Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Сергей Яров 3 страница




Многообразие тех эпизодов, где горожане проявляли милосердие к обессиленным, трудно подверстать под единые правила. Отметим, однако, что чаще помогали тому, у кого имелось больше шансов выжить, кто громко звал на помощь, не позволяя уклониться еще не совсем очерствевшим людям. Это происходило и в тех случаях, когда поддержка чужого человека не требовала чрезмерных усилий и на помощь ему готовы были прийти не один, а несколько прохожих, — но такое видели редко{42}. Довести ослабевшего человека до дома мало кто решался, поскольку идти он обычно не мог, и его приходилось нести на себе. «Он сначала ногами помогал, а потом совсем обмяк», — писала о своем знакомом Н. Чистякова{43}. Другая блокадница пыталась помочь женщине, просившей ее поднять. Все было тщетно: «…Провела шагов 100, увидела, что так не пойдет сама, и сказала: “Теперь дойдете”. Отойдя, услышала, что женщина упала опять, но поднять ее не вернулась»{44}.

И такое случалось часто. Позднее даже и не оглядывались, понимая, что ничем не смогут помочь и лишь обрекут себя на лишние нравственные муки. Старались (и то не всегда) помочь тем, кто упал только что на глазах у всех, — а «отходивших», лежавших на снегу в немыслимых позах, замерзших, молчавших сторонились. И. И. Жилинский рассказывал о лежавшем на снегу человеке без пальто, к которому никто не подходил, — вероятно, считали его «конченым», зная, как быстро окоченевали истощенные люди на морозе.

Поднимать упавших чаще стали с марта 1942 года, когда начали расчищать улицы, увеличилось число патрулей, а повышение пайков уменьшило число дистрофиков. Милиционеров, многих из которых заменили приехавшие из других городов и не столь истощенные работники НКВД, обязали поднимать всех, кто не мог идти.

Пожалуй, боязнь эпидемий из-за огромного скопления трупов на улицах и во дворах, усилившаяся в преддверии весны, стала одной из главных причин знаменитых «субботников» по очистке города в марте—апреле 1942 года. Попытки мобилизовать горожан на уборку снега предпринимались и в середине декабря 1941 года. Иждивенцев обязывали работать 8 часов в день безвозмездно. В «смертное время» этот почин, конечно, не мог получить размаха. «…Многие наши ходят, поковырявшись, возвращаясь измученными», — отмечено в дневнике известного востоковеда А. Н. Болдырева 17 декабря 1941 года{45}. Дворников еще до весны обязывали расчищать снег перед домами, помогали им изредка и жильцы. Всё это являлось полумерами, а решение Ленгорисполкома 26 января 1942 года очистить город за пять(! ) дней хорошо иллюстрирует уровень осведомленности тех, кто пережил блокаду, сидя в Смольном.

11 февраля была создана городская чрезвычайная противоэпидемическая комиссия, а вскоре обратились и за помощью к тем, кто не обязан был выполнять трудовую повинность. На первый «субботник», 8 марта, мало кто пришел. 15 марта людей работало значительно больше, но помогли этому отчасти и драконовские меры, стыдливо именуемые «улучшением организационной работы». 25 марта игра в «добровольные субботники» прекратилась. Не до приличий было — всё требовалось сделать, как это часто случалось при любых кампаниях, в необычайной спешке, за 12 дней, не считаясь с жертвами. Очисткой обязаны были заниматься мужчины от 15 до 60 лет и женщины от 15 до 55 лет. Те, кто работал на остановленных предприятиях, должны были трудиться 8 часов в день, на действующих — не менее 2 часов в день. Дети и домохозяйки обязывались работать 6 часов в день. Выдавались особые книжки, отмечавшие время работы, уклоняющихся от нее задерживали патрули. Раздавались и угрозы лишить нарушителей карточек. Каждому предприятию или учреждению отводились для уборки, как правило, близлежащие территории, иногда даже соседние улицы.

