Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Кастраты и французы




 

Франция резко выделялась из всех прочих стран, так или иначе приобщившихся к искусству кастратов: французы привыкли относиться к ним подозрительно, а то и враждебно. Конечно, в Лувре и затем в Версале итальянские кастраты присутствовали всегда — менее известные в качестве певчих, а самые знаменитые в качестве личных гостей венценосных особ. Конечно, Людовик Четырнадцатый, Людовик Пятнадцатый и Мария-Антуанетта искренне ими восхищались. Конечно, некоторые музыковеды, «философы» и путешественники были способны оценить этих певцов и даже похвалить того или иного из них. Но то были исключения из правила, а в общем и целом отношение французов к кастратам оставалось неизменным: кастратов они не принимали, самый факт кастрации вызывал у них возмущение, а вокальные ее результаты за редкими исключениями либо вовсе не трогали слушателей, либо вызывали у них смех. Балатри был изумлен до глубины души, когда собравшаяся на частном концерте в Лионе публика через полминуты после начала его выступления принялась хохотать — нигде, куда ему случалось приезжать, его так не встречали, и он согласился остаться в гостиной лишь после долгих уговоров.

Эта неприязнь распространялась на всю итальянскую музыку: достаточно вспомнить о враждебном отношении к попыткам Мазарини навязать парижанам итальянскую оперу или о сознательном намерении Люлли создать оперу во «французском стиле», ни в чем не сходную с итальянской тезкой. Можно вспомнить еще и о так называемой «распре шутов», которая в 1752 году разделила Париж на две враждебные партии, пусть не только из-за музыкальных несогласий{47}, или конфликт между сторонниками Глюка и сторонниками Пиччинни, закончившийся в 1779 году публичным состязанием этих двух композиторов, каждый из которых сочинил музыку к «Ифигении в Тавриде». Повод для серьезной конкуренции с Италией у Франции действительно был, так как из всех народов лишь французы не только импортировали музыкальную драму из-за Альпийского хребта, но и создавали собственную. Кастраты были на переднем крае этой междоусобицы: особенно тесно связанные с итальянской музыкой, которая их создала, прославила и сделала статьей экспорта, они страдали как от ее побед, так и от ее неудач. Французы подвергали все, относящееся к кастратам, более или менее огульному осуждению. Жан Жак Руссо проклинал варваров, «решившихся подвергнуть собственных детей операции единственно ради удовольствия жестокой и сладострастной толпы, имеющей наглость развлекаться пением сих несчастных»9. Сара Гудар, после замужества приобретшая французское подданство, нападает на «племя евнухов» и на все, что от них исходит; «Позорно для нашего столь просвещенного столетия ничтожество, до коего докатилась опера, особливо италианcкая, и всего хуже слушать девичьи голоса сих Александров, Цезарей и Помпеев, когда они вещают о судьбах вселенной»10, Ла Ланд возобновляет тему святости природы: «Куда человечнее привыкнуть, как сумели привыкнуть мы, находить удовольствие в природных мужских голосах, достигнувших полного и блистательного развития. Удовольствие определяется привычкой — и наша привычка лучше, а получаемое нами удовольствие естественнее»11.

