Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Г) Продолжение разговора между толстяком и богомольцем




 

А я уже некоторое время пытался взбодриться. Я растирал свое тело и говорил себе: «Пора тебе что-то сказать. Ты ведь уже смутился. Ты чувствуешь себя угнетенно? Подожди! Тебе же знакомы такие положения. Подумай не спеша! Твое окружение тоже подождет.

Вс? как в гостях на прошлой неделе. Кто-то что-то читает по списанному откуда-то тексту. Одну страницу я сам списал по его просьбе. Прочитав подпись под страницами, которые написаны им, я пугаюсь. Это ни в какие ворота не лезет.

Люди склоняются над этим с трех сторон стола. Я, плача, клянусь, что это не моя подпись.

Но чем это похоже на сегодняшнее? Ведь это только от тебя зависит, чтобы завязался целенаправленный разговор. Все мирно. Сделай над собой усилие, милый мой!.. Ты ведь найдешь какую-нибудь отговорку… Ты можешь сказать: „Меня клонит ко сну. У меня болит голова. Прощайте“. Быстрей, быстрей же. Напомни о себе!.. Что такое? Опять сплошные препятствия? Что ты вспоминаешь?.. Я вспоминаю плоскогорье, которое поднималось к большому небу, как щит Земли. Я увидел его горы и приготовился пройти по нему. Я начал петь».

Мои губы были сухи и не слушались меня, когда я сказал:

– Разве нельзя жить по-другому?

– Нет, – сказал он с вопросом, с улыбкой.

– Но почему вы по вечерам молитесь в церкви? – спросил я тогда, и между мною и им рухнуло все, что я дотоле как во сне подпирал.

– Нет, зачем нам об этом говорить. По вечерам никто, если он живет один, не несет ответственности. Боишься многого. Что, может быть, исчезнет телесность, что люди действительно таковы, какими они кажутся в сумерках, что нельзя выйти без палки, что надо, может быть, пойти в церковь и громко молиться, чтобы на тебя смотрели и ты обрел тело.

Оттого что он так говорил, а потом умолк, я вынул из кармана свой красный платок и заплакал сгорбившись.

Он встал, поцеловал меня и сказал:

– Почему ты плачешь? Ты высокого роста, я люблю тебя, у тебя длинные пальцы, которые тебя почти слушаются, почему ты не радуешься этому? Носи всегда темные манжеты, вот тебе мой совет… Нет… я льщу тебе, а ты все-таки плачешь? Ведь эту тягость жизни ты сносишь вполне здраво.

Мы строим ненужные, собственно, машины для войны, башни, стены, занавесы из шелка, и мы могли бы всячески удивляться этому, будь у нас на то время. И мы держимся на весу, мы не падаем, мы порхаем, хотя мы и безобразнее, чем летучие мыши. И уже вряд ли кто помешает нам в один прекрасный день сказать: «Ах, боже мой, сегодня прекрасный день». Ибо мы уже устроились на своей земле и живем на основе своего согласия.

Мы же как пеньки на снегу. На вид они просто лежат сверху, кажется, что их можно сдвинуть легким толчком. Но нет, нельзя, ибо они прочно связаны с почвой. Но даже это всего лишь видимость.

Плакать мешали мне размышления: «Сейчас ночь, и никто завтра не упрекнет меня за то, что я скажу сейчас, ибо это могло быть сказано во сне».

Затем я сказал:

– Да, вс? так и есть, но о чем же мы говорили? Мы же не могли говорить об освещении неба, поскольку стоим в глубине подъезда. Нет… все-таки мы могли говорить об этом, ибо разве мы не совершенно независимы в своем разговоре, если стремимся не к какой-то цели и какой-то истине, а только к шутке и развлечению. Но не могли бы вы мне все-таки еще раз рассказать историю о женщине в саду. Как восхитительна, как умна эта женщина! Мы должны вести себя по ее примеру. Как она нравится мне! И еще хорошо, что я встретил вас и подстерег. Для меня было большим удовольствием поговорить с вами. Я услыхал кое-что, чего прежде, может быть, намеренно не ведал… я рад.

У него был довольный вид. Хотя соприкосновение с человеческим телом мне всегда неприятно, я должен был обнять его.

Затем мы вышли из подъезда под небо. Несколько разрозненных облачков мой друг сдул, так что теперь нам предстала непрерывная равнина звезд. Мой друг шел с трудом.

 

Д) Гибель толстяка

 

Тут вс? обуяла скорость, и вс? покатилось вдаль. Воду реки потянул вниз обрыв, она попыталась задержаться, побарахтаться на крошащемся краю, но потом рухнула валами и дымом брызг.

Толстяк не мог больше говорить, он вертелся и исчезал в громком стремительном водопаде.