Приводились разные цифры количества людей, очищавших город (официально с 27 марта по 4 апреля число их увеличилось с 143 тысяч до 318 тысяч человек), равно как и показатели их работы: было вывезено от 1 до 3 миллионов тонн мусора, снега и нечистот{46}. Точные данные, наверное, никогда не будут известны: едва ли при подсчетах прибегали к линейкам или весам. Те, кто был мобилизован, часто работать не могли из-за истощенности и болезней. Облегчить им труд было нечем. Работать приходилось вручную, уборочные трамваи применялись тогда редко. Мусор и нечистоты вывозили на санках, а если их не было, то в корытах, ваннах, тележках, на листах из кровельного железа или фанеры.

Март выдался очень холодным, и лишь в начале апреля наступила оттепель, пошли дожди и снег стал быстро таять. В марте снег и лед должны были дробить ломами, кирками, лопатами{47}. Не всем это было под силу, особенно если учесть, что подавляющая часть (инженер-кораблестроитель, блокадник В. Ф. Чекризов говорит даже о 95 процентах) трудившихся были женщины. На заводе им. Орджоникидзе упавших от голода людей, призванных расчищать трамвайные пути, пришлось отправлять назад, в ряде случаев и сама администрация находила разные предлоги, чтобы уберечь рабочих, необходимых для выполнения срочных и оплаченных щедрыми пайками заказов. Привлекались к уборке и военнослужащие, а блокадникам довелось увидеть у сада Дворца пионеров и более сорока «жизнерадостных румяных девушек», которые трудились быстро и с «большой охотой», — ими оказались медсестры, присланные из Москвы{48}.

«Все подбадривают друг друга и работают довольно дружно», — писал бухгалтер Ленинградского института легкой промышленности Н. П. Горшков о тех, на чьих лицах трудно было обнаружить румянец{49}. О нарочитой пристрастности этих строк, иллюстрирующих оптимизм, говорить нельзя — что еще оставалось делать тем, кто обмороженными руками пытался приподнять тяжелый лом. Все понимали, что город нужно освободить от грязи, что это надо было сделать быстро. Конечно, возможностью уклониться от работы не всегда пренебрегали, даже если могли еще держаться на ногах. Пыталась избежать такой участи и школьница Елена Мухина, ставшая «иждивенкой» после смерти от голода всех родных. В письме, отправленном позднее, она без прикрас рассказывает о том, что ей пришлось пережить в эти дни: «Силы в руках у меня никакой не было. Так что не только ломом копать лед, но и лопатой его подцеплять и кидать я не могла. Поэтому меня использовали в виде “лошади”. Откуда-то притащенную металлическую ванну другие люди засыпали снегом и льдом, и несколько человек (а также и я) впряглись в сбрую из веревок и тащили эту ванну к Фонтанке. Путь был долог и тяжел. Тащили из последних сил. Прямо сказать — надрывались. Напротив Драматического театра имени Горького… те, кто был посильнее, сбрасывал лед в Фонтанку. Обратно мы старались идти как можно медленнее, чтобы успеть отдохнуть. А приезжали во двор, ванну сразу же вновь нагружали, и мы — “лошади” — опять брели с возом к Фонтанке… Прекрасно помню, что когда наконец кончалась эта пытка, то я на свой 4-й этаж поднималась не по-человечески — на двух ногах — на это не было сил, а ползла на четвереньках»{50}. «Сколько людей убрала эта 'Уборка”» — так заканчивает она свой рассказ.

Впечатляющее описание того, как выглядели городские дворы во время весенней уборки, содержится в стенограмме сообщения секретаря Фрунзенского РК ВКП(б) Александра Яковлевича Тихонова: «Столько нечистот и грязи, метра на три высоты. Первые этажи закрыты этой грязью. Стоять там было нельзя, от запаха тошнило. А люди работали по 8 часов, тюкали ломами, убирали. Это тогда, когда простоять полчаса было невозможно от вони. Чего только не находили в этих грудах нечистот! Находили детские трупы, находили трупы взрослых… В канализационных люках находили отдельные части человеческих трупов»{51}.