Подобных нападок столько, что процитировать их все нет возможности — потому-то у историков и музыковедов вызывает такое удивление письмо Шарля де Сент-Эвремона, предположительно датируемое 1685 годом — редчайший (тем более со стороны француза! ) случай прямого поощрения кастрации. Будучи в изгнании в Англии, знаменитый писатель познакомился там с госпожой Мазарини, племянницей знаменитого кардинала, жившей до того в Риме и потому привычной к пению кастратов. У нее служил юный паж по имени Дери, француз, чей голос успел уже внушить заслуженное восхищение лондонскому высшему свету. Хозяйка пажа, не менее своих посетителей очарованная его пением, всей душой желала подвергнуть его операции, чтобы голос не мутировал, и вероятно попросила Сент-Эвремона, чтобы он нашел способ уговорить мальчика, прозванного к тому времени «французик». Приводимое ниже письмо интересно не столько преследуемой им целью, сколько совершенно поразительной аргументацией. Итак, вот что пишет Сент-Эвремон: «Мое дорогое дитя! Я отнюдь не удивлен, что Вы чувствуете непреодолимое отвращение к тому единственному, что для Вас важнее всего на свете. Грубые и невежественные люди говорили с Вами о кастрации слишком прямо и в столь безобразных и омерзительных выражениях, что они оттолкнули бы и куда менее чувствительного слушателя. Я же теперь попытаюсь объяснить, в чем заключается Ваша польза, сколь возможно деликатнее — скажем, что Вы должны быть округлены,  а для того требуется небольшая операция, с помощью коей Ваша нежная конституция будет сохранена надолго, а Ваш голос — навсегда < …> Сегодня Вы запросто беседуете с королем, герцогини Вас ласкают, вельможи осыпают подарками, но едва Ваш голос утратит свое очарование, Вы станете всего лишь одним из товарищей Помпея и обращаться с Вами будут не лучше, чем с г-ном Стуртоном (Помпеи — арап г-жи Мазарини, Стуртон — другой ее паж. — Я. Я. ). Вы говорите, что опасаетесь лишиться расположения дам — забудьте об этом, ибо мы не живем более среди недоучек! Преимущества операции признаны теперь повсеместно, и если г-н Дери в природном своем состоянии мог бы иметь всего одну подругу, после округления г-н Дери будет иметь их сотню. Иначе говоря, в этом случае у Вас наверняка будет много возлюбленных, а это очень хорошо, зато у Вас не будет жены, и так Вы избегнете сопряженных с женитьбой неприятностей. Но как ни прекрасно не иметь жены, не иметь детей еще прекраснее! Дочь г-на Дери может оказаться беременна, сын его может оказаться повешен как преступник, а жена его непременно наставит ему рога. Предохраните же себя от сих бедствий посредством одной-единственной простенькой операции, останьтесь хозяином самому себе — и гордитесь небольшим преимуществом, благодаря коему стали богаты и всеми любимы. Ежели будет мне дано дожить до времени, когда голос Ваш переломится, а щеки обрастут бородой, придется Вам услышать от меня весьма горькие укоры — предупредите их, и поверьте, в моем лице Вы найдете самого искреннего друга»12.

Разумеется, такие стилистические и логические ухищрения ради оправдания кастрации были исключением — даже итальянские интеллектуалы, как ни обожали они своих виртуозов, постарались бы не оставлять после себя столь компрометирующего документа. Что до французов, они в абсолютном своем большинстве относились к кастрации совершенно иначе, питая отвращение к операции и не желая понимать самих кастратов. Рациональный ум французского картезианца не умел воспринять этих певцов и их искусство в всей совокупности их фантастических, экстремальных и иррациональных аспектов, так что для французов кастраты оставались просто «евнухами», «каплунами», словом, людьми ненормальными, а столь широко распространившийся по Европе миф о кастрате как о «поющем ангеле» Францию совершенно обошел. Вдобавок французы оказались неспособны отделить итальянских виртуозов от исполняемых ими произведений, так что, признавая иногда красоту того или иного голоса, терпеть не могли все эти рулады, трели и бесконечные вокализы.

