Жизнь Бенджамина Франклина
ГЛАВА I Дорогой сын! Я всегда любил собирать сведения о своих предках. Ты, вероятно, помнишь, как я расспрашивал всех своих находившихся в живых родственников, когда ты был вместе со мной в Англии, и как я ради этого предпринял целое путешествие. Предполагая, что и тебе тоже будет небезынтересно узнать обстоятельства моей жизни, многие из которых тебе неизвестны, и предвкушая наслаждение, которое я получу от нескольких недель ничем не нарушаемого досуга, я сажусь за стол и принимаюсь за писание. Имеются, кроме того, и некоторые другие причины, побуждающие меня взяться за перо. Хотя по своему происхождению я не был ни богат, ни знатен и первые годы моей жизни прошли в бедности и безвестности, я достиг выдающегося положения и стал в некотором роде знаменитостью. Удача мне неизменно сопутствовала даже в позднейший период моей жизни, а поэтому не исключена возможность, что мои потомки захотят узнать, какими способами я этого достиг и почему с помощью провидения все для меня так счастливо сложилось. Кто знает, вдруг они, находясь в подобных же обстоятельствах, станут подражать моим действиям. Когда я раздумываю над своей удачей, — а я это делаю частенько, — то мне иногда хочется сказать, что, будь у меня свобода выбора, я бы не возражал снова прожить ту же жизнь с начала и до конца; мне только хотелось бы воспользоваться преимуществом, которым обладают писатели: выпуская второе издание, они исправляют в нем ошибки, допущенные в первом. Вот и мне тоже хочется заменить некоторые эпизоды, поставив лучшее на место худшего. И все же и при невозможности осуществить это я все равно согласился бы снова начать ту же жизнь. Но поскольку рассчитывать на подобное повторение не приходится, то, очевидно, лучший способ вернуть прошлое — это припомнить все пережитое; а для того, чтобы воспоминания дольше сохранились, их лучше изложить на бумаге.
Проводя свое время подобным образом, я уступаю присущей старикам склонности поговорить о себе и о своих делах; но я буду наслаждаться этим, не докучая тем, кто из уважения к моему возрасту мог бы считать себя обязанными меня слушать, в их воле будет, читать меня или не читать. И, наконец (я могу в этом признаться, так как даже если бы я и стал отрицать, то мне никто не поверил бы), что я в немалой степени удовлетворю свое тщеславие. В самом деле, мне ни разу не случалось слышать или видеть вступительную фразу «Безо всякого тщеславия я могу сказать» и т.п. без того, чтобы за этим сейчас же не следовало какое-либо тщеславное заявление. Большинство людей не терпит тщеславия в своих ближних, независимо от того, какой долей его они сами обладают; но я отдаю ему должное всякий раз, когда с ним сталкиваюсь, будучи убежден, что тщеславие часто приносит пользу тому, кто им обладает, равно как и другим, находящимся в сфере его действия; в силу чего во многих случаях было бы не совсем бессмысленно, если бы человек благодарил бога за свое тщеславие, равно как и за прочие щедроты. Сказав о боге, я хочу со всем смирением признать, что то благополучие моей прошлой жизни, о котором я говорил, я отношу за счет его божественного провидения, умудрившего меня использовать те средства, к которым я прибегал, и принесшему мне удачу. Вера в это вселяет в меня надежду, однако я не должен уповать, что милость эта и в дальнейшем будет проявляться в отношении меня, сохраняя мое счастье, или что мне будут даны силы перенести роковую перемену судьбы, которая может постичь меня, как постигала и других; что мне сулит будущее, известно только тому, кто может благословлять нас даже в наших бедствиях.
Из некоторых заметок, переданных мне как-то одним из моих дядей, тоже питавшим слабость к собиранию семейных историй, мне стали известны кое-какие подробности о наших предках. Я узнал, что они жили в той же деревне Эктон в Нортгемптоншире, владея участком примерно в 30 акров по крайней мере триста лет, в точности же установить, насколько дольше они там жили, не представляется возможным. Этого небольшого участка было бы недостаточно, чтобы их прокормить, если бы они не занимались кузнечным ремеслом, передававшимся в семье по наследству. Обычай этот сохранился еще и во времена моего дяди. Старшего сына неизменно обучали кузнечному делу, и как мой дядя, так и мой отец последовали этому в отношении своих сыновей. Проштудировав церковные книги в Эктоне, я проследил браки и смерти в нашем роду только до 1555 года, так как до этого времени книги не велись. Из этих книг мне, однако, удалось узнать, что я являюсь младшим сыном младшего сына, который в свою очередь также был младшим сыном младшего сына, и так на протяжении пяти поколений. Мой прадед Томас, родившийся в 1598 году, жил в Эктоне до тех пор, пока мог заниматься своим ремеслом. Когда же старость вынудила его уйти на покой, он переехал в Бэнбери в Оксфордшире, где поселился в доме своего сына Джона, у которого проходил ученичество мой отец. Там же он и скончался, там его и похоронили. Мы видели его надгробие в 1758 году. Старший его сын Томас жил в доме в Эктоне и оставил его вместе с землей своей единственной дочери, муж которой, некто Фишер, продал дом и участок господину Истеду, нынешнему владельцу поместья. У моего деда было четверо сыновей, достигших зрелого возраста, а именно: Том, Джон, Бенджамин и Джозайа. В настоящее время мой архив находится далеко от меня, и я перескажу тебе находящиеся в нем бумаги по памяти; а если за время моего отсутствия они не потеряются, то ты найдешь там еще целый ряд дополнительных сведений. Томас, мой старший дядя, готовился к тому, чтобы пойти по стопам своего отца и стать кузнецом, но так как он обладал недюжинными способностями, то его, как и всех его братьев, поощрял к учению эсквайр Палмер, самый влиятельный обитатель прихода. Томас сделался адвокатом и занял видное положение в графстве; он принимал самое деятельное участие во всех общественных начинаниях как графства, так и города Нортгемптона, не говоря уж о его родной деревне, где многие были ему сродни; его очень отличал лорд Галифакс, оказывавший ему покровительство. Он скончался в 1702 году, 6 января, ровно за четыре года до моего рождения. Мне вспоминается, что когда несколько стариков, которые его хорошо знали, описывали его характер, то тебя очень поразил их рассказ, так как тебе многое напомнило меня. «Умри он, — сказал ты, — четырьмя годами позже в тот же день, то можно было бы предположить переселение душ».
Джон, мой следующий дядя, обучался ремеслу красильщика, если мне не изменяет память, красильщика шерсти. Бенджамин должен был стать красильщиком шелка и обучался этому ремеслу в Лондоне. Он был недюжинным человеком. Я помню, когда я был мальчиком, он приехал к моему отцу в Бостон и прожил в нашем доме несколько лет. Они с отцом всегда были очень дружны, и я был его крестником. Он дожил до глубокой старости. После него осталось два больших тома рукописей стихов его собственного сочинения. Это были стихи на случай, обращенные к его друзьям. Он изобрел собственную систему стенографии и обучил меня этой системе, но так как я в ней не практиковался, то я ее позабыл. Он был весьма благочестив и старательно посещал проповеди лучших проповедников. Эти проповеди он записывал по своему методу, и их у него набралось несколько томов. Он также питал большую тягу к политике, даже, пожалуй, слишком большую для своего общественного положения. В мои руки недавно попало в Лондоне собрание всех важнейших политических брошюр по различным вопросам, которое он составил в период 1641–1717 гг. Многих томов, как явствует из нумерации, недостает, но все же сохранилось восемь томов ин фолио и двадцать ин кварто и ин октаво. Они попали в руки одного торговца старыми книгами, который их приобрел, зная мое имя, и принес мне. По-видимому, мой дядя оставил их здесь, когда лет пятьдесят назад отправился в Америку. Я обнаружил на полях ряд его пометок. Внук его, Сэмюэль Франклин, все еще живет в Бостоне.