Но и после «субботников» печать разрухи и «мерзости запустения» не стерлась с лица города. «Ленинград сейчас ужасен. Лужи, грязь, нестаявший лед, снег, скользко, грузовики едут по глубоким лужам, заливая всех и вся», — записывала в дневнике 10 апреля 1942 года Л. В. Шапорина{52}. Летом 1942 года даже каменные мостовые заросли травой. Высокий бурьян на улицах, фанера вместо оконных стекол — таким увидела Ленинград вернувшаяся из эвакуации в 1944 году В. Левина{53}. То, что удавалось восстановить, уничтожалось новыми, еще более варварскими бомбежками. Последствия голода 1941 — 1942 годов сказывались в поступках ставших дистрофиками людей и много месяцев спустя после страшной первой блокадной зимы — несмотря на повышение пайков, улучшение качества пищи, лечение наиболее ослабевших. После эпидемии смертей осени 1941-го — весны 1942 года, после массовой эвакуации весны—лета 1942 года стала очень заметной малолюдность города. Особенно это бросалось в глаза летом-осенью 1942 года: трамваи ходят полупустыми, и именно на трамвайных остановках чувствуется какое-то оживление, а на соседних улицах — тишина, никого не вредно, и даже Невский «пустой, будто всех людей ветром с него сдуло»{54}.

Ленинград с весны 1942 года стал «большим огородом». Хрестоматийными, вошедшими во все блокадные антологии стали капустные грядки на Исаакиевской площади. Был засеян овощами Большой проспект Васильевского острова. Огороды возникли на улицах, в парках, скверах, на пустырях, газонах. Особенно много их находилось в окраинном районе Ржевка-Пороховые: на улице Коммуны было оживленнее, чем на Невском проспекте. Наиболее часто встречались посевы свеклы, капусты, салата, редиса. Все запасы картофеля были съедены во время голода, поэтому его не сажали — как заметила И. Д. Зеленская, «это роскошь, которую я видела только у Смольного»{55}.

Посмотрим на картину «переходного» Ленинграда — от «смертного времени» к медленному, но еще малозаметному возрождению, запечатленную в записках военного хирурга А. Коровина: «На Невском было тихо и почти безлюдно. На бугристых, местами обледенелых и скользких панелях встречались армейские командиры в мятых фронтовых шинелях и валенках…. Витрины магазинов, засыпанные песком и наглухо забитые досками, напоминали гробы… Возле Театра драмы имени Пушкина, испещренного выбоинами осколков, женщина в длиннополой шинели и кучерявой шапке-ушанке наклеивала на забор афишу ленинградской оперетты… Напротив Гостиного двора мы впервые увидели, как умирают на улицах ленинградцы. Навстречу нам шел человек. Он устало пошатывался и волочил салазки, на которых лежал завернутый в простыню покойник. Человек смотрел куда-то вперед, мимо нас, мимо домов… Вдруг он поскользнулся, странно взмахнул руками и сел на панель… Пульс не бился. Я вернулся к патрулю и сказал, что сейчас умер человек. Старшина, с заиндевевшими усами, спокойно выслушал меня, козырнул и пошел в комендатуру звонить по телефону Вскоре мы нашли часовую мастерскую. За зеленоватым кусочком оконного стекла чадила коптилка, и по стеклу медленно сползали грязные капли оттаявшего льда. Мастер сидел за столом и, шевеля усами, жадно ел хлеб. Он осторожно выщипывал из горбушки куски теплого мякиша и обеими руками клал их в рот. Я молча высыпал перед ним сухари и вслед за ними положил на стол часы. Он быстро осмотрел их и сказал: “Подождите”. Через десять минут — я успел только выкурить папиросу — они были готовы.