Я, изведавший столько увеселений, стоял на берегу и видел это.

– Что делать нашим легким, – закричал я, – если не будете дышать быстро, – кричал я, – вы задохнетесь сами по себе, от внутренних ядов. Если вы будете дышать медленно, вы задохнетесь от воздуха, негодного для дыхания, от возмущенных вещей. Если же вы станете искать нужный темп, то погибнете из-за самих поисков.

При этом берега реки безмерно расширились, и все же я коснулся ладонью железной плоскости крошечного издали дорожного указателя. Это было мне не совсем понятно. Я же был малого роста, чуть не меньше, чем обычно, и куст с белыми ягодами, который очень быстро качался, был гораздо выше меня. Я это видел, ибо миг назад он был рядом со мной.

И все же я ошибся, ибо руки мои были так же громадны, как тучи обложного дождя, только они были торопливее. Не знаю, почему они хотели раздавить мою бедную голову.

Она ведь была величиной всего-навсего с муравьиное яйцо, только немного повреждена и потому уже не вполне кругла. Я просительно вращал ею, ибо выражения моих глаз нельзя было различить, настолько они были малы.

Номой ноги, номой немыслимые ноги лежали на лесистых горах и отбрасывали тень на сельские долины. Они росли, они росли! Они уже уходили в пространство, где никаких местностей не было, их длина давно уже вышла за пределы моего зрения.

Но нет, не то… я ведь мал, пока мал… я качусь… качусь… я – лавина в горах! Пожалуйста, прохожие, будьте так добры, скажите мне, какого я роста, измерьте мне эти руки, ноги…

 

III

 

– Как же это так? – сказал мой знакомый, который пошел со мной из гостей и спокойно шел рядом по одной из дорожек Лаврентьевой горы. – Остановитесь наконец на минутку, чтобы я в этом разобрался… Знаете, мне надо покончить с одним делом. Это так утомительно… эта холодная, правда, и ясная ночь, но этот сердитый ветер, который порой даже, кажется, меняет положение вон тех акаций.

На немного выпуклой дорожке лежала лунная тень дома садовника, скудно украшенная снегом. Увидев скамейку, которая стояла у двери, я указал на нее поднятой рукой, ибо не был храбр и ждал упреков, отчего и приложил к груди свою левую руку;

Он сел с тоской, не жалея своей одежды, и привел меня в удивление, когда упер локти в бедра и положил лоб на прогнутые кончики пальцев.

– Да, теперь я это скажу. Знаете, я живу размеренно, ни к чему нельзя придраться, все делается, как надо и как принято. Несчастье, к которому в моей среде привыкли, меня не пощадило, что мое окружение и я с удовольствием видели, и это всеобщее счастье не заставило себя ждать, и я сам, случалось, говорил о нем в узком кругу. Что ж, я еще ни разу не был действительно влюблен. Порой я сожалел об этом, не пользовался этим выражением, когда оно бывало мне нужно. Теперь я должен сказать: да, я влюблен и, наверно, возбужден от влюбленности. Любовник я пламенный, какого желают себе девушки. Но мог ли я забыть, что как раз этот прежний недостаток придавал моим связям исключительно веселый, особенно веселый оборот?

– Успокойтесь, – сказал я участливо и думая только о себе. – Ваша возлюбленная ведь, как я слышал, красива.

– Да, она красива. Когда я сидел рядом с ней, я только и думал: «Какой риск… а я такой смелый… отправляюсь в плавание… галлонами пью вино». Но когда она смеется, она не показывает зубок, как того ждешь, а видно только темное, узкое, изогнутое отверстие рта. В этом есть что-то хитрое и старушечье, хотя она откидывает назад голову, когда смеется.

– Не могу этого отрицать, – сказал я со вздохом, – наверно, я тоже видел это, ибо это должно бросаться в глаза. Но дело не только в этом. Что такое вообще девичья красота! Часто, когда я вижу платье со всяческими оборками, рюшами и бахромками, которые красивы на красивом теле, я думаю, что они недолго сохранятся такими, а сморщатся так, что уже не разглядишь, и покроются пылью, от которой уже не отчистишь отделку, и что никто не захочет быть настолько смешным и жалким, чтобы каждодневно надевать утром и снимать вечером одно и то же драгоценное платье. Однако я вижу девушек, которые при всей их красоте, при всех их прелестных мышцах и лодыжках, и тугой коже, и массе тонких волос, каждый день все-таки появляются в одном и том же данном природой маскарадном костюме и, смотрясь в свое зеркало, кладут в свои одни и те же ладони всегда одно и то же лицо. Лишь иногда вечерами, когда они поздно возвращаются с какого-нибудь праздника, оно кажется им в зеркале изношенным, опухшим, запылившимся, всеми уже виденным и не годным больше для носки.

– Однако во время пути я часто спрашивал вас, находите ли вы эту девушку красивой, а вы каждый раз отворачивались, не отвечая. Скажите, вы замышляете что-то недоброе? Почему вы не утешите меня?

Я воткнул ступни в тень и любезно сказал:

– Вас не надо утешать. Вас же любят.

При этом я, чтобы не простудиться, прижал ко рту свой носовой платок с узором из синего винограда.

Теперь он повернулся ко мне и прислонил свое толстое лицо к низкой спинке скамейки.

– Знаете, вообще-то у меня еще есть время, я все еще могу сразу покончить с этой начинающейся любовью каким-нибудь гнусным поступком, или изменой, или отъездом в далекие края. Ведь я в самом деле очень сомневаюсь, следует ли мне подвергать себя этому волнению. Тут нет никакой определенности, никто не может точно назвать направление и срок. Если я иду в пивную с намерением напиться допьяна, то я знаю, что в течение данного вечера буду пьян. А в моем случае? Через неделю мы собираемся совершить загородную прогулку с семьей друзей, разве от этого не возникнет двухнедельной грозы в душе! Поцелуи этого вечера приводят меня в сонливое состояние, чтобы дать место необузданным снам. Я противлюсь этому и совершаю ночную прогулку, тут оказывается, что я не перестаю волноваться, что меня бросает то в жар, то в холод, как от порывов ветра, что я все время дотрагиваюсь до розовой ленточки в своем кармане, что я полон опасений за себя, но разобраться в них не могу и выношу даже вас, сударь, хотя при иных обстоятельствах наверняка не стал бы так долго говорить с вами.

Мне было очень холодно, и небо уже немного склонилось, белея.

– Тут не поможет ни гнусный поступок, ни измена, ни отъезд в далекие края. Вам придется покончить с собой, – сказал я и улыбнулся.

Напротив нас, на другом конце аллеи стояло два куста, а за этими кустами внизу был город. Он был еще немного освещен.

– Хорошо, – воскликнул он и ударил по скамье своим крепким кулачком, который, однако, сразу разжал, – а вы останетесь живы. Вы не покончите с собой. Никто вас не любит. Вы ничего не можете достигнуть. Вы не можете справиться со следующим мгновением. Вот вы так и говорите со мной, подлый вы человек. Любить вы не можете, ничто не волнует вас, кроме страха. Посмотрите-ка на мою грудь.

Он быстро расстегнул пальто, жилет и рубашку. Грудь у него была действительно широкая и красивая.

Я начал рассказывать:

– Да, такое упрямство иногда находит на нас. Этим летом я был в одной деревне. Она находилась у реки. Я очень хорошо помню. Я часто сидел в неестественной позе на скамейке на берегу. Гостиница у воды там тоже была. Часто можно было услышать игру на скрипке. Молодые сильные люди говорили в саду за столиками с пивом об охоте и приключениях. А еще были на другом берегу туманные горы.

Тут я встал с чуть перекошенным ртом, ступил на газон за скамейкой, сломал несколько заснеженных веточек и сказал затем своему знакомому на ухо:

– Я обручен, признаюсь.

Мой знакомый не удивился тому, что я встал.

– Вы обручены?

Он сидел действительно очень нетвердо, опираясь только на спинку. Затем он снял шляпу, и я увидел его волосы, которые благоухали и, будучи тщательно причесаны, завершали круглую голову на затылке заостренно-округлой линией, как то любили этой зимой. Я был рад, что так умно ответил ему. «Да, – говорил я себе, – как он расхаживает в обществе с подвижной шеей и вольными руками. Он может с приятным разговором провести даму через зал, нисколько не беспокоясь о том, что перед домом идет дождь, или там в робости кто-то стоит, или происходит еще что-нибудь достойное сожаления. Нет, он одинаково красиво склоняется перед дамами. Но вот он сидит здесь».

Мой знакомый провел батистовым платком по лбу.

– Пожалуйста, – сказал он, – положите мне на минуту свою руку на лоб. Прошу вас.

Когда я не сразу это исполнил, он сложил просительно руки.

Словно наша забота все затмила, мы сидели вверху на горе, как в маленькой комнате, хотя ведь и раньше уже заметили свет и ветерок утра. Мы сидели совсем рядом, хотя не любили друг друга, но мы не могли друг от друга отдалиться, ибо вокруг были стены. Но мы могли вести себя смешно и без вся кого достоинства, ибо нам не нужно было стыдиться веток над нами и деревьев, стоявших напротив нас.

Тут мой знакомый не мешкая вынул из кармана нож, задумчиво открыл его, воткнул, словно в какой-то игре, в свою левую руку выше локтя и не вытащил оттуда. Сразу хлынула кровь. Его круглые щеки были бледны. Я извлек нож, разрезал рукава зимнего пальто и фрака, вспорол рукав рубашки. Затем пробежал немного вниз и вверх по дороге, чтобы посмотреть, нет ли кого-нибудь, кто может помочь мне. Все ветки были видны почти резко и не шевелились. Затем я пососал глубокую рану. Тут я вспомнил о домике садовника. Я побежал в гору по лестницам, которые вели к верхнему газону по левую сторону дома, торопливо обследовал окна и двери, я звонил, злясь и топая ногами, хотя сразу увидел, что в доме никто не живет. Затем посмотрел рану, которая кровоточила тонкой струей. Я увлажнил его платок снегом и неловко перевязал ему руку.

– Милый, милый, – говорил я, – из-за меня ты ранил себя. Ты прекрасно устроен, окружен приятными вещами, ты можешь гулять среди бела дня, когда повсюду среди столиков и на дорожках холмов видно много тщательно одетых людей. Подумай, весной мы поедем в плодовый сад, нет, поедем не мы, это, к сожалению, правда, поедешь ты с Аннерль, радуясь и резвясь. О да, поверь мне, прошу тебя, и солнце покажет вас всем самым прекрасным образом. О, вот музыка, вдали слышен топот лошадей, не надо тревожиться, вот крики, и шарманки играют в аллеях.

– Ах, боже мой, – сказал он, встал, оперся на меня, и мы пошли, – это же не помощь. Радоваться мне нечему. Простите. Уже поздно? Может быть, завтра утром мне надо будет что-нибудь предпринять. Ах, боже мой.

Фонарь близ стены горел и отбрасывал тени стволов на дорогу и белый снег, а тени разнокалиберных крон, опрокинувшись, как сломанные, лежали на склоне.

 

 

Франц Кафка

Нора

 

Новеллы

 

 

Франц Кафка

Нора

 

Я обзавелся норой, и, кажется, получилось удачно. Снаружи видно только большое отверстие, но оно в действительности никуда не ведет: сделаешь несколько шагов – и перед тобой стена из песчаника. Не стану хвалиться, будто я сознательно пошел на эту хитрость; вернее, дыра осталась после многих тщетных попыток подземного строительства, но в конце концов я решил, что выгоднее сохранить одно отверстие незасыпанным. Правда, иная хитрость так тонка, что сама собой рвется, это мне известно лучше, чем кому-либо, а кроме того, разве не дерзость наводить таким способом на мысль, что здесь скрыто нечто, достойное исследования? Но ошибется тот, кто решит, будто я труслив и только из трусости обзавелся этим жильем. Примерно в тысяче шагов от этого отверстия лежит прикрытый слоем мха настоящий вход в подземелье, он защищен так, как только можно защитить что-либо на свете, хотя, конечно, кто-нибудь может случайно наступить на мох и на этом месте провалиться, тогда мое жилье будет обнаружено и тот, кто захочет – правда, тут нужны определенные, довольно редкие способности,– сможет в него проникнуть и навсегда все погубить. Это я знаю, и даже сейчас, когда моя жизнь достигла своего зенита, у меня не бывает ни одного вполне спокойного часа; там, в этой точке, среди темного мха, я смертен, и в моих снах я частенько вижу, как вокруг нее неустанно что-то вынюхивает чья-то похотливая морда. Я бы мог, скажут мне, засыпать входное отверстие сверху тонким и плотным слоем земли, а затем более рыхлым, чтобы было нетрудно в любую минуту снова раскопать выход. Но это-то и невозможно; именно осторожность требует, чтобы для меня всегда был открыт путь к бегству, и чтобы я рисковал жизнью – а это, увы, бывает очень часто. Для всего здесь нужны очень сложные расчеты, и подчас радости гибкого ума являются единственным побуждением, чтобы продолжать эти расчеты. Я должен иметь возможность немедленно бежать; разве, несмотря на всю мою бдительность, я гарантирован от нападения с совершенно неожиданной стороны? Мирно живу я в самой глубине своего дома, а тем временем противник откуда-нибудь медленно и неслышно роет ход ко мне. Я не хочу сказать, что у него чутье лучше моего; может быть, он так же мало знает обо мне, как и я о нем. Но есть ведь упорные разбойники, они вслепую ворошат землю и, невзирая на огромную протяженность моего жилья, надеются все же где-нибудь натолкнуться на мои пути. Правда, у меня то преимущество, что я – в своем доме и мне точно известны все его ходы и их направления. Разбойник очень легко может стать моей добычей, и притом весьма лакомой. Но я старею, многие противники сильнее меня, а их бесчи-ленное множество, и может случиться, что я, убегая от одного врага, попаду в лапы к другому. Ах, может случиться все, что угодно! Во всяком случае, я должен быть уверен, что где-то есть легко доступный, совершенно открытый выход и что мне, если я захочу выбраться, совсем не нужно для этого еще новых усилий,– ведь в ту минуту, когда я буду отчаянно рыть землю, хотя бы и очень рыхлую, я вдруг – Боже, упаси меня от этого – могу ощутить, как мой преследователь впивается зубами в мою ляжку. И угрожают мне не только внешние враги. Есть они и в. недрах земли. Я их еще никогда не видел, но о них повествуют легенды, и я твердо в них верю. Это существа, живущие внутри земли; но дать их описание не могут даже легенды. Сами жертвы едва могли разглядеть их; только они приблизятся и ты услышишь, как скребутся крепкие когти прямо под тобой в земле, которая является их стихией, и ты уже погиб. Тут уж не спасет то, что ты в своем доме, ведь ты скорее в их доме. От них не спасет и другой выход, хотя он, вероятно, вообще не спасет, а погубит меня, но все-таки в нем моя надежда и без него я не смог бы жить. Кроме этого широкого хода меня связывают с внешним миром еще очень узкие, довольно безопасные ходы, по которым поступает ко мне свежий воздух для дыхания. Их проложили полевые мыши. Я умело связал ходы с моим жильем. Они мне также дают возможность издали почуять врага и таким образом служат защитой. Через них ко мне попадают всякие мелкие твари, которых я пожираю, так что я могу для скромного поддержания жизни заниматься охотой тут же, не покидая своего жилья; это, конечно, очень ценно.