Наше незнатное семейство рано примкнуло к Реформации. Наши предки оставались протестантами во время правления королевы Марии, когда они иногда подвергались опасности из-за своих выступлений против папистов.[1]У них была английская библия и, для того чтобы надежно спрятать ее в безопасном месте, ее прикрепили тесьмой под обивкой складного стула. Когда мой прапрадед хотел почитать ее своей семье, он перевертывал складной стул у себя на коленях, а затем листал страницы под тесьмой. Кто-нибудь из детей всегда стоял у дверей, чтобы подать знак при приближении судебного пристава, являвшегося чиновником духовного суда. Тогда стул перевертывали и ставили на ножки, и библия, как и прежде, оставалась в своем укрытии. Об этом мне рассказывал мой дядя Бенджамин. Вся семья продолжала пребывать в лоне англиканской церкви примерно до конца правления Карла II, когда некоторые священнослужители были изгнаны за неподчинение уставам англиканской церкви и за то, что они устраивали тайные религиозные собрания в Нортгемптоне. Мой дядя Бенджамин и мой отец Джозайа примкнули к ним и сохраняли им верность до конца жизни. Остальные члены семьи остались в лоне епископальной церкви. Мой отец женился в ранней молодости и перевез свою жену и трех детей в Новую Англию около 1685 года. К этому времени тайные религиозные собрания были запрещены законом, и их часто разгоняли, поэтому некоторые из его влиятельных знакомых решили перебраться в эту страну; и его убедили отправиться с ними туда, где, как они ожидали, они смогут беспрепятственно исповедовать свою религию. От этой же жены у моего отца там родилось еще четверо детей, а от второй жены — еще десять, а всего семнадцать, из которых мне часто доводилось видеть тринадцать одновременно сидящих за столом, и все они достигли совершеннолетия и вступили в брак. Я был младшим сыном и самым младшим из всех детей, кроме двух дочерей. Я родился в Бостоне, в Новой Англии. Моя мать, вторая жена, была Абия Фолгер, дочь Питера Фолгера, одного из первых поселенцев Новой Англии, о котором Коттон Мезер с уважением упоминает в своей церковной истории этой страны, озаглавленной «Magnalia Christi Americana»,[2]как о «праведном и ученом англичанине», если память мне не изменяет. Я слышал, что он написал несколько небольших стихотворений на случай, но лишь одно из них было напечатано, и я прочел его много лет спустя. Это стихотворение было написано в 1675 году знакомым размером в духе той эпохи и обращено к тем, кто тогда находился там у власти. Оно утверждает свободу совести, и автор здесь выступает от имени анабаптистов, квакеров и прочих гонимых сектантов. Он считает следствием этих гонений войны с индейцами и другие постигшие страну бедствия, видя во всем этом неоднократное проявление божьего суда в наказание за столь гнусное преступление и призывает к отмене этих законов, столь противных милосердию. На меня это стихотворение произвело впечатление произведения, написанного с мужественной откровенностью и задушевной простотой. Последние шесть строк я помню, хотя я и забыл первые; смысл их заключался в том, что его упреки были продиктованы желанием добра, и поэтому он хотел бы, чтобы его авторство стало известно.
Ибо быть клеветником (говорят он) Мне ненавистно до глубины души, Из города Шерберна*, где я сейчас живу, Я ставлю здесь свое имя, Не желающий вас оскорбить, ваш истинный друг, Питер Фолгер.
Все моя старшие братья обучались какому-либо ремеслу. Меня в возрасте восьми лет отдали в грамматическую школу,[3]так как мой отец намеревался посвятить меня, как десятого из своих сыновей, служению церкви. Рано проявившаяся у меня охота к чтению (должно быть, в весьма раннем возрасте, так как я не помню времени, когда бы я не умел читать) и мнение всех его друзей, утверждавших, что я обязательно буду хорошим учеником, поддерживали его в этом намерении.
Одобрял это и мой дядя Бенджамин, который предложил отдать мне свои тома застенографированных проповедей для обзаведения, если я овладею его стенографией. Однако мне довелось посещать грамматическую школу менее года, хотя за это время я постепенно передвинулся из середины класса на первое место и меня перевели в следующий класс, откуда должны были к концу года перевести в третий. Но для моего отца, обремененного многочисленным семейством, было бы затруднительно оказывать мне материальную поддержку, необходимую для получения высшего образования, а, кроме того, как он сказал одному из своих друзей в моем присутствии, эта профессия давала мало преимуществ. Он отказался от своего первоначального плана, взял меня из грамматической школы и поместил в школу, где обучали письму и арифметике. Эту школу содержал знаменитый тогда господин Джордж Браунелл. Браунелл был превосходным педагогом, достигавшим больших успехов с помощью самых мягких и стимулирующих методов. Под его руководством я быстро научился хорошо писать, но арифметика мне не давалась и я в ней недалеко ушел. Когда мне исполнилось десять лет, отец забрал меня домой, чтобы я помогал ему в мастерской — отец занимался тогда изготовлением сальных свечей и варкой мыла. Это не было его первоначальным занятием, но он принялся за это дело по прибытии в Новую Англию, когда обнаружил, что его ремесло красильщика не было здесь особенно нужным и не давало ему возможности прокормить семью. И вот я стал нарезать фитили, заливал формы для отливки свечей, помогал в лавке, был на посылках и т.п. Мне это ремесло было не по душе, и меня очень тянуло к морю, отец же мой решительно высказался против такого плана; но, живя у воды, я много времени проводил в ней и на ней. Я научился хорошо плавать и управлять лодкой; а когда я бывал с другими мальчишками, мне обычно доверяли быть рулевым, в особенности при каком-нибудь затруднении; да и в других случаях я обычно верховодил среди мальчишек, а иногда и возглавлял некоторые проделки, из которых расскажу об одной в качестве примера того, как рано во мне обнаружился дух общественных начинаний, хотя он тогда и не нашел правильного применения. Около мельничного пруда был солончак, на краю которого мы во время паводка удили пескарей. Мы там столько топтались, что это место превратилось в настоящее болото. Я предложил соорудить там нечто вроде пристани, на которой мы могли бы стоять. При этом я показал своим товарищам на большую груду камней, предназначавшихся на строительство нового дома около солончака; эти камни прекрасно подходили для нашей цели. И вот вечером, когда рабочие ушли, я собрал несколько своих приятелей, и мы старательно взялись за работу, перетаскивая камни, как муравьи, иногда берясь вдвоем или втроем за каждый камень, пока не соорудили нашу маленькую пристань. На следующее утро рабочие с удивлением обнаружили пропажу камней, которые пошли на постройку нашей пристани. Учинили дознание; нас разыскали и пожаловались родителям; некоторые из нас получили от своих отцов соответствующее внушение, и хотя я доказывал полезность нашей работы, мой отец убедил меня, что ничто нечестное не может быть действительно благодетельным. Мне думается, тебе хотелось бы иметь представление о том, что за человек был мой отец. У него было превосходное здоровье, роста он был среднего, но хорошо сложен и обладал большой физической силой. Он имел ясный ум, хорошо рисовал, немного обучался музыке; у него был звучный приятный голос, и когда он наигрывал на своей скрипке, напевая при этом, как он иногда делал по вечерам после работы, то слушать его было приятно. Он был и немножко механиком и при случае мог показать, что мастерски владеет также инструментами ремесленников других профессий. Но главным его достоинством было умение глубоко разбираться в сущности всякого сложного вопроса и здраво судить о нем, независимо от того, касалось ли это общественных или личных дел. Верно, что ему никогда не доводилось вести общественные дела, так как заботы о воспитании многочисленного семейства и стесненные обстоятельства не позволяли ему отвлекаться от своего промысла; но я помню, что видные люди часто приходили узнать его мнение о различных городских или церковных делах и с уважением относились к его суждениям и советам. К нему также часто обращались и отдельные лица по поводу своих затруднений, и его часто избирали третейским судьей между спорящими сторонами. Он любил, чтобы у него за столом во время обеда был кто-либо из друзей или соседей, умеющих вести умный разговор; отец при этом всегда старался избрать какую-нибудь интересную или полезную тему, чтобы развивать ум своих детей. Таким путем он обращал наше внимание на добрые дела и на справедливые и благоразумные поступки; и мало или никакого внимания не уделялось тому, что касалось находившихся на столе кушаний, — хорошо или дурно они были приготовлены, соответствовали ли они времени года, каковы были на вкус, лучше или хуже других подобных блюд; и я с детства приучился настолько не обращать внимания на такие вещи, что мне совершенно безразлично, какую еду мне подают, и вплоть до сегодняшнего дня я с трудом могу сказать через несколько часов после обеда, из каких блюд он состоял. Это давало мне большое преимущество во время путешествий, когда мои спутники иногда чувствовали себя несчастными из-за невозможности должным образом удовлетворить свои более деликатные и более развитые вкусы и аппетиты. Моя мать тоже обладала превосходным здоровьем. Она сама выкормила грудью своих десятерых детей. Я не помню, чтобы мой отец или моя мать чем-нибудь болели до своей смерти; он скончался в возрасте восьмидесяти девяти лет, а она — в возрасте восьмидесяти пяти. Они похоронены вместе в Бостоне, где я несколько лет назад поставил на их могиле мраморное надгробие с надписью: Джозайа Франклин И Абия, жена его, Погребены здесь. Они счастливо прожили в супружестве Пятьдесят пять лет. Не имея ни поместья, ни выгодной должности, Посредством труда и прилежания, (С благословения божьего) — Они содержали большую семью В достатке; И вырастили тринадцать детей И семь внуков Достойным образом. Пусть этот пример, читатель, Поощрит тебя к прилежанию в твоем деле, И надейся на провидение. Он был благочестивым и благоразумным человеком, А она скромной и добродетельной женщиной. Их младший сын Из сыновнего почтения к их памяти Поставил этот камень. Дж. Ф. родился в 1655 г. — скончался в 1744 г. — в возрасте 89 лет, — А. Ф. родилась в 1667 г. — скончалась в 1752 г. — 85 лет. Но я все время отклоняюсь от своего повествования, из чего заключаю, что становлюсь стар. Раньше я писал более упорядоченно. Но в домашнем кругу не наряжаются, как на бал. Может быть, это просто небрежность. Итак, вернемся к нашей теме: я помогал своему отцу в течение двух лет, то есть до двенадцатилетнего возраста; а поскольку мой брат Джон, с детства обучавшийся этому ремеслу, отделился от отца, женился и открыл собственное дело в Род-Айленде, то по всем приметам мне было суждено занять его место и стать свечным мастером. Однако я продолжал выказывать такое нерасположение к этому ремеслу, что мой отец почувствовал, что если он не подыщет для меня более привлекательного занятия, то я выйду из повиновения и стану моряком, как сделал брат мой Джозайа, к величайшему неудовольствию отца. Поэтому отец стал брать меня с собой на прогулки и показывал мне плотников, каменщиков, токарей, медников и других мастеров за их занятиями, чтобы иметь возможность обнаружить мои склонности и определить меня к такому ремеслу, которое удержало бы меня на суше. Мне всегда с тех пор доставляло удовольствие видеть, как управляются со своими инструментами хорошие мастера; мне пошло на пользу и то, что я приобрел некоторый навык и мог сам сделать кое-что в доме, если нельзя было найти мастера; кроме того, я умею своими руками изготовлять небольшие машины для моих опытов. В конце концов отец решил сделать из меня ножовщика и поместил меня на несколько дней, в качестве испытательного срока, к Сэмюэлю, сыну моего дяди Бенджамина, обучавшемуся этому ремеслу в Лондоне и только что устроившемуся в Бостоне. Но тот заломил такую сумму за мое обучение, что отец рассердился и взял меня снова домой. С малых лет я страстно любил читать и все те небольшие деньги, которые попадали мне в руки, откладывал на покупку книг. Я очень любил путешествия. Первым моим приобретением были сочинения Бениана в отдельных томиках. Позднее я их продал, чтобы иметь возможность купить собрания исторических произведений Р. Бертона; это были небольшие книжечки, по дешевке приобретенные у бродячего торговца, числом сорок. Небольшая библиотека моего отца состояла из религиозно-полемических сочинений, большинство из которых я прочел. С тех пор я не раз сожалел о том, что в то время, когда у меня была такая тяга к знанию, в мои руки не попали более подходящие книги, так как уже было решено, что я не буду священником. Среди этих книг были и «Жизнеописания» Плутарха,[4]которыми я зачитывался; и сейчас еще я считаю, что это очень пошло мне на пользу. Была также книга Дефо, озаглавленная «Опыт о проектах»,[5] и сочинение доктора Мезера «Опыты о том, как делать добро». Эти книги, возможно, оказали влияние на мой духовный склад, что отразилось на некоторых важнейших событиях моей жизни. Эти мои книжные склонности в конце концов привели к тому, что отец решил сделать из меня печатника, хотя один из его сыновей (Джемс) уже занимался этим ремеслом. В 1717 году мой брат Джемс вернулся из Англии и привез с собой печатный станок и шрифты, чтобы открыть типографию в Бостоне. Хотя это ремесло было мне куда больше по душе, чем то, которым занимался мой отец, но море по-прежнему продолжало меня манить. Моему отцу не терпелось связать меня с братом договорными обязательствами, так как он опасался возможных последствий этого моего влечения. Некоторое время я сопротивлялся, но, наконец, не выдержал и подписал контракт о поступлении в ученичество, хотя мне и было тогда всего двенадцать лет. По контракту я обязывался служить подмастерьем, пока мне не исполнится двадцать один год, причем только в последний год я должен был получать жалованье настоящего работника. За очень короткий срок я достиг значительных успехов в этом деле и оказывал своему брату большую помощь. Теперь у меня был доступ к более хорошим книгам. Я свел знакомство с учениками книготорговцев, что давало мне возможность одалживать то одну, то другую книжку, и я всегда старался возвращать их аккуратно и не пачкать. Частенько я просиживал за чтением в своей комнате чуть не всю ночь напролет, если книга была одолжена вечером, а вернуть ее надо было рано утром, чтобы ее не хватились. Спустя некоторое время один купец, умный и здравомыслящий человек по имени Мэтью Адамс, имевший прекрасное книжное собрание и часто посещавший нашу типографию, обратил на меня внимание, пригласил меня посмотреть его библиотеку и очень любезно предложил давать мне читать любые книги по моему выбору. Теперь я пристрастился к поэзии и сам сочинил несколько стихотворений. Мой брат решил, что на этом можно заработать, и стал поощрять меня к сочинительству. По его побуждению я написал две баллады на случай. Одна называлась «Трагедия у маяка», и в ней рассказывалось о кораблекрушении, жертвой которого сделались капитан Уортилейк и его две дочери, другая была озаглавлена «Песня матроса по случаю захвата знаменитого „Тича“, или пират Черная борода». Это была жалкая стряпня в духе уличных баллад; и когда они были напечатаны, он отправил меня продавать их по городу. Первую из них брали нарасхват, так как описанное в пей событие произошло недавно и наделало большой шум. Этот успех приятно щекотал мое самолюбие, но отец обескуражил меня, высмеяв мои вирши и объяснив, что стихотворцы всегда бывают нищими. Так я избежал опасности сделаться поэтом, да к тому же, вероятно, плохим. Но так как сочинения в прозе приносили мне большую пользу на протяжении всей моей жизни и оказались одним из главных средств моего успеха, то я расскажу тебе, каким образом я приобрел то небольшое мастерство, которым, как считают, я обладаю. В городе был еще один книголюб по имени Джон Коллинс, молодой человек, с которым я вел близкое знакомство. Иногда мы вступали в споры и очень любили словопрения и всегда старались опровергнуть друг друга, а такая склонность к препирательствам, кстати говоря, может превратиться в дурную привычку и часто делает человека невыносимым в обществе, так как он начинает всем противоречить; это же в свою очередь не только отравляет беседу, но и вызывает отвращение и враждебность со стороны тех, с кем вы могли бы иметь дружественные отношения. Я приобрел эту привычку, начитавшись отцовских книг религиозно-полемического содержания. Люди здравомыслящие, как мне с тех пор довелось убедиться, редко себя так ведут, кроме юристов, университетчиков, а также всех, получивших образование в Эдинбурге. Как-то, не помню уже почему, между мной и Коллинсом разгорелся диспут о том, стоит ли давать женщинам образование и обладают ли они необходимыми способностями. Он стоял на той точке зрения, что им это ненужно и что они от природы для этого не приспособлены. Я занял противоположную позицию, возможно, отчасти и из желания поспорить. Он был от природы более красноречив, обладал большим запасом слов, и иногда, как мне казалось, я бывал побежден не столько силой его аргументации, сколько словесным искусством. Поскольку мы расстались, не придя к определенному выводу, и должны были увидеться только нескоро, я решил письменно изложить свои доводы; я переписал их набело и отослал ему. Он мне ответил, а я послал новый ответ. Мы обменялись уже тремя-четырьмя письмами с каждой стороны, когда они случайно вместе с другими бумагами попали в руки моему отцу, который их прочел. Не высказываясь по существу затронутого вопроса, он воспользовался этим случаем, чтобы поговорить со мной о моем литературном слоге, причем заметил, что хотя я был сильнее своего противника в правописании и пунктуации (чему я, по его мнению, был обязан работе в типографии), мне недоставало изящества выражений, последовательности и ясности, — все это он доказал мне на ряде примеров. Я увидел справедливость его замечаний и с тех пор стал более внимательно следить за своим слогом и решил во что бы то ни стало улучшить свой стиль. Примерно в это время мне попался в руки разрозненный том «Зрителя».[6]Это был том третий. До сих пор я еще не видел ни одного. Я купил его, неоднократно перечитывал от корки до корки и был от него в совершенном восхищении. Слог показался мне бесподобным, и я решил, насколько возможно, ему подражать. С этой целью я взял некоторые очерки и кратко записал смысл каждой фразы, затем я отложил их на несколько дней, а потом попытался восстановить текст, не заглядывая в книгу и излагая смысл каждой фразы так же полно и подробно, как в оригинале, для чего я прибегал к таким выражениям, которые мне казались уместными. Затем я сравнил своего «Зрителя» с подлинником, обнаружил некоторые свои ошибки и исправил их. Но оказалось, что мне не хватало то ли запаса слов, то ли сноровки в их употреблении, а это, как я полагал, я бы уже теперь приобрел, если бы продолжал писать стихи; ведь постоянные поиски слов одинакового значения, но различной длины, которые подошли бы под размер, или различного звучания для рифмы принудили бы меня непрерывно искать разнообразия, а кроме того, все эти разнообразные слова закрепились бы у меня в уме и я был бы над ними хозяином. Тогда я взял некоторые из напечатанных в «Зрителе» историй и переложил их в стихи; когда же я как следует забыл прозаический оригинал, то принялся переделывать их обратно в прозу. Иногда я в беспорядке перетасовывал свои конспективные записи и через несколько недель пытался расположить их наилучшим образом, прежде чем составлять законченные фразы и дописывать очерки. Это должно было научить меня упорядоченному мышлению. Сравнивая затем свое сочинение с оригиналом, я находил множество ошибок и исправлял их; но иногда я льстил себя мыслью, что в некоторых незначительных деталях мне удалось улучшить изложение или язык, и это заставляло меня думать, что со временем я, пожалуй, стану неплохим писателем, к чему я всячески стремился. Я мог выделить для этих упражнений и для чтения время только ночью после работы или утром до работы, или по воскресеньям, когда я старался оставаться один в типографии, избегая, насколько возможно, посещать общественное богослужение, чего от меня неуклонно требовал отец, когда я находился на его попечении, — я и до сих пор считал это своей обязанностью, хотя и не мог, как мне казалось, позволить себе тратить на это время. Когда мне было лет шестнадцать, мне попалась книга некоего Трайона, рекомендовавшего вегетарианскую пищу. Я решил стать вегетарианцем. Мой брат, будучи еще неженатым, не вел у себя хозяйства, а столовался вместе со своими подмастерьями в другой семье. Мой отказ есть мясо вызвал неудобство, и меня часто корили за эту странность. По книжке Трайона я научился готовить некоторые рекомендуемые им кушанья, как вареный картофель, рис, пудинг на скорую руку и некоторые другие; и тогда я предложил брату, что если он будет выдавать мне половину тех денег, которые платит за мой стол, то я буду столоваться сам. Он сразу же согласился, и я обнаружил, что могу сэкономить половину того, что он мне выдавал. Это создало мне дополнительный фонд для покупки книг. Но, кроме того, я получил и еще одно преимущество. Мой брат и все другие уходили на обед из типографии, и я оставался там один; быстро перекусив (мой легкий завтрак часто состоял из сухаря или куска хлеба, горсточки изюма или пирожка из кондитерской и стакана воды), я мог располагать остальным временем до их возвращения как хотел; за этот промежуток я успевал многое сделать, ведь голова у меня была ясная и я быстро все схватывал благодаря умеренности в еде и питье. Случилось так, что мне несколько раз пришлось краснеть из-за неумения считать, — в школе я дважды проваливался по арифметике; тогда я взял коккеровский учебник арифметики[7] и самостоятельно одолел его без малейшего труда. Кроме того, я прочел книгу Селлера и Стэрми по навигации и ознакомился с содержащимися там начатками геометрии, но в этой науке я недалеко ушел. Примерно в это же время я прочел сочинение Локка «О человеческом разуме» и «Искуство мышления», написанное господами из Пор-Рояля[8]. Мне очень хотелось улучшить свою речь, и мне попалась английская грамматика (кажется, Гринвуда), в конце которой было два небольших очерка об искусстве риторики и логики, причем последний заканчивался рассуждением о сократическом методе. А вскоре я достал «Воспоминания о Сократе» Ксенофонта,[9]где приводятся многочисленные примеры использования этого метода. Я был им совершенно очарован и стал применять его; я уже больше не прибегал ни к отрицанию, ни к позитивной аргументации, а усвоил дозу смиренного вопрошателя. Кроме того, так как я, начитавшись Шефтсбери и Коллинса, сделался скептиком, — а я и без того уже скептически относился ко многому в наших религиозных доктринах, — то я нашел этот метод самым безопасным для себя и очень стеснительным для тех, против кого я его применял; поэтому я извлекал из него большое наслаждение, непрерывно в нем практиковался и достиг большого искусства в умении добиваться даже от весьма умных людей таких допущений, последствий которых они предвидеть не могли; при этом они попадали в затруднительное положение, выбраться из которого были не в состоянии; подобным образом мне удавалось одерживать такие победы, которых не заслуживал ни я, ни отстаиваемый мной тезис. Я прибегал к этому методу в течение ряда лет, но постепенно отказался от него, сохранив лишь привычку высказывать свое мнение с величайшей скромностью, никогда не употребляя таких выражений, как «разумеется», «несомненно» и прочих в том же роде, придающих оттенок непогрешимости мнению, которое может быть оспорено; я предпочитал говорить: «Мне представляется или думается, что дело обстоит так-то», или «В силу таких-то причин я бы сказал, что...», «Если я не ошибаюсь, то...». Такая привычка, как я полагаю, сослужила мне хорошую службу, когда впоследствии мне не раз приходилось убеждать людей в своей правоте и получать их согласие на осуществление тех мер, которые я стремился провести. А поскольку главное во всякой беседе это поучать других или учиться самому, доставить удовольствие или убедить в чем-либо, то я бы хотел, чтобы умные люди, питающие хорошие намерения, не уменьшали силу воздействия своих доводов посредством безапелляционной, заносчивой манеры говорить; это почти неизменно вызывает отвращение в слушателях, настраивает их недоброжелательно и, одним словом, достигает совершенно обратных целей, чем те, для которых мы одарены речью. Ведь если вы стремитесь поучать других, то безапелляционная, догматическая манера выражать свои мнения может вызвать противодействие и помешать внимательно вас выслушать. Если же вы хотите, чтобы другие уделили вам от своих знаний, то вам не следует заявлять о своей твердой приверженности к вашим нынешним взглядам; скромные и рассудительные люди, которые не любят споров, наверное предоставят вам и дальше пребывать в ваших заблуждениях. Если вы усвоите такую манеру, то трудно ожидать, что вы произведете приятное впечатление на своих слушателей или убедите тех, поддержкой которых вы хотите заручиться. Поп справедливо замечает: Людей надо учить так, как если бы вы их не учили, И незнакомые вещи преподносить как забытые. Он также советует нам: Говорить хотя и уверенно, но с напускной скромностью. И он мог бы присоединить эту строку к той, которая у него соединена с другой, на мой взгляд, менее подходящей: Недостаток скромности есть недостаток ума. Если вы спросите; почему другая строка меньше подходит, то я повторю цитату: Нескромные слова ничем нельзя извинить, Так как недостаток скромности есть недостаток ума. Так разве «недостаток ума» (когда человеку так не повезло, что ему не хватает его) не является некоторым извинением «недостатка скромности?» и не правильнее ли было бы читать эти строки так: Нескромные слова можно извинить лишь тем, Что недостаток скромности есть недостаток ума. Окончательное решение этого я, однако, предоставляю лицам, более компетентным. Мой брат в 1720 или в 1721 году стал издавать газету. Это была вторая газета, появившаяся в Америке, и называлась она «Нью-Ингленд курант». Ее единственной предшественницей была газета «Бостон ньюс-леттер». Я помню, как кое-кто из друзей пытался отговорить его от этого, по их мнению, безнадежного дела, считая, что одной газеты для Америки вполне достаточно. В настоящее время, в 1771 году, их не меньше двадцати пяти. Он все же взялся за это дело; на меня было возложено разносить газеты подписчикам после того, как я набирал и печатал очередной номер. Среди его приятелей были одаренные люди, развлекавшиеся тем, что писали небольшие сочинения для его газеты, что увеличивало ее престиж и поднимало спрос на нее, и эти джентльмены часто нас посещали. Наслушавшись их разговоров об успехе этих произведений, мне не терпелось испытать себя на этом поприще. Но так как я был еще мальчиком и боялся, что брат не согласится печатать образцы моего творчества в своей газете, если будет знать о моем авторстве, то я изменил свой почерк и, написав анонимное сочинение, подсунул его ночью под дверь типографии. Утром оно было найдено и передано на суд его друзей, когда они собрались, как обычно. Они прочли его и разобрали в моем присутствии, и я получил величайшее наслаждение, услышав их похвалу; они старались угадать автора и перебрали при этом всех, кто выделялся у нас своей ученостью и умом. Теперь-то я считаю, что мне повезло с судьями и что, пожалуй, они не были такими знатоками, как я их считал. Ободренный, однако, успехом этого начинания, я написал и послал тем же путем в печать еще несколько сочинений, которые тоже были одобрены; и я хранил свою тайну до тех пор, пока мое маленькое вдохновение на произведения такого рода не иссякло; тогда я раскрыл истину, после чего знакомые брата стали несколько больше со мной считаться. Брату же это не понравилось, так как он считал, что я могу возгордиться. Это, возможно, было одной из причин тех размолвок, которые начались у нас в это время. Хотя он и был моим братом, он считал себя моим хозяином, а меня подмастерьем, вследствие чего предъявлял ко мне такие же требования, как и к прочим; я же считал некоторые из них унизительными для себя, ожидая от него, как от брата, большего снисхождения. Наши споры нередко приходилось решать отцу, и то ли потому, что я обычно бывал прав, то ли лучше умел доказывать, но решение обычно оказывалось в мою пользу. Но мой брат был очень вспыльчив и часто бил меня, на что я немало обижался. Мне думается, что его суровое и тираническое обращение со мной вызвало во мне то отвращение ко всякой деспотической силе, которое сопутствовало мне на протяжении всей моей жизни. Мое ученичество было для меня очень тягостным, я с обидой вспоминал те побои, которые он слишком часто наносил мне в раздражении, хотя в остальном он не был дурным человеком. Может быть, я был слишком дерзким и самонадеянным, Одну из статей в нашей газете по какому-то политическому вопросу, по какому именно я уже забыл, ассамблея сочла для себя оскорбительной. Брата арестовали, вынесли ему порицание и посадили на месяц в тюрьму по предписанию спикера; я думаю, преимущественно за то, что он не хотел открыть имя автора. Меня тоже арестовали и допрашивали в совете; но хотя я не доставил им никакого удовлетворения, они ограничились увещеванием и отпустили меня, возможно, потому, что считали меня подмастерьем, обязанным хранить секреты своего хозяина. Во время тюремного заключения моего брата, о котором я очень сожалел, несмотря на наши личные разногласия, я руководил газетой и осмелился при этом допустить несколько выпадов против наших правителей; брат отнесся к этому весьма доброжелательно, другие же получили обо мне неблагоприятное впечатление, как о молодом таланте, питающем склонность к клевете и сатире. Освобождение моего брата сопровождалось приказом (весьма странным), что «Джемс Франклин впредь не должен печатать газету под названием „Нью-Ингленд курант“». В связи с этим в нашей типографии была устроена небольшая конференция с участием наших друзей. Некоторые предлагали обойти этот приказ, изменив название газеты; однако мой брат, считая, что это связано с неудобствами, решил, наконец, что можно найти лучший выход и издавать ее в будущем под именем «Бенджамина Франклина»; для того же, чтобы избежать возможного порицания со стороны ассамблеи за то, что газету продолжает издавать его подмастерье, была употреблена следующая хитрость: мне вернули мой старый контракт, на обороте которого было указано, что меня полностью рассчитали; этот контракт можно было предъявить в случае необходимости; для того же, чтобы мой брат и в дальнейшем мог пользоваться моими услугами, я должен был подписать новый контракт на весь остальной срок, и этот контракт должен был сохраняться в тайне. Это был очень ненадежный план, но, как бы то ни было, его немедленно привели в исполнение, и газета в течение нескольких месяцев выходила под моим именем. Когда же между мной и братом снова начались нелады, то я воспользовался случаем обеспечить себе свободу, предполагая, что он не осмелится предъявить новый контракт. С моей стороны было нечестно воспользоваться этим преимуществом, и это я считаю одной из первых ошибок в своей жизни. Но какое значение имела для меня нечестность этого поступка, когда и так я все время желал, чтобы представилась какая-либо возможность сократить этот срок, и такая возможность вдруг представилась самым неожиданным образом. Когда он узнал, что я хочу его оставить, то он постарался, чтобы я не мог найти себе место ни в одной типографии города; для этого он обошел все типографии и говорил с каждым владельцем, вследствие чего ни один не взял меня на работу. Тогда я стал подумывать о переезде в Нью-Йорк, как в ближайшее место, где была типография; и я был склонен покинуть Бостон, когда раздумывал о том, что уже сделал себя до некоторой степени неприятным для правящей партии; а самочинные действия ассамблеи в отношении моего брата давали мне основание заключить, что если я останусь, то вскоре у меня будут неприятности; помимо этого мои несдержанные рассуждения относительно религии привели к тому, что добрые люди с ужасом доказывали на меня как на язычника и безбожника. Я твердо решил уехать в Нью-Йорк, но теперь мой отец объединился с моим братом, и я знал, что если я попытаюсь уехать открыто, то мне постараются помешать. Тогда мой друг Коллинс решил помочь мне бежать. Он договорился с капитаном одного нью-йоркского шлюпа о моем проезде под тем предлогом, что я — знакомый ему молодой человек, у которого была интрижка с девицей легкого поведения, родители которой хотят меня заставить жениться на ней, почему я и не могу открыто ни уйти, ни уехать. Я продал часть своих книг, чтобы иметь немного денег, меня тайно взяли на борт шлюпа, ветер был попутный, и через три дня я очутился в Нью-Йорке, почти в трехстах милях от своего родного дома в возрасте семнадцати лет (6 октября 1723 года), не имея никаких рекомендаций, не зная здесь ни одной живой души и почти без гроша в кармане. ГЛАВА II Моя тяга к морю к этому времени уже прошла, а то я мог бы вполне ее удовлетворить. Но, овладев другой профессией и считая себя довольно хорошим мастером, я предложил свои услуги здешнему печатнику, старому мистеру Вильяму Бредфорду (он был первым печатником в Пенсильвании, но уехал оттуда вследствие ссоры с губернатором Джорджем Кейсом). Он не мог дать мне места, так как работы было мало, а подмастерьев достаточно. «Но, — сказал он, — у моего сына в Филадельфии недавно умер его главный помощник Аквила Роуз. Если ты туда отправишься, то, я думаю, у него найдется для тебя место». До Филадельфии была еще сотня миль. Однако я сел на судно, направлявшееся в Амбой, отправив свой сундук и вещи кружным путем по морю. Когда мы пересекали залив, разразился шторм, который разорвал наши гнилые паруса в клочки, не дал нам возможности войти в гавань и отогнал нас к Лонг-Айленду. Во время переезда один пьяный голландец, тоже находившийся в числе пассажиров, свалился за борт; он уже тонул, когда я перегнулся через борт и схватил его за кудлатую голову; я его подтянул, и мы снова втащили его на судно. Купанье несколько отрезвило его, и он отправился спать, но сначала достал из кармана книжку и попросил меня просушить ее. Это оказался мой старый любимый автор Бениан, «Странствия паломника»[10]на голландском языке, напечатанные мелким шрифтом, на хорошей бумаге с гравюрами на меди; это издание было лучше, чем те, которые я когда-либо видел на его родном языке. Впоследствии я узнал, что это произведение переведено на большинство европейских языков и что оно, пожалуй, больше читается, чем какая-либо другая книга, за исключением, возможно, библии. Честный Джон первым из тех, кого я знаю, стал чередовать повествование с диалогом, такой способ изложения захватывает читателя, который в самых интересных местах чувствует, что он как бы находится в обществе действующих лиц и присутствует при их разговоре. Дефо успешно подражал ему в своем «Робинзоне Крузо», в своей «Молл Флендерс» и в других произведениях; а Ричардсон употребил тот же прием в своей «Памеле» и т.д. Приблизившись к острову, мы увидели, что находимся в таком месте, где нельзя пристать, так как сильный прибой разбивался о каменистый берег. Тогда мы бросили якорь и протянули канат к берегу. Некоторые из жителей острова подошли к краю воды и что-то кричали нам, а мы в свою очередь кричали им, но ветер был так силен, а прибой производил такой шум, что мы не могли понять друг друга. На берегу было несколько небольших лодок и мы делали знаки и кричали, чтобы они за нами приехали, но они либо не понимали нас, либо считали это невозможным и ушли прочь. Приближалась ночь, и нам ничего не оставалось, кроме как набраться терпения и ждать, пока стихнет ветер; тем временем мы с хозяином судна решили по мере возможности соснуть и забрались под палубу, где находился все еще мокрый голландец. Моросивший сверху дождь просачивался к нам, и вскоре мы стали такими же мокрыми, как он. Так мы и пролежали всю ночь почти без всякого отдыха; но на следующий день ветер стих, и мы взяли курс на Амбой, чтобы приплыть туда до наступления ночи. Мы уже находились на воде тридцать часов без пищи и питья, кроме бутылки скверного рома, а вода, по которой мы плыли, была соленая. Вечером я почувствовал, что меня очень лихорадит, и лег в постель; но так как я где-то читал, что холодная вода, выпитая в большом количестве, помогает от лихорадки, то я последовал этому рецепту, сильно потел почти всю ночь, и лихорадка оставила меня. Утром, переправившись на пароме, я продолжал свое путешествие пешком — мне предстояло пройти еще пятьдесят миль до Берлингтона, где, как мне сказали, я смогу найти лодки, которые подвезут меня до самой Филадельфии. Весь день шел очень сильный дождь, я промок до костей и к полудню сильно устал; поэтому я остановился в убогой гостинице, где и провел ночь, начиная уже сожалеть, что я покинул дом. К тому же я представлял собой такое жалкое зрелище, что, судя по обращенным ко мне вопросам, во мне заподозрили беглого слугу, и я подвергался опасности быть арестованным по этому подозрению. Однако на следующий день я продолжал свой путь и вечером оказался на расстоянии восьми или десяти миль от Берлингтона, в гостинице, которую содержал некий доктор Браун. Пока я насыщался, он вступил со мной в разговор и, обнаружив, что я кое-что читал, сделался очень общительным и радушным. Наше знакомство продолжалось до конца его жизни. Он был, как я полагаю, странствующим лекарем, так как не было такого города ни в Англии, ни в какой-либо европейской стране, о котором он не мог бы весьма обстоятельно рассказать. Он получил некоторое литературное образование и обладал незаурядным умом, но это не мешало ему быть настоящим язычником и через несколько лет он принялся кощунственно перелагать библию разухабистыми стишками, наподобие того, как Коттон поступил с Вергилием.[11] Таким путем он выставил многие факты в весьма непривлекательном свете и мог бы внести смятение в слабые умы, если бы его произведение было опубликовано, чего, однако, не случилось. В его доме я провел эту ночь, а на следующее утро добрался до Берлингтона. Здесь меня, однако, ожидало разочарование, так как я узнал, что рейсовые лодки ушли незадолго до того и не ожидались раньше вторника, а сегодня была только суббота. Тогда я вернулся в город к одной старой женщине, у которой я купил немного имбирных пряников, чтобы питаться во время путешествия по воде, и попросил у нее совета; она предложила мне оставаться в ее доме, пока мне не представится возможность уехать на какой-либо другой лодке; я был утомлен своим пешим путешествием и принял это приглашение. Когда она узнала, что я печатник, она захотела, чтобы я остался в этом городе и занимался своим ремеслом, но это было потому, что она не понимала, какое мне нужно для начала оборудование. Она была очень гостеприимной, от всего сердца накормила меня обедом из бычьей головы, а взамен приняла от меня только кружку пива. Я уже примирился с тем, что мне придется торчать здесь до вторника. Однако вечером, когда я прохаживался по берегу реки, подошла лодка, которая, как я узнал, отправлялась в Филадельфию с несколькими пассажирами. Они согласились взять меня с собой, и так как ветра не было, то нам пришлось грести на всем протяжении пути; и примерно в полночь, так как города все еще не было видно, некоторые из нашей компании стали говорить, что мы его, должно быть, проехали и что нам не надо больше грести; другие же не знали, где мы находимся. Тогда мы направились к берегу, вошли в небольшую бухточку, пристали около старого забора, из столбов которого развели костер (ведь была холодная октябрьская ночь), и там мы оставались до рассвета. Тогда один из наших спутников узнал это место, называвшееся бухта Купера, немного выше Филадельфии, которую мы увидели, как только выбрались из бухты. Мы прибыли в Филадельфию в воскресенье утром, в восемь или в девять часов, и высадились на пристани около Маркит-стрит. Я описываю так подробно свое путешествие и не менее подробно буду описывать и мое первое прибытие в этот город, чтобы ты мог мысленно сравнить такое неприглядное начало с тем положением, которого я впоследствии там достиг. На мне было мое рабочее платье. Мой выходной костюм должен был прибыть кружным путем по морю. Я был грязным после своего путешествия; карманы мои были набиты рубашками и чулками; я не знал ни одной живой души и не имел понятия, где искать себе жилье. Ходьба, гребля и недостаток сна утомили меня, я был очень голоден и все мои наличные средства состояли из одного доллара и примерно шиллинга медными монетами, и я отдал эти деньги лодочникам за проезд. Сначала они отказывались от них, говоря, что я тоже греб, но я настаивал, чтобы они взяли эти деньги. Иногда человек, имея немного денег, бывает более щедрым, чем когда их у него много, возможно потому, что боится, как бы не подумали, что у него мало. Я пошел вверх по улице, оглядываясь по сторонам, пока не дошел до Маркит-стрит, здесь я встретил мальчика, который нес хлеб. Мне часто приходилось обедать сухим хлебом, и, узнав, где он его купил, я немедленно отправился в указанную мне булочную. Я спросил сухарей, подразумевая такие, какие были у нас в Бостоне, но их, по-видимому, в Филадельфии не делали. Тогда я спросил буханку за три пенни, и мне опять сказали, что у них таких нет. Не зная ни здешних цен, ни названий различных сортов хлеба, я сказал булочнику, чтобы он дал мне чего- нибудь на три пенни. Тогда он дал мне три большие пышные булки. Я удивился такому количеству, но взял их, и так как у меня в карманах не было места, то я сунул по одной булке себе подмышки, а третью стал есть. В таком виде я прошествовал вверх по Маркит-стрит до Фор-стрит, пройдя мимо двери мистера Рида, отца моей будущей жены; здесь она, стоя в дверях, увидела меня и подумала, что у меня — как оно несомненно и было — довольно странный и дикий вид. Затем я повернул и пошел вниз по Честнэт-стрит и немного по Уолнэт-стрит, всю дорогу уплетая свою булку. Повернув еще раз, я снова оказался у пристани на Маркит-стрит, неподалеку от лодки, на которой я приехал. Здесь я напился речной воды и, досыта наевшись одной булкой, отдал две другие женщине с ребенком, которые ехали вместе с нами в лодке и должны были отправиться дальше. Подкрепившись подобным образом, я снова пошел вверх по улице, на которой к этому времени уже было много хорошо одетых людей и все они шли в одном направлении; я присоединился к ним и попал в большой молитвенный дом квакеров, расположенный около рынка. Я сел среди них и, оглянувшись по сторонам и ничего не слыша, заснул, так как очень утомился прошедшей ночью и не имел случая выспаться. Я крепко спал до самого конца собрания, когда кто-то по своей доброте разбудил меня. Это был первый дом, который я посетил и в котором я спал в Филадельфии. Тогда я снова пошел вниз к реке и, вглядываясь в лица прохожих, увидел молодого квакера, наружность которого мне понравилась. Я обратился к нему и спросил, не может ли он указать мне такое место, где приезжий мог бы остановиться. Мы находились поблизости от гостиницы «Три моряка». «Вот, — сказал он, — дом, где принимают приезжих, но у него дурная слава; если ты пойдешь со мной, то я покажу тебе лучшее место». Он провел меня к гостинице «Приют заблудших» на Уотер-стрит. Здесь мне дали обед. Пока я ел, мне задали несколько хитрых вопросов, так как по моему юному виду и наружности во мне заподозрили беглеца. После обеда хозяин показал мне мою койку, и я улегся, не раздеваясь, и спал до шести часов вечера, пока меня не позвали ужинать. Потом я снова лег очень рано и проспал крепким сном до самого утра. Утром я оделся, по возможности аккуратней, и отправился к Эндрю Бредфорду, печатнику. В типографии я встретил его старого отца, с которым виделся в Нью-Йорке и который, путешествуя верхом, добрался до Филадельфии раньше меня. Он познакомил меня со своим сыном; тот меня любезно принял, угостил завтраком, но сказал, что в настоящее время не нуждается в помощнике, так как только что одного нанял. Но в городе недавно обосновался еще один печатник, некто Кеймер, у которого, возможно, найдется для меня работа; если нет, то он предлагает мне жить в его доме и выполнять время от времени его небольшие поручения, пока не откроется вакансия.
Старый джентльмен сказал, что сам пройдет со мной к новому печатнику. Когда мы туда пришли, Бредфорд сказал: «Сосед, я привел к тебе молодого человека, занимающегося тем же ремеслом, что и ты; может быть, он тебе понадобится». Тот задал мне несколько вопросов, сунул мне в руки верстатку, чтобы посмотреть, как я работаю, а затем сказал, что вскоре примет меня, хотя в настоящее время у него нет для меня никакой работы. Кеймер никогда раньше не видел Бредфорда и решил, что это один из расположенных к нему горожан. Он завязал с ним разговор о своем нынешнем предприятии и о видах на будущее; Бредфорд же не сказал ему, что он отец другого печатника, и когда Кеймер стал распространяться о своих намерениях забрать большую часть дела в свои руки, то Бредфорд хитрыми вопросами и незначительными сомнениями выудил у него все подробности касательно того, на чье влияние он рассчитывает и каким образом намеревается действовать. Я стоял рядом и все слышал и сразу понял, что один из них — старый пройдоха, а другой — зеленый новичок. Бредфорд оставил меня с Кеймером, который страшно удивился, когда я ему сказал, кто был этот старик. Типография Кеймера, как я обнаружил, состояла из старого сломанного печатного станка и небольшого изношенного комплекта английских шрифтов, которыми он сам в этот момент пользовался, набирая элегию о вышеупомянутом Аквиле Роузе, талантливом молодом человеке с превосходной репутацией, которого весьма уважали в городе; он был секретарем ассамблеи и неплохим поэтом. Кеймер и сам сочинял стихи, но довольно неважные. Нельзя было сказать, что он их пишет, так как его метод заключался в том, что он набирал их литерами прямо экспромтом; и так как у него не было рукописного оригинала, а только две типографские кассы, а на элегию мог уйти весь шрифт, то никто не был в состоянии ему помочь. Я решил попытаться наладить его станок (которым он еще не пользовался и в котором он ничего не понимал); пообещав прийти и напечатать его элегию, как только она будет готова, я вернулся к Бредфорду, который дал мне пока небольшую работу; у него же я жил и столовался. Через несколько дней Кеймер прислал за мной, чтобы я напечатал элегию. Теперь у него была еще пара касс и брошюра для печати, и он посадил меня за работу. Оба эти печатника, как я обнаружил, плохо подходили для своего дела. Бредфорд не учился этому ремеслу и был очень безграмотным; а Кеймер, хотя и знал кое-что, был простым наборщиком, понятия не имевшим о типографском деле. Он был одним из французских пророков и умел подражать их пылкой жестикуляции. В описываемую эпоху он не исповедовал какой-либо конкретной религии, но верил во все понемножку одновременно, очень плохо разбирался в житейских делах и — как я впоследствии обнаружил — был по своему характеру довольно изрядный плут. Ему не нравилось, что я живу у Бредфорда, хотя работаю у него. Правда, у него был дом, но без обстановки, так что там он не мог меня поселить; но он устроил меня у мистера Рида, о котором уже говорилось выше и который был владельцем его дома. К этому времени мой сундук и мое платье уже прибыли, и я имел гораздо более приличный вид, чем тот, который у меня был, когда мисс Рид впервые увидела меня, уплетавшим булку на улице. Теперь у меня завелись знакомые среди тех молодых людей в городе, которые были любителями чтения. Я приятно проводил с ними вечера и благодаря своему прилежанию и умеренности имел достаточный заработок. Я был доволен своей жизнью и, насколько возможно, забыл о Бостоне; мне не хотелось, чтобы там стало известно, где я обосновался. Об этом знал только мой друг Коллинс, который был посвящен в мою тайну и сохранил ее. Но в конце концов произошел один случай, и мне пришлось отправиться обратно гораздо скорее, чем я предполагал. У меня был зять Роберт Хомс, хозяин шлюпа, курсировавшего между Бостоном и Делавэром. Как-то он был в Ньюкасле, расположенном на сорок миль ниже Филадельфии, услышал там обо мне и прислал мне письмо. В этом письме он говорил о том беспокойстве, которое вызвал мой внезапный отъезд у моих родных и друзей в Бостоне, заверял меня в их добром ко мне расположении и в том, что все будет сделано по моему желанию, если я соглашусь вернуться, к чему он меня очень настойчиво побуждал. Я ответил на его письмо, поблагодарив его за совет, но изложил все причины, заставившие меня покинуть Бостон, настолько подробно и в таком свете, чтобы убедить его, что я не был столь неправ, как он полагал. В Ньюкасле тогда находился сэр Вильям Кейс, губернатор провинции, и капитан Хомс беседовал с ним в тот момент, когда ему доставили мое письмо. Капитан Хомс рассказал ему обо мне и показал письмо. Губернатор прочел его и, по-видимому, удивился, когда узнал, сколько мне лет. Он сказал, что я произвожу впечатление многообещающего молодого человека и что поэтому меня надо поддержать. Печатники в Филадельфии были неважные, и если бы я там обосновался, то он не сомневается, что я добился бы успеха; со своей стороны он обещал обеспечить меня казенными заказами и оказать мне любую другую услугу, какую мог. Все это впоследствии мой зять Хомс рассказал мне в Бостоне. Но тогда я еще ничего об этом не знал; и вот однажды, когда мы с Кеймером работали около окна, мы увидели губернатора и еще одного джентльмена (оказавшегося полковником Френчем из Ньюкасла, в провинции Делавэр) в изящном платье. Они перешли через улицу, подошли к нашему дому, и мы услышали их у дверей. Кеймер сломя голову помчался вниз, думая, что это пришли к нему; но губернатор осведомился обо мне, поднялся наверх и очень снисходительно и любезно, к чему я совсем не привык, сделал мне ряд комплиментов, выразил желание поддерживать со мной знакомство, слегка пожурил меня за то, что я не представился ему, когда прибыл в город, и пригласил меня отправиться с ним в таверну, куда он шел вместе с полковником Френчем отведать, как он сказал, великолепной мадеры. Я был немало удивлен, а Кеймер вытаращил глаза. Тем не менее я отправился вместе с губернатором и полковником Френчем в таверну на углу Третьей улицы, и там за бокалом мадеры он предложил помочь мне открыть собственную типографию. Он изложил все шансы на успех, и как он, так и полковник Френч заверили меня, что они примут во мне участие и употребят свое влияние, чтобы я мог получать казенные заказы обоих правительств. Когда я выразил сомнение в том, окажет ли отец мне поддержку в этом деле, то сэр Вильям сказал, что он даст мне письмо к нему, в котором изложит все преимущества, и что он не сомневается, что это побудит моего отца согласиться. Итак, было решено, что я вернусь в Бостон с первым же кораблем, имея при себе рекомендательное письмо губернатора к моему отцу. Тем временем это намерение надлежало хранить в тайне, и я продолжал работать с Кеймером, как обычно. Губернатор иногда приглашал меня отобедать с ним, что я считал за великую честь, в особенности потому, что он беседовал со мной самым любезным, непринужденным и дружеским образом, какой только можно вообразить. Примерно в конце апреля 1724 года небольшое судно должно было отправиться в Бостон. Я отпросился у Кеймера под предлогом, что хочу повидаться со своими друзьями. Губернатор дал мне пространное письмо, где весьма лестно отзывался обо мне и усиленно рекомендовал моему отцу поддержать мой проект обосноваться в Филадельфии, так как это должно было, по его словам, принести мне состояние. Идя вниз по заливу, мы сели на мель, и наше судно дало течь; море было штормовое, и нам почти все время приходилось откачивать воду, в чем и я тоже принимал участие. Все же недели через две мы невредимыми прибыли в Бостон. Я находился в отсутствии семь месяцев, и мои друзья ничего обо мне не слышали, так как мой зять Хомс еще не вернулся и ничего не писал им обо мне. Мое неожиданное возвращение удивило семью; все они, однако, были очень рады видеть меня и оказали мне радушный приём, за исключением моего брата. Я нанес ему визит в его типографии. Я был одет лучше, чем тогда, когда находился у него на службе, на мне был новый модный костюм, часы, а в карманах звенело почти пять фунтов серебром. Он принял меня не слишком любезно, осмотрел меня с головы до пят и снова вернулся к своей работе. Рабочие расспрашивали меня, где я был, что это за место и как мне там понравилось. Я очень расхваливал Филадельфию и ту счастливую жизнь, которую я там вел, и подчеркнул, что намереваюсь вернуться туда; когда один из них спросил меня, какие у нас там деньги, то я вытащил пригоршню серебра и рассыпал его перед ними — для них это было редкое зрелище, к которому они не привыкли, так как в Бостоне ходили бумажные деньги. Затем я воспользовался случаем продемонстрировать им свои часы и, наконец (мой брат по-прежнему выглядел сердитым и надутым), я дал им доллар на выпивку и распрощался. Это мое посещение его несказанно оскорбило. И когда впоследствии моя мать как-то заговорила о примирении и о том, что ей хочется, чтобы мы снова были в хороших отношениях и жили в будущем, как братья, то он ответил, что я так оскорбил его на глазах его работников, что он никогда не сможет ни забыть, ни простить этого. В этом, однако, он ошибался. Мой отец был несколько удивлен, получив письмо губернатора, но он почти ничего не говорил мне о нем в течение нескольких дней. Когда вернулся капитан Хомс, то он показал ему письмо и спросил, знает ли он Кейса и что тот за человек, добавив, что, по его мнению, он поступает не особенно благоразумно, собираясь помочь открыть собственное дело мальчику, который еще только через три года достигнет совершеннолетия. Хомс привел все доводы, какие только мог, в пользу этого плана; но мой отец считал эту затею совершенно несостоятельной и, наконец, решительно отказал. При этом он написал вежливое письмо сэру Вильяму, поблагодарив его за любезно предложенное мне покровительство, и отказался помочь мне открыть собственную типографию, так как я, по его мнению, был еще слишком молод, чтобы мне можно было доверить руководство таким важным делом и оборудование для которого требовало значительных затрат. Мой старый приятель Коллинс, служивший письмоводителем на почте, пришел в восторг от моих рассказов о моем новом местожительстве и решил тоже отправиться туда. И, пока я ожидал, какое решение примет мой отец, он выехал по суше в Род-Айленд, оставив свое книжное собрание, в котором находились ценные сочинения по математике и физике. Эти книги должны были прибыть вместе с моими и со мной самим в Нью-Йорк, где он обещал ожидать меня. Отец мой хотя и не одобрил предложение сэра Вильяма, но все же был доволен, что я удостоился такого лестного отзыва от столь важной особы в том месте, где обосновался, и что я проявил такое трудолюбие и бережливость, сумев так хорошо одеться за такое непродолжительное время. Затем, так как он не видел надежды на мое примирение с брато
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|