и исчез в тумане. – Смотри, сюда неси папиросы, мы здесь подождем! – крикнул я ему вслед. – Ладно, – послышалось из тумана. Глеб Иванович стоял и хохотал. – В чем дело? – спросил я. – Ха‑ ха‑ ха, ха‑ ха‑ ха! Так он и принес сдачу. Да еще папирос! Ха‑ ха‑ ха! Я в первый раз слышал такой смех у Глеба Ивановича. Но не успел он еще как следует нахохотаться, как зашлепали по лужам шаги, и мой посланный, задыхаясь, вырос перед нами и открыл громадную черную руку, на которой лежали папиросы, медь и сверкало серебро. – Девяносто сдачи. Пятак себе взял. Вот и «Заря», десяток. – Нет, постой, что же это? Ты принес? – спросил Глеб Иванович. – А как же не принести? Что я, сбегу, что ли, с чужими‑ то деньгами. Нешто я… – уверенно выговорил оборванец. – Хорошо… хорошо, – бормотал Глеб Иванович. Я отдал оборванцу медь, а серебро и папиросы хотел взять, но Глеб Иванович сказал: – Нет, нет, все ему отдай… Все. За его удивительную честность. Ведь это… Я отдал оборванцу всю сдачу, а он сказал удивленно вместо спасибо только одно: – Чудаки господа! Нешто я украду, коли поверили? – Пойдем! Пойдем отсюда… Лучшего нигде не увидим. Спасибо тебе! – обернулся Глеб Иванович к оборванцу, поклонился ему и быстро потащил меня с площади. От дальнейшего осмотра ночлежек он отказался. Многих из товарищей‑ писателей водил я по трущобам, и всегда благополучно. Один раз была неудача, но совершенно особого характера. Тот, о ком я говорю, был человек смелости испытанной, не побоявшийся ни «Утюга», ни «волков Сухого оврага», ни трактира «Каторга», тем более, что он знал и настоящую сибирскую каторгу. Словом, это был не кто иной, как знаменитый П. Г. Зайчневский, тайно пробравшийся из места ссылки на несколько дней в Москву. Как раз накануне Глеб Иванович рассказал ему о нашем путешествии, и он весь загорелся. Да и мне весело было идти с таким подходящим товарищем. Около полуночи мы быстро шагали по Свиньинскому переулку, чтобы прямо попасть в «Утюг», где продолжалось пьянство после «Каторги», закрывавшейся в одиннадцать часов. Вдруг солдатский шаг: за нами, вынырнув с Солянки, шагал взвод городовых. Мы поскорее на площадь, а там из всех переулков стекаются взводами городовые и окружают дома: облава на ночлежников. Дрогнула рука моего спутника: – Черт знает… Это уже хужее! – Не бойся, Петр Григорьевич, шагай смелее!.. Мы быстро пересекли площадь. Подколокольный переулок, единственный, где не было полиции, вывел нас на Яузский бульвар. А железо на крышах домов уже гремело. Это «серьезные элементы» выбирались через чердаки на крышу и пластами укладывались около труб, зная, что сюда полиция не полезет… Петр Григорьевич на другой день в нашей компании смеялся, рассказывая, как его испугали толпы городовых. Впрочем, было не до смеху: вместо кулаковской «Каторги» он рисковал попасть опять в нерчинскую! В «Кулаковку» даже днем опасно ходить – коридоры темные, как ночью. Помню, как‑ то я иду подземным коридором «Сухого оврага», чиркаю спичку и вижу – ужас! – из каменной стены, из гладкой каменной стены вылезает голова живого человека. Я остановился, а голова орет: – Гаси, дьявол, спичку‑ то! Ишь шляются! Мой спутник задул в моей руке спичку и потащил меня дальше, а голова еще что‑ то бурчала вслед. Это замаскированный вход в тайник под землей, куда не то что полиция – сам черт не полезет. В восьмидесятых годах я был очевидцем такой сцены в доме Ромейко. Зашел я как‑ то в летний день, часа в три, в «Каторгу». Разгул уже был в полном разгаре. Сижу с переписчиком ролей Кириным. Кругом, конечно, «коты» с «марухами». Вдруг в дверь влетает «кот» и орет: – Эй, вы, зеленые ноги! Двадцать шесть! Все насторожились и навострили лыжи, но ждут объяснения. – В «Утюге» кого‑ то пришили. За полицией побежали… – Гляди, сюда прихондорят! Первым выбежал здоровенный брюнет. Из‑ под нахлобученной шапки виднелся затылок, правая половина которого обросла волосами много короче, чем левая. В те времена каторжным еще брили головы, и я понял, что ему надо торопиться. Выбежало еще человек с пяток, оставив «марух» расплачиваться за угощение. Я заинтересовался и бросился в дом Ромейко, в дверь с площади. В квартире второго этажа, среди толпы, в луже крови лежал человек лицом вниз, в одной рубахе, обутый в лакированные сапоги с голенищами гармоникой. Из спины, под левой лопаткой, торчал нож, всаженный вплотную. Я никогда таких ножей не видал: из тела торчала большая, причудливой формы, медная блестящая рукоятка. Убитый был «кот». Убийца – мститель за женщину. Его так и не нашли – знали, да не сказали, говорили: «хороший человек». Пока я собирал нужные для газеты сведения, явилась полиция, пристав и местный доктор, общий любимец Д. П. Кувшинников. – Ловкий удар! Прямо в сердце, – определил он. Стали писать протокол. Я подошел к столу, разговариваю с Д. П. Кувшинниковым, с которым меня познакомил Антон Павлович Чехов. – Где нож? Нож где? Полиция засуетилась. – Я его сам сию минуту видел. Сам видел! – кричал пристав. После немалых поисков нож был найден: его во время суматохи кто‑ то из присутствовавших вытащил и заложил за полбутылки в соседнем кабаке. Чище других был дом Бунина, куда вход был не с площади, а с переулка. Здесь жило много постоянных хитрованцев, существовавших поденной работой вроде колки дров и очистки снега, а женщины ходили на мытье полов, уборку, стирку как поденщицы. Здесь жили профессионалы‑ нищие и разные мастеровые, отрущобившиеся окончательно. Больше портные, их звали «раками», потому что они, голые, пропившие последнюю рубаху, из своих нор никогда и никуда не выходили. Работали день и ночь, перешивая тряпье для базара, вечно с похмелья, в отрепьях, босые. А заработок часто бывал хороший. Вдруг в полночь вваливаются в «рачью» квартиру воры с узлами. Будят. – Эй, вставай, ребята, на работу! – кричит разбуженный съемщик. Из узлов вынимают дорогие шубы, лисьи ротонды и гору разного платья. Сейчас начинается кройка и шитье, а утром являются барышники и охапками несут на базар меховые шапки, жилеты, картузы, штаны. Полиция ищет шубы и ротонды, а их уже нет: вместо них – шапки и картузы. Главную долю, конечно, получает съемщик, потому что он покупатель краденого, а нередко и атаман шайки. Но самый большой и постоянный доход давала съемщикам торговля вином. Каждая квартира – кабак. В стенах, под полом, в толстых ножках столов – везде были склады вина, разбавленного водой, для своих ночлежников и для их гостей. Неразбавленную водку днем можно было получить в трактирах и кабаках, а ночью торговал водкой в запечатанной посуде «шланбой». В глубине бунинского двора был тоже свой «шланбой». Двор освещался тогда одним тусклым керосиновым фонарем. Окна от грязи не пропускали света, и только одно окно «шланбоя», с белой занавеской, было светлее других. Подходят кому надо к окну, стучат. Открывается форточка. Из‑ за занавесочки высовывается рука ладонью вверх. Приходящий кладет молча в руку полтинник. Рука исчезает и через минуту появляется снова с бутылкой смирновки, и форточка захлопывается. Одно дело – слов никаких. Тишина во дворе полная. Только с площади слышатся пьяные песни да крики «караул». Но никто не пойдет на помощь. Разденут, разуют и голым пустят. То и дело в переулках и на самой площади поднимали трупы убитых и ограбленных донага. Убитых отправляли в Мясницкую часть для судебного вскрытия, а иногда – в университет. Помню, как‑ то я зашел в анатомический театр к профессору И. И. Нейдингу и застал его читающим лекцию студентам. На столе лежал труп, поднятый на Хитровом рынке. Осмотрев труп, И. И. Нейдинг сказал: – Признаков насильственной смерти нет. Вдруг из толпы студентов вышел старый сторож при анатомическом театре, знаменитый Волков, нередко помогавший студентам препарировать, что он делал замечательно умело. – Иван Иванович, – сказал он, – что вы, признаков нет! Посмотрите‑ ка, ему в «лигаментум‑ нухе» насыпали! – Повернул труп и указал перелом шейного позвонка. – Нет уж, Иван Иванович, не было случая, чтобы с Хитровки присылали не убитых. Много оставалось круглых сирот из рожденных на Хитровке. Вот одна из сценок восьмидесятых годов. В туманную осеннюю ночь во дворе дома Буниных люди, шедшие к «шланбою», услыхали стоны с помойки. Увидели женщину, разрешавшуюся ребенком. Дети в Хитровке были в цене: их сдавали с грудного возраста в аренду, чуть не с аукциона, нищим. И грязная баба, нередко со следами ужасной болезни, брала несчастного ребенка, совала ему в рот соску из грязной тряпки с нажеванным хлебом и тащила его на холодную улицу. Ребенок, целый день мокрый и грязный, лежал у нее на руках, отравляясь соской, и стонал от холода, голода и постоянных болей в желудке, вызывая участие у прохожих к «бедной матери несчастного сироты». Бывали случаи, что дитя утром умирало на руках нищей, и она, не желая потерять день, ходила с ним до ночи за подаянием. Двухлетних водили за ручку, а трехлеток уже сам приучался «стрелять». На последней неделе великого поста грудной ребенок «покрикастее» ходил по четвертаку в день, а трехлеток – по гривеннику. Пятилетки бегали сами и приносили тятькам, мамкам, дяденькам и тетенькам «на пропой души» гривенник, а то и пятиалтынный. Чем больше становились дети, тем больше с них требовали родители и тем меньше им подавали прохожие. Нищенствуя, детям приходилось снимать зимой обувь и отдавать ее караульщику за углом, а самим босиком метаться по снегу около выходов из трактиров и ресторанов. Приходилось добывать деньги всеми способами, чтобы дома, вернувшись без двугривенного, не быть избитым. Мальчишки, кроме того, стояли «на стреме», когда взрослые воровали, и в то же время сами подучивались у взрослых «работе». Бывало, что босяки, рожденные на Хитровке, на ней и доживали до седых волос, исчезая временно на отсидку в тюрьму или дальнюю ссылку. Это мальчики. Положение девочек было еще ужаснее. Им оставалось одно: продавать себя пьяным развратникам. Десятилетние пьяные проститутки были не редкость. Они ютились больше в «вагончике». Это был крошечный одноэтажный флигелек в глубине владения Румянцева. В первой половине восьмидесятых годов там появилась и жила подолгу красавица, которую звали «княжна». Она исчезала на некоторое время из Хитровки, попадая за свою красоту то на содержание, то в «шикарный» публичный дом, но всякий раз возвращалась в «вагончик» и пропивала все свои сбережения. В «Каторге» она распевала французские шансонетки, танцевала модный тогда танец качучу. В числе ее «ухажеров» был Степка Махалкин, родной брат известного гуслицкого разбойника Васьки Чуркина, прославленного даже в романе его имени. Но Степка Махалкин был почище своего брата и презрительно называл его: – Васька‑ то? Пустельга! Портяночник! Как‑ то полиция арестовала Степку и отправила в пересыльную, где его заковали в кандалы. Смотритель предложил ему: – Хочешь, сниму кандалы, только дай слово не бежать. – Ваше дело держать, а наше дело бежать! А слова тебе не дам. Наше слово крепко, а я уже дал одно слово. Вскоре он убежал из тюрьмы, перебравшись через стену. И прямо – в «вагончик», к «княжне», которой дал слово, что придет. Там произошла сцена ревности. Махалкин избил «княжну» до полусмерти. Ее отправили в Павловскую больницу, где она и умерла от побоев. В адресной книге Москвы за 1826 год в списке домовладельцев значится: «Свиньин, Павел Петрович, статский советник, по Певческому переулку, дом № 24, Мясницкой части, на углу Солянки». Свиньин воспет Пушкиным: «Вот и Свиньин, Российский Жук». Свиньин был человек известный: писатель, коллекционер и владелец музея. Впоследствии город переименовал Певческий переулок в Свиньинский. На другом углу Певческого переулка, тогда выходившего на огромный, пересеченный оврагами, заросший пустырь, постоянный притон бродяг, прозванный «вольным местом», как крепость, обнесенная забором, стоял большой дом со службами генерал‑ майора Николая Петровича Хитрова, владельца пустопорожнего «вольного места» вплоть до нынешних Яузского и Покровского бульваров, тогда еще носивших одно название: «бульвар Белого города». На этом бульваре, как значилось в той же адресной книге, стоял другой дом генерал‑ майора Хитрова, № 39. Здесь жил он сам, а в доме № 24, на «вольном месте», жила его дворня, были конюшни, погреба и подвалы. В этом громадном владении и образовался Хитров рынок, названный так в честь владельца этой дикой усадьбы. В 1839 году умер Свиньин, и его обширная усадьба и барские палаты перешли к купцам Расторгуевым, владевшим ими вплоть до Октябрьской революции. Дом генерала Хитрова приобрел Воспитательный дом для квартир своих чиновников и перепродал его уже во второй половине прошлого столетия инженеру Ромейко, а пустырь, все еще населенный бродягами, был куплен городом для рынка. Дом требовал дорогого ремонта. Его окружение не вызывало охотников снимать квартиры в таком опасном месте, и Ромейко пустил его под ночлежки: и выгодно, и без всяких расходов. Страшные трущобы Хитровки десятки лет наводили ужас на москвичей. Десятки лет и печать, и дума, и администрация, вплоть до генерал‑ губернатора, тщетно принимали меры, чтобы уничтожить это разбойное логово. С одной стороны близ Хитровки – торговая Солянка с Опекунским советом, с другой – Покровский бульвар и прилегающие к нему переулки были заняты богатейшими особняками русского и иностранного купечества. Тут и Савва Морозов, и Корзинкины, и Хлебниковы, и Оловянишниковы, и Расторгуевы, и Бахрушины… Владельцы этих дворцов возмущались страшным соседством, употребляли все меры, чтобы уничтожить его, но ни речи, гремевшие в угоду им в заседаниях думы, ни дорого стоящие хлопоты у администрации ничего сделать не могли. Были какие‑ то тайные пружины, отжимавшие все их нападающие силы, – и ничего не выходило. То у одного из хитровских домовладельцев рука в думе, то у другого – друг в канцелярии генерал‑ губернатора, третий сам занимает важное положение в делах благотворительности. И только советская власть одним постановлением Моссовета смахнула эту не излечимую при старом строе язву и в одну неделю в 1923 году очистила всю площадь с окружающими ее вековыми притонами, в несколько месяцев отделала под чистые квартиры недавние трущобы и заселила их рабочим и служащим людом. Самую же главную трущобу «Кулаковку» с ее подземными притонами в «Сухом овраге» по Свиньинскому переулку
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|