Но самое лучшее в моем доме – тишина. Правда, она обманчива. Она может быть однажды внезапно нарушена, и тогда всему конец. Но пока она еще здесь. Я часами крадусь по моим ходам и не слышу ни звука, только иногда прошуршит мелкий зверек, который сейчас же и затихнет между моими челюстями, или донесется шелест осыпающейся земли, напоминающий мне о необходимости произвести где-то ремонт; но помимо этого – тихо. Веет лесным воздухом, в доме одновременно и тепло и прохладно. Иногда я ложусь на землю и перекатываюсь с боку на бок от удовольствия. Приближается старость, и хорошо иметь такой вот дом, знать, что у тебя есть крыша над головой, когда наступит осень. Через каждые сто метров я расширил ходы и утрамбовал маленькие площадки; там я могу удобно свернуться калачиком, сам себя согреть и отдохнуть. Там я сплю сладко и мирно, потребности мои уже утихли, и цель – иметь свой дом – достигнута. Я не знаю, осталась ли у меня эта привычка от древних времен или опасности даже в этом убежище настолько велики, что они будят меня: через определенные промежутки времени я испуганно вздрагиваю, очнувшись от глубокого сна, и прислушиваюсь, прислушиваюсь к тишине – она царит здесь днем и ночью, она все та же, потом, успокоенный, улыбаюсь и, расслабив напряженные мышцы, отдаюсь еще более глубокому сну. Бедные, лишенные крова странники на шоссе, в лесах, в лучшем случае укрывшиеся в куче листьев или среди товарищей, беззащитные перед всеми угрозами неба и земли! Я лежу здесь, на защищенной отовсюду площадке – больше пятидесяти таких мест есть в моем жилище,– и, выбирая по своей прихоти часы, я то погружаюсь в дремоту, то в глубокий сон.

Не совсем посередине жилья, в строго обдуманном месте на случай крайней опасности – не обязательно преследования, но осады – находится главная площадка. Если все остальное создано скорее напряженной деятельностью ума, чем тела, эта укрепленная площадка – плод тяжелейшей работы моего тела, притом всех его частей, Сколько раз, охваченный отчаянной физической усталостью, хотел я все бросить, валился на спину и, проклиная свое жилье, тащился наружу и оставлял жилье открытым. Я мог это сделать, ибо не намерен был возвращаться в него; но несколько часов или дней спустя я раскаивался, все же возвращался, чуть ли не пел хвалебную песнь нетронутости моего убежища и с искренней радостью снова брался за работу. Эту работу на главной площадке еще осложняла ее бесцельность (то есть она не приносила пользы, велась впустую); как раз там, где по плану была задумана эта укрепленная площадка, почва оказалась рыхлой и песчаной, землю приходилось прямо-таки спрессовывать, чтобы создать красиво закругленные стены и свод. Но для выполнения такой работы я мог действовать только собственным лбом, И вот тысячи и тысячи раз подряд, целые дни и ночи, я с разбегу бил лбом в эту землю и был счастлив, когда выступала кровь, ибо это являлось признаком того, что стена начинает отвердевать, и, таким образом, нельзя не согласиться, что я заслужил мою укрепленную площадку.