В сущности, французы совсем не старались осмыслить ни вклад кастратов в вокальное искусство, ни их значительные заслуги в развитии вокальной техники, ни особенности их сценического мастерства. Во всем, что касалось пения, Франция в XVIII веке заметно отставала от своих соседей, и отсутствие кастратов было не единственной причиной такого отставания, но едва ли не самым значимым его фактором. Действительно, сценическое мастерство кастратов вынуждало прочих итальянских певцов постоянно ориентироваться на этот образец и так совершенствовать свой технический уровень, а во французской опере соревноваться было не с кем, и в результате многие иностранцы не без труда привыкали к французской манере петь. Так, Казакова, впервые услышав «вопли» великой певицы Николь Ля Мор, принял ее за сумасшедшую, а барон Гримм в сходной ситуации и вовсе ушам своим не поверил: «Со стороны французов просто кощунственно называть пением насильственное извлечение из глотки звуков, судорожным движением щек разбиваемых засим о зубы, — у нас принято называть такое воплем». Моцарт в сходных выражениях вспоминал певцов Королевской Академии, которые, по его мнению, испускали крики «во всю силу легких, используя для того не одну глотку, но и нос». В начале XIX века Франция отставала от Италии лет на пятьдесят — прогресс в вокальном искусстве начался не прежде приезда Россини и повального увлечения парижским Итальянским театром. Тем не менее кастраты, пусть не привлекая к себе особого внимания, постоянно присутствовали при французском дворе со времен Людовика Тринадцатого, и один из первых певцов, выступавший в королевской капелле еще при Ришелье, заслужил для себя и своих собратьев определение, достойное прециозного стиля тогдашних «жеманниц». Итак, когда этот кастрат, Бертольдо, запел псалом, мадам де Лонгвиль повернулась к соседке и воскликнула: «Боже, мадемуазель, как хорошо поет этот калека! »  Словечко тут же облетело двор, и так явилась возможность обсуждать кастратов, отнюдь не оскорбляя слуха скромников и скромниц.

Почти все итальянские кастраты явились во Францию благодаря Мазарини, который импортировал из-за Альп музыкальную новинку, оперу, вместе с ее исполнителями. Именно тогда Париж впервые увидел великих певцов — таких как кастраты Паскуалини, Атто Мелани и Бартоломео Мелани. На Людовика Четырнадцатого произвела неизгладимое впечатление как сама эта труппа, так и — особенно! — великолепие представленной ею оперы. К сожалению, Мазарини зашел слишком далеко и порадовал всех своих врагов, истратив на постановку «Орфея» Луиджи Росси более трехсот тысяч экю, так что в язвивших его политику сатирических «мазаринадах» далеко не последнее место занимали издевательства над оперой — пустопорожней и дорогостоящей забавой, завезенной из-за границы вместе со всеми этими смехотворными кастратами, французскому вкусу совершенно чуждыми. В итоге Фронда не только изгнала Мазарини вместе с королевским двором, но и объявила открытую войну итальянским исполнителям: Луиджи Росси вынужден был скрываться, знаменитый режиссер и создатель театральной машинерии Торелли попал в тюрьму, а многим кастратам едва удалось избегнуть самосуда.

По завершении мятежа Мазарини вернулся, а с ним и итальянская труппа. Двор услышал сразу пять опер — «Орфея» Росси, «Свадьбу Пелея и Фетиды» Капроли, а также «Эгисфа», «Ксеркса» и «Влюбленного Геркулеса» Кавалли — и одну пастораль, тоже Кавалли. Из них «Геркулес» игрался в честь женитьбы Людовика Четырнадцатого, и публика восхищалась и великолепием зрелища, и занимательностью сценических эффектов, и изяществом балетных номеров, которые Кавалли вынужден был включить ради угождения французским вкусам. Однако музыка не нравилась никому, и между собой зрители трунили над «калеками»: служанка принцессы, которая оказывается переодетым принцем, и паж принца, который оказывается переодетой женщиной, — все это производило на французов самое тягостное впечатление.

Но мало-помалу вкус публики развивался, и зрители постепенно привыкали к странным певцам. К 1639 году Андре Могар осознал, что связи с итальянцами полезны, а путешествия и знакомства с иностранцами могут способствовать успехам в музыке. Гораздо позже, в конце царствования Людовика Четырнадцатого, разгорелся жаркий спор между страстным апологетом итальянской оперы аббатом Рагне и Жаном Лесером де ла Вьевилем, заклятым врагом кастратов, считавшим их «старыми и рано увядшими» и называвшим заальпийскую музыку «искусной пожилой кокеткой сплошь в белилах, румянах и мушках». Рагне, напротив, итальянцам завидовал, так как «в опере у них перед нами несомненное преимущество благодаря несчетному множеству кастратов, меж тем как у нас во Франции нет ни единого», и отмечая чуть ниже, что голоса у кастратов «чистые и проникновенные, трогающие нас до глубины души»и.