Кашляя от копоти, мы снова вышли на Невский. Перед нами пышно клубился пар из дверей парикмахерской. Их оставалось немного в Ленинграде, но те, которые уцелели, работали с полной нагрузкой. Мы поднялись по истоптанным скользким ступеням и вошли в зал, наполненный запахами одеколона, керосина и табака. Три лейтенанта в шинелях, с шапками, зажатыми между колен, сидели, согнувшись, перед запотевшими зеркалами. Их стригли под “бокс”. Двое упитанных штатских дремали на стульях в ожидании очереди. Пожилой полковник в папахе, куря трубку, быстро ходил из угла в угол. Узкая дверь, наглухо занавешенная прокопченной портьерой, вела в женское отделение.

…За тяжелую сырую портьеру проникали нарядно одетые женщины, существование которых в тогдашнем Ленинграде казалось совершенно непостижимым. Выходя из-за таинственной двери, они ошеломляли командиров монументальностью “перманента” и маникюром.

На обратном пути мы шли мимо булочной. У входа в магазин толпились дети и женщины. Выходившие из дверей держали хлеб, как святыню, как драгоценность. Семейные несли его в сумках, одиночки — на вытянутых ладонях или прижимая к груди. Многие съедали свой паек у прилавка и выходили на улицу с пустыми руками. Перед забитой тесом витриной безмолвно совершались коммерческие сделки: хлеб меняли на сою, сою — на хлеб.

Старичок в золотых очках, откинув назад голову, стоял у приклеенной к стене “Ленинградской правды” и четким голосом читал вслух “Извещение от отдела торговли Исполкома Ленгорсовета депутатов трудящихся”.

…Вокруг старичка собралась молчаливая толпа, с жадным вниманием слушавшая скудный перечень предстоящих выдач по карточкам.

В одном из переулков Петроградской стороны мы прошли мимо двухэтажного дома с вывеской “Бани”. Над входной дверью, забитой полусгнившими досками, шелестел на ветру лист бумаги с надписью: “Закрыто из-за отсутствия воды и топлива”. Рядом, на чугунных воротах старинного комфортабельного особняка, висел кусок фанеры. На нем было выведено крупными каллиграфическими буквами: “Детские ясли временно не работают”»{56}.

Эти записи относятся к марту 1942 года. Но многое из увиденного тогда А. Коровиным можно было наблюдать и значительно позднее. Излишней риторикой были бы слова об отчаянии, уступившем место надежде, но что-то менялось — и к лучшему. В сентябре 1942 года побелили всё, о что мог спотыкаться прохожий, бредущий в темноте по разбомбленным улицам, — углы домов, нагромождения на панелях, фонари; отчасти это помогало и не заплутать на дороге. Некоторые улицы были раскопаны, чтобы починить водопроводные трубы. С зимы 1942 года город стал намного лучше расчищаться от снежных заносов. «Никогда не чистили от снега так тщательно улицы, как теперь», — отметил 19 декабря 1942 года в дневнике В. Ф. Чекризов{57}. Весной 1943 года началась покраска парадных дверей и витрин. Красили суриком и фанеру, закрывавшую вместо стекол окна, очищали и мусорные урны{58}. Несмотря на бомбежки, дыры на домах Невского проспекта почти сразу же замуровывались, а ямы асфальтировались{59}.

Город медленно оживал. И главное, менялись люди на улицах. Летом 1942 года начали замечать нарядных женщин в шляпах. В декабре 1942 года И. Д. Зеленская стала свидетелем и совсем необычной сцены: «Стояла группа женщин, чистивших снег, рядом из громкоговорителя звучал веселый плясовой мотив. И одна из женщин ловко откалывала на русского, ловко и задорно, несмотря на неуклюжую, громоздкую обувь». Она пыталась внимательнее разглядеть ее. Нет, это не продавщица из булочной, обычное блокадное лицо, изможденное, немолодое, желтое — «но у нее была улыбка во весь рот и все вокруг нее улыбались, и метельщики, и встречные знакомые»{60}.

 

 

Глава третья.

Дома

 

Бомбежки, отсутствие воды, освещения, тысячи «лежачих» и умерших жильцов в «выморочных» квартирах наложили неизгладимый отпечаток на ленинградские дома, который не стерся и значительно позднее.

«Жизнь у нас ужасная, таких нет и никогда не было. Живем без воды, без света, без дров, почти голодные и каждый день обстрелы», — сообщала Н. Макарова в письме сестре 27 марта 1942 года{61}. «В комнате страшная грязь, невероятный холод» — читаем мы в другом блокадном документе.

Убирать комнаты многие не могли — из-за истощенности, из-за кромешной тьмы, вызванной отсутствием электричества, из-за нехватки воды. Бомбежки превращали дома в руины, горы известки покрывали пол и мебель. Канализация вышла из строя. Нечистотами были залиты и квартиры и лестницы — а сколько было тихо умиравших, не имевших сил заботиться о себе одиноких людей. Никто им не помогал, и они здесь же, у кроватей, готовили еду, но не могли ни вымыть посуду, ни дойти до уборных. Отопления не было и в комнатах, где обогревались печками-буржуйками, всюду лежали щепки, горки дровяной трухи. Стены от буржуек покрывались копотью, вода из лопнувших после бомбежек или морозов труб заливала полы, образуя корки льда. Коридоры коммунальных квартир, обычно заставленные шкафами, ящиками и бытовым мусором, превращались в «мебельные баррикады», а расчищать их было некому. «Замороженные» и «захламленные» — такими увидела блокадные квартиры даже в апреле 1943 года И. Д. Зеленская, не сумевшая сдержать своего крика: «Боже, в каких трущобах и в каких условиях живут люди! »{62}

Где-то (правда, чаще в 1942—1943 годах) видели и «чистенькие» комнаты — но в том случае, если их населяли живые люди. Комнаты и квартиры эвакуированных ленинградцев, вскрытые, ограбленные, разрушенные бомбежками, с мебелью, разломанной соседями для растопки печек, с выброшенной из шкафов одеждой и побитой посудой и покрытые нечистотами, тоже представляли собой скорбное зрелище. «Половина оконных стекол отсутствовала, в коридоре куполом нависали отставшие обои с толстым слоем копоти на них, в духовых плитах стояли ночные горшки… ночью ходили крысы», — вспоминала В. Левина{63}. Опасаясь грабежей, уезжавшие иногда оставляли часть имущества другим жильцам. У них же хранились и вещи, вынесенные из «выморочных» квартир, из комнат, где оставляли «своих» покойников, из промерзших, обледеневших помещений — ни о каком порядке и речи не шло, всё сваливалось в одну кучу. Особенно страшными являлись описания «выморочных» квартир. В одной из них побывал 9 сентября 1942 года А. Н. Болдырев: «Комната умершего в дистрофии одинокого бухгалтера, опустошенная РАЙФО. Всё покрыто густо-густо буржуечной копотью и грязью. Разгром на полу, на разбитых, опрокинутых вещах мешанина из книг, посуды, рваной одежды, всякого скарба… Маленькое окно на три четверти забито фанерой, стекло почти не пропускает света»{64}.

Далеко не лучше обстояло дело и в общежитиях, находившихся, казалось, под неусыпным контролем фабрично-заводской администрации. Здесь жили и ленинградцы, которым трудно было добираться до дома, и приехавшие ранее в город рабочие, не имевшие своего угла, и уволенные с работы. В «смертное время» за порядком здесь часто никто не следил — не до того было. Положение стало улучшаться, хотя и медленно, с весны 1942 года, и то нередко после понуканий партийных и профсоюзных комитетов (как это случилось на Кировском заводе), после рейдов, нелицеприятных докладов «наверх», после начавшейся кампании по очистке города.

Говоря о первой блокадной зиме, горожане чаще обращали внимание на самые яркие и потрясающие сцены, не рассказывая о прочих, более рутинных эпизодах. «Никому нет до них дела, жестокость и разобщенность чудовищные», — отметила побывавшая в общежитии в январе 1942 года И. Д. Зеленская. Особенно ее поразила умиравшая на столе женщина: «Не шевелясь, она лежала, пока я два раза уходила и приходила»{65}. Ей вторит Н. Нешитая, обитавшая в фабричном общежитии: «Воды нет, канализация не работает»{66}. Можно было бы счесть это и единичными откликами, но вот перед нами докладная записка РК комсомола о рейде по общежитиям Приморского района 8 января 1942 года: «Проверены главным образом общежития рабочих при предприятиях… Все(! ) общежития (кроме двух. — С. Я. )  находятся в антисанитарном состоянии, ни директора предприятий, ни общественные организации внимания за последнее время общежитиям не уделяют»{67}.

Страшное наследие первой блокадной зимы — не-вынесенные трупы из домов и квартир. Их не всегда могли убирать обессилевшие родственники или соседи. Мало было вынести тела на улицу Нужно было довезти их до моргов и кладбищ, а помогать в этом деле соглашались только за хлеб. Расплачивались, как правило, пайком умершего, но требовалось время, чтобы скопить его. Часто не выдерживали и съедали этот хлеб. Им можно было подкормиться не один день — пока не заявляли о смерти владельца карточки. Да и это мало что меняло: самим похоронить не было сил, а управхозы не имели возможностей быстро убрать всех умерших — некому и не на чем было их везти. Тела хранили в квартирах и десять дней, и месяц, и даже три месяца. «Мертвый — он кормил живых», — вспоминала В. Г. Вотинцева{68}, но не одно лишь это делало людей безразличными и невосприимчивыми к смерти горожан. Трупы лежали подолгу не только в жилых домах, но и на предприятиях и в учреждениях. В Публичной библиотеке одного из погибших не могли похоронить 12 дней, а тело другой сотрудницы находилось непогребенным около месяца{69}.

Скоплению трупов в домах способствовали и сильные морозы декабря 1941 года, особенно января 1942-го. Часто трупы размещали в холодных, нетопленых помещениях, но это не предохраняло их от разложения — случались ведь и оттепели. Делали что могли: открывали форточки, выбирали для «моргов» дальние квартирные закоулки. Обычно трупы хранили, если это было возможно, в отдельных помещениях, а если умирало несколько человек, то их тела разносили по разным комнатам. Иногда трупы складывали в подвале — вероятно, в том случае, когда скрывать смерть не имело смысла или негде было их разместить. Бывало, и спали, и ели в той же комнате, где находился покойный. «…Десять дней как померла. Сначала-то лежала со мной на койке, жалко ведь, а ныне от нее стало холодно. Ну, на ночь я ее теперь приставляю к печке, все одно не топится, а днем опять кладу на койку», — рассказывал о смерти матери подросток, которого никто не сменял в очереди{70}.

Встречались покойники и на захламленных лестницах. В «смертное время» они стали похожими на помойки. «Ступени обледенели от пролитой и замерзшей воды, к перилам примерзали испражнения, которые кто-то выбрасывал на лестницу с верхних этажей», — вспоминала А. И. Воеводская{71}. Здесь также приходилось перешагивать через умерших — И. Ильин писал, как боялся споткнуться о труп, который «неделю лежал перед лестницей в нашей парадной»{72}. Часть мертвых тел подбрасывалась сюда из других парадных и домов. Некоторые из них тщательно закутывали в тряпье — «зная, что никому не захочется разворачивать труп, чтобы узнать, кто он и из какой квартиры»{73}.

Неслучайно поэтому в домах расплодились крысы. Ели они всё, что имело растительное или животное происхождение, даже машинное масло и мыло. Людей они избегали, но не боялись. Один из блокадников рассказывал, как в детском саду мешок сухарей подвесили к потолку. Обнаружившие его крысы, не обращая внимания на детей, начали подпрыгивать, и им все же удалось порвать мешок. Обычно они питались мертвечиной, но могли нападать и на живых, обессиленных и неподвижных людей. Чаще всего отгрызали конечности, «объедали» лицо — среди блокадных документов можно найти свидетельство о женщине с «глазами, выеденными крысой»{74}.

Крысоловками бороться с ними в 1941 — 1942 годах было бесполезно: их выпускали мало, а о лакомой наживке и речи не шло. Кошек не было, их съели в «смертное время» и лишь позднее начали завозить в город, чаще всего возвратившиеся из эвакуации; на рынке они стоили недешево. Рост в 1942 году заболеваний «желтухой», переносчиками которой и являлись крысы, вынудил искать более сильнодействующие средства{75}. Примененный тогда, в конце 1942 года, метод заражения грызунов крысиным тифом оказался намного эффективнее, чему помогли и меры по очистке города.

Об уборке домов говорилось в нескольких постановлениях городских и партийных органов, принятых в конце 1941-го — первой половине 1942 года. Как правило, они всегда запаздывали, но ставить это в вину исключительно властям было бы несправедливо. Распад городского хозяйства в тех масштабах, в которых он выявился в «смертное время», предугадать, конечно, никто не мог. Признаки бытового хаоса, ярко проявившиеся в ноябре 1941 года, обусловили принятие 10 ноября Ленгорисполкомом решения «О содержании и уборке дворов и домов». Оно быстро устарело — о какой уборке могла идти речь, если даже не вывозили трупы. Другое постановление о наведении порядка в домах было принято в преддверии катастрофы 27—29 января 1942 года, когда люди умирали тысячами, поскольку остановились хлебозаводы и не работали булочные. Собственно, чисткой квартир серьезно занялись с февраля 1942 года — впереди была весна и потому боялись, что превратившиеся в морги сотни домов станут источниками чумы.

Надеяться, что обессиленные жильцы домов сами справятся со своими трудностями, было бесполезно. Надо было рассчитывать на других людей, более крепких, причем не только добровольцев, но и тех, кто получал за свою работу специальный паек. Похоронные бригады стали чаще совершать обходы домов, вынося умерших. С января 1942 года начали действовать комсомольские бытовые отряды, группы коммунистов и комсомольцев, одной из задач которых являлась уборка квартир. Их работа справедливо стала одним из символов стойкости блокадного Ленинграда. Они несли больных на своих не очень сильных плечах до госпиталей, доставляли в лютый мороз дрова, обжигая руки, несли кастрюли с горячей пищей по промерзшим, скользким, загаженным лестницам, ибо сами умиравшие растопить печь не могли. А каким испытанием являлось разгребание груд мусора, где всё можно было найти — от нечистот до обглоданной кости…

Заметим, однако, что побывать во всех домах бытовые отряды, конечно, не могли ввиду их малочисленности и ограниченности ресурсов. Разруха была бы еще более страшной, если бы люди не испытывали стыд за то, что живут в «скотских» условиях, что не могут убрать кучи известки, сыпавшейся на пол после бомбежки, за то, что превратились в «кладовщиков». Говорить о том, что это чувство владело всеми горожанами в «смертное время», нельзя. Но, оттаивая от наростов блокадной зимы, «приходя в себя», блокадники налаживали и свой быт, конечно, еще не прежний, но более уютный и человечный.

Одной из главных причин изменения домашнего быта стало отсутствие света. Лимиты на пользование электричеством были установлены в середине сентября 1941 года. Запретили пользоваться электроприборами, но свет в квартирах пока не отключали. Своеобразной компенсацией стала выдача для освещения лампами 2, 5 литра керосина. Предполагалось, что это будут делать каждый месяц, но такая выдача оказалась не только первой, но и последней до февраля 1942 года. Нехватку электричества особенно начали ощущать с конца сентября 1941 года. «Света часто не бывает», — записывает в дневнике 4 ноября 1941 года Евгения Васютина{76}. 23 ноября она же отмечает, что пользуется коптилкой, поскольку свет включается всего на 2 часа в сутки. С первой декады декабря в «форменный мрак» (по выражению И. Д. Зеленской) погрузились дома в большинстве районов города, тогда же перестали ходить трамваи и троллейбусы. «Свет есть отдельным включением на лестнице, в магазине, жакте с бомбоубежищем, а квартиры, видно, начисто отрешены», — отмечал 20 декабря А. Н. Болдырев{77}. По сравнению с сентябрем выработка электроэнергии в сутки в течение декабря сократилась в семь раз. Тогда же был четко обозначен перечень объектов, куда должно было подаваться электричество. Жилые дома, кроме домовых контор, из этого списка были исключены{78}.

Катастрофа наступила в январе 1942 года. Скудные запасы топлива на электростанциях быстро таяли, брать сырье было неоткуда. Как вспоминал инженер кабельной сети Ленэнерго И. И. Ежов, в конце января 1942 года «было два дня, когда вообще всё было отключено… Полностью были отключены госпитали и больницы. Мы давали энергию только на хлебозаводы и водопровод, за исключением этих двух дней. Эти два дня станции работали только на самих себя, чтобы не замерзнуть. Топлива совсем не было»{79}. Блокадники спасались лучинами, коптилками, керосиновыми лампами. Лучина представляла собой мелко расколотые части полена. Они укреплялись в поддонах, банках, кружках, под определенным углом так, чтобы уголь с обгоревших обломков попадал в емкость с водой. Приспособиться к этой громоздкой конструкции мог не каждый, и в одном из блокадных дневников его автор жаловался на то, что «записывая… обжег себе большой палец, так как лучину держал в левой руке»{80}. Обычно предпочитали пользоваться более простой коптилкой — банкой, в которую «наливалось всё, что могло гореть»{81}. Сейчас даже трудно понять, что служило здесь горючим материалом, — каждый пытался спастись как мог. А. И. Пантелеев использовал в коптилке «какое-то духовитое “средство для очистки деревянных полированных предметов”», А. Л. Афанасьева — некое «паровое масло»{82}. Наиболее «цивилизованными» считались керосиновые лампы. Рассказами о том, как искали горючее для них, заполнен не один блокадный дневник. Выдача керосина была строго лимитирована. На рынке его часто меняли на хлеб и другие продукты. Более регулярно горожане стали снабжаться керосином по карточкам с марта 1942 года. Нормы выдачи являлись ничтожными — обычно от 0, 5 до одного литра в месяц. С января 1943 года тем семьям, в которых жили школьники, дополнительно выделяли до одного литра керосина.

И «керосинки», и лучины, и коптилки также во многом способствовали загрязнению комнат, которые часто не убирались месяцами. Они имели неприятный запах, пачкали руки и одежду, на стенах появлялась копоть, ее трудно было отскоблить, полы загрязнялись древесным углем.

Свет стали включать в домах в конце 1942 года — после того как начали стираться следы первой блокадной зимы, когда уехали из города сотни тысяч людей и удалось надежно обеспечить подвоз сырья по Ладожской трассе; отметим только, что запрет пользоваться электроприборами и тогда оставался в силе. По радио было объявлено о включении света с 15 декабря 1942 года. Освещением могли пользоваться вечером (с 19 часов до полуночи), ограничивалось потребление электричества в расчете на одну семью. Предполагалось дать свет в квартиры 2, 5—3 тысяч домов (несколько сотен домов в каждом районе). Всё делалось в обычной спешке. «Кампанейщина» кончилась тем, чем и должна была кончиться: свет не включили ни 15-го, ни 17 декабря. Дальше молчать городским властям было неудобно, и нашли выход, тоже ставший обычным: председатель Ленгорисполкома П. С. Попков по радио сообщил, что свет будут давать постепенно.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...