На эту площадку я собираю свои запасы и складываю здесь все, что после удовлетворения неотложных потребностей остается от пойманного в ходах и переходах и от добычи, принесенной с охоты вне дома. Главная площадка так велика, что даже запасы на полгода не заполняют ее всю. Поэтому я могу их раскладывать, прохаживаться между ними, играть с ними, наслаждаться их обилием и их разнообразными запахами и всегда знать точно, что имеется налицо. Я могу по-новому распределять их и, в зависимости от времени года, заранее составлять свои охотничьи планы. Порой я бываю настолько обеспечен, что из равнодушия к пище даже не трогаю всю ту мелкоту, которая тут шныряет, а это – по другим причинам – может быть, и является неосторожностью. Постоянные занятия подготовкой к обороне приводят к тому, что мои взгляды на использование жилья в этих целях меняются или усложняются, хотя я, разумеется, и ограничен тесными рамками. И тогда мне порой кажется опасным сосредоточение всех мер защиты на укрепленной площадке; ведь разнообразные части моего жилья дают и более разнообразные возможности, и мне представляется, что было бы благоразумнее, отделив часть запасов, разместить их на меньших площадках; поэтому я решаю отвести каждую третью под резервные запасы или каждую четвертую под основные запасы, а каждую вторую под дополнительные и так далее. Или я вообще исключаю с целью маскировки целый ряд ходов из числа хранилищ, или избираю совсем неожиданно очень немного мест, в зависимости от их близости к главному выходу. Каждый такой новый план требует от меня тяжелой работы грузчика, ибо, следуя новым расчетам, мне приходится таскать тяжести туда и сюда. Правда, я могу это делать спокойно, не спеша, и уж не такое плохое занятие – таскать в пасти всякие вкусные вещи, время от времени отдыхать, где вздумается и лакомиться тем, чем захочется. Конечно, хуже, когда порой я вдруг испуганно просыпаюсь и мне чудится, что теперешнее распределение никуда не годится, угрожает большими опасностями и, невзирая на усталость и сонливость, необходимо сейчас же выправить положение; и я спешу, и я лечу, у меня нет времени для расчетов; но, пытаясь осуществить совсем новый, очень точный план, я хватаю в зубы первое, что попадется, тащу, волоку, охаю, вздыхаю, спотыкаюсь, и тогда любое случайное изменение существующего, кажущегося мне сверхопасным размещения запасов уже представляется достаточным. И лишь постепенно, когда я окончательно просыпаюсь и приходит отрезвление, мне становится едва понятной такая спешка, я глубоко вдыхаю покой и мир моего жилища, которые сам нарушил, я возвращаюсь на место, где обычно сплю, вновь чувствую усталость и тут же засыпаю, а проснувшись, нащупываю – как неопровержимое доказательство словно приснившейся мне ночной работы' – застрявшую между зубами крысу. Но потом опять наступают времена, когда соединение всех запасов на одной площадке кажется мне самым удачным планом. Чем помогут мне запасы на маленьких площадках и много ли можно там положить? Да и сколько бы я туда ни перенес, все это будет загораживать дорогу и, может быть, когда-нибудь при обороне и бегстве помешает мне. Кроме того, хотя это и глупо, но, право же, наша уверенность в себе страдает, если мы не видим всех запасов, собранных в одном месте, и не можем одним взглядом определить объем всего, чем владеем. Кроме того, при делении на части разве не может многое пропасть? Я же не в состоянии без конца носиться галопом по моим ходам, идущим вдоль и поперек, чтобы проверить, все ли в порядке.

В основном мысль о разделении запасов верна, если есть несколько мест, подобных моей укрепленной главной площадке. Несколько таких мест! Тогда конечно! Но кому это под силу? Да и в общий план моего жилья их теперь не внесешь. Однако я готов согласиться, что допустил ошибку в плане, ибо всегда возможны ошибки, если какой-нибудь план имеется в единственном экземпляре. И сознаюсь, все время, пока я строил свой дом, где-то во мне жила смутная мысль, но достаточно отчетливая: будь у меня желание все же иметь несколько укрепленных площадок, я бы этому желанию не уступил, я чувствовал себя слишком слабым для такой гигантской работы; да, я чувствовал себя слишком слабым, чтобы осознать до конца необходимость подобной работы, но как-то утешал себя не менее смутным ощущением, что если обычно этих мер защиты было бы недостаточно, то в моем случае, как исключение, вероятно, как милость, потому, что провидению особенно важно было сохранить мой лоб, мою трамбовку, сделанного оказалось бы достаточно. И вот у меня есть единственная укрепленная площадка, но неясные ощущения, что одной все же не хватит, исчезли.

Как бы то ни было, я должен довольствоваться ею, маленькие площадки никак не могут ее заменить, и вот, когда эта уверенность крепнет, я снова начинаю все перетаскивать с маленьких площадок на большую. Пока мне служит известным утешением то обстоятельство, что теперь все площадки и ходы свободны, что на укрепленной площадке громоздятся груды мяса и во все стороны, до самых внешних ходов, разносятся всевозможные запахи, из которых каждый по-своему восхищает меня, причем я издали могу определить любой из них. Тогда обычно наступают особенно мирные времена, я постепенно переношу места своих ночлегов все больше внутрь, как бы сужая круг, окунаюсь в запахи все глубже, так что однажды ночью вдруг оказываюсь не в силах переносить их, бросаюсь на укрепленную площадку, решительно расправляюсь с запасами, наедаясь до одурения самым лучшим, тем, что я больше всего люблю. Счастливые, но опасные времена; тот, кто решил бы воспользоваться ими, мог бы легко, и не подвергая себя опасности, погубить меня. И здесь снова сказывается отсутствие второй или третьей укрепленной площадки, ибо соблазняет меня именно огромное и единственное скопление пищи. Я пытаюсь всякими способами защититься от этого соблазна, ведь распределение запасов по маленьким площадкам – это мера подобного же рода; к сожалению, она, как и другие меры, ведет от воздержания к еще большей жадности, которая потом заглушает рассудок и своевольно изменяет планы обороны в угоду целям насыщения.

После таких периодов я обычно, чтобы овладеть собой, ревизую свой дом и, сделав необходимый ремонт, очень часто, хоть и ненадолго, покидаю его. Быть надолго лишенным моего убежища кажется мне слишком суровым наказанием, но необходимости небольших экскурсий я не могу не признавать. И всякий раз, приближаясь к выходу, я ощущаю некоторую торжественность. В периоды моей жизни дома я обхожу этот выход, избегаю даже вступать в последние разветвления ведущего к нему хода; да и не так легко там разгуливать, ибо я проложил там целую систему маленьких извилистых ходов; оттуда я начал строить свое жилье, я тогда еще не смел надеяться, что смогу сделать его таким, каким оно было намечено в плане, я начал, почти играя, с этого уголка, и впервые бурная радость труда вылилась в создание лабиринта, казавшегося мне в то время венцом строительного искусства, а теперь я, вероятно, справедливо оценил бы его как ничтожную, недостойную целого стряпню, хотя теоретически она, может быть, восхитительна: вот здесь вход в мой дом, иронически заявлял я тогда незримым врагам и уже видел, как все они задыхаются в этом лабиринте; на самом же деле это слишком тонкостенная игрушка, которая едва ли устоит перед серьезным нападением или натиском отчаянно борющегося за жизнь противника. Нужно ли перестраивать эту часть? Я все откладываю решение, и, вероятно, она останется как есть. Помимо огромной работы, которую мне пришлось бы выполнить, она была бы и невообразимо опасной. Когда я начал, я мог работать сравнительно спокойно, риск был не больше, чем где-либо в другом месте, но теперь это значило бы привлечь почти преднамеренно всеобщее внимание к моему жилищу, и, значит, такая перестройка уже невозможна. Меня почти радует, что я отношусь столь бережно к своему первенцу. А если начнется серьзное нападение, то какое особое устройство входа может меня спасти? Вход может обмануть, увести нападающего в другую сторону, измотать его, а для этих целей, на худой конец, пригодится и теперешний. Но настоящему, серьезному нападению я должен противопоставить все оборонные качества моего жилья, все силы души и тела, что само собой понятно. Так пусть останется и вход. У моего жилья так много навязанных ему природой недостатков – пусть же останется и этот недостаток, созданный моими руками, хоть я и осознал его гораздо позднее, зато совершенно ясно. Однако я не хочу сказать, что этот промах не мучит меня время от времени, а может быть, и постоянно. И если я при своих обычных прогулках обхожу эту часть моего жилья, то главным образом потому, что вид ее мне неприятен, что не всегда хочется созерцать одну из погрешностей моего жилья, ибо эта погрешность и так уж чересчур тревожит мой ум. Пусть ошибка, допущенная там, наверху, у входа, неисправима, но я, пока возможно, хочу избегать ее лицезрения. Достаточно мне направиться в сторону выхода, и хотя меня еще отделяют от него множество ходов и площадок, мне уже кажется, будто я попал в атмосферу большой опасности, будто моя шкурка утончается и я скоро лишусь ее, окажусь голым и в это мгновение услышу торжествующий вой моих врагов. Разумеется, выходное отверстие вызывает такие мысли само по себе, ибо перестаешь себя чувствовать под защитой домашнего крова; но особенно меня мучает несовершенство входа. И порой мне снится, будто я его переделал, совершенно изменил, быстро, с помощью каких-то гигантских сил, ночью, никем не замеченный, и теперь он неприступен; сон, во время которого мне это грезится,– самый сладкий, и когда я просыпаюсь, на моих усах еще блестят слезы радости.

Итак, муку лабиринта мне приходится преодолевать даже физически, когда я выхожу, и меня одновременно и сердит и трогает, что я иногда запутываюсь в собственном сооружении и оно как будто все еще силится доказать мне свое право на существование, хотя мой приговор давно уже вынесен. А потом я оказываюсь под покровом из мха, иногда я даю ему снова срастись с окружающей лесной почвой, и, пока это не произойдет, не выхожу из жилья, а тогда достаточно легкого движения головой – и я на чужбине. На этот маленький рывок я долго не отваживаюсь, и если бы мне не надо было снова преодолевать лабиринт входа, я бы сегодня же отказался от выхода и вернулся бы домой. Ну и что же? Твой дом защищен, замкнут в себе. Ты живешь мирно, в тепле, в сытости, ты хозяин, единственный хозяин множества ходов и площадок, и всем этим ты, надеюсь, не намерен пожертвовать, но все же от чего-то надо будет отказаться, правда, ты уповаешь, что снова вернешь утраченное, и все-таки отваживаешься на высокую, слишком высокую ставку. Есть ли для этого разумные основания? Нет, для такого рода вещей не бывает разумных оснований. И вот я осторожно приподнимаю откидную дверь – и я уже под открытым небом, я бережно спускаю ее и со всей быстротой, на какую способен, спешу прочь от предательского места.

 

Но все же я не на воле; правда, я уже не протискиваюсь через свои ходы, а свободно охочусь в лесу, чувствую в теле прилив новых сил, для которых в моем жилище, так сказать, нет места – даже на укрепленной площадке, будь она хоть в десять раз больше. И пища в лесу лучше; правда, охотиться труднее, успех бывает реже, но результаты во всех отношениях важнее, всего этого я не отрицаю, умею их оценить и ими насладиться не хуже всякого другого и, вероятно, даже гораздо лучше, ведь я не охочусь, словно какой-нибудь бродяга, от легкомыслия или отчаяния, а целеустремленно и спокойно. Да я и не предназначен для свободной жизни и не отдан ей во власть, ибо я знаю, что время мое отмерено, я не буду безгранично разгуливать здесь по земле, а когда я захочу и устану от жизни, меня в известном смысле как бы призовет к себе некто, чьему зову я не буду в силах противиться. Поэтому я могу насладиться этим временем полностью и провести его беззаботно, вернее – мог бы и все-таки не могу. Мои мысли чересчур заняты моим жильем. Вот я быстро отбежал от входа, но скоро возвращаюсь. Отыскиваю хорошо укрытое местечко и подсматриваю за входом в мой дом – теперь уже снаружи – дни и ночи напролет. Пусть назовут это безрассудным, но это доставляет мне невыразимую радость, успокаивает. У меня возникает тогда такое чувство, словно я стою не перед своим домом, а перед самим собой, словно я сплю и мне удается, будучи погруженным в глубокий сон, одновременно бодрствовать и пристально наблюдать за собой. Я в известном смысле как бы предназначен к тому, чтобы видеть призраки ночи не только в беспомощном простодушии сна, а одновременно встречаться с ними реально, вполне бодрствующим и владеющим спокойной способностью суждений. И я нахожу, что, как это ни странно, мое состояние не так уж плохо, как мне частенько казалось и, вероятно, снова будет казаться, когда я спущусь в свое жилище. В этом отношении – хотя, должно быть, и во многих других – мои экскурсии совершенно необходимы. Конечно, как ни тщательно я выбирал место для жилья подальше от движения, это движение, если обобщить наблюдения целой недели, все же очень велико, но, может быть, оно такое же во всех населенных местностях, и, может быть, даже лучше иметь дело с большим движением, которое вследствие своей силы само себя мчит дальше, чем жить среди полного уединения и оказаться с глазу на глаз с первым попавшимся, обстоятельно все обнюхивающим пронырой. Здесь есть множество врагов и еще больше их сообщников, но они борются друг с другом и, занятые этим, проносятся мимо моей норы. За все это время я ни разу не видел у самого входа никого, кто бы что-то выслеживал, не видел – к моему и его счастью, ибо я, обезумев от страха за свое жилище, вцепился бы ему в горло. Правда, появлялся и такой народ, в чьем соседстве я не решился бы находиться, и едва я еще издали замечал, что кто-то из них приближается, я вынужден был бежать – ведь об их отношении к моему жилищу я ничего не мог бы сказать с уверенностью; но меня успокаивало то, что я скоро возвращался и никто из них уже не видел, а вход оставался явно нетронутым. Выпадали счастливые дни, когда я был готов <

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...