Когда Рагне писал, что во Франции нет ни единого кастрата, он имел в виду, что в этой стране нет не только ни одного кастрата-француза, но нет и ни одного пользующегося международной известностью итальянца. Все это, однако, не мешало королевской капелле нанимать кастратов певчими и давать их «взаймы» опере для исполнения второстепенных, обычно женских, ролей. Людовик Четырнадцатый не только никогда не хотел избавиться от кастратов, но, напротив, предоставил им место в группе певцов и музыкантов, ежедневно принимавших участие в религиозных церемониях. В хоре капеллы было несколько мужских сопрано, именовавшихся «сломавшиеся высокие», несколько кастратов, именуемых «итальянские высокие», и несколько контртеноров, вытеснивших не только контральто, но также тенора и басов. Певицы сопрано появились лишь в самом конце царствования. Итальянские кастраты находились при дворе в полной безопасности и пользовались значительным

15 Зак. 18

комфортом, так что иногда просили принять их во французское подданство. Некоторым из них Людовик оказывал особое уважение. Одним из его любимцев был Банньери (он же Баньеро), который в юности находился под протекцией Анны Австрийской и рос вместе с ее сыновьями, — это он, как уже сообщалось ранее, по доброй воле и с помощью родственника-хирурга подвергнулся кастрации, чем весьма огорчил короля, Банньери выстроил себе дом в Монтрее под Парижем, а так как там же были загородные дома и у всех прочих музыкантов, для итальянских кастратов этот пригород оказался удобным местом встреч и идеальным «сельским приютом». Доказательством огромного почтения музыкантов к Людовику Четырнадцатому может служить воздвигнутая ими в 1704 году в монтрейском саду на собственные средства статуя короля. Кастрат Фавалли, прибывший во Францию в 1674 году, также оказался в фаворе «за красивый голос и за доставляемое его пением удовольствие»15, как сообщает о том Бенжамен Ля Борд. Одним из выражений симпатии Людовика к певцу было дарованное ему разрешение охотиться во всех, сколько ни есть, королевских охотничьих угодьях, включая и Версальский парк.

На старости лет певцы обычно жили где-нибудь под Парижем, ибо накоплено у них бывало немного. Остававшиеся после них небольшие деньги доставались либо домочадцам, либо новоприбывшим молодым кастратам, вербовкой которых постоянно занимались нарочно для того назначаемые двором люди. У короля и, судя по всему, у многих придворных кастраты пользовались живейшим расположением, так что жили в Версале жизнью, ничем не отличавшейся от жизни прочих артистов, однако от широкой публики оставались вдали, а значит, оставались вдали и от всеевропейского художественного движения, вознесшего к славе и почестям стольких их собратьев.

Женщины не утешали певцов в их изоляции и при встрече с очередным явившимся в Париж певцом, даже и знаменитым, принимали его насмешливо или, в лучшем случае, холодно. Первые кастраты приезжали во Францию в уверенности, что будут благосклонно приняты дамами и добавят к своим донжуанским спискам несколько имен, но надежды оказывались тщетными: в отличие от большинства женщин, француженки не понимали, как можно «предпочесть половинку целому», и спешили дать второсортным кавалерам от ворот поворот.

Некий анонимный поэт воспел эту ситуацию так:

 

Я знаю нескольких хвастунов

С коком на голове и задранным носом,

Которые вполне заслуживают называться

Шевалье Каплун.

Да только сегодня кока недостаточно,

И даже самые простые девушки

Видеть его не хотят,

Когда недостает кой-чего другого.

 

Бедный Балатри вспоминал с горьким юмором злополучный вечер в Лионе, устроенный в гостиной у одной весьма знатной дамы: она принимала певца «точь-в-точь, как кузена Карла Великого», однако не позволила сопровождать к столу ни одну из окружавших его юных красавиц — и было ясно, что ни одна из них не пожелала провести бок о бок с ним несколько часов. Балатри пишет: «Всем этим красоткам не было и двадцати, мне же досталась нимфа, у коей во рту осталось семь зубов! Настоящее несчастье, что ни говори»17 — но он понял, в чем дело, и не стал отказываться от общества престарелой Венеры, «древней как шестьдесят Страстных недель и шестьдесят Святых годов».

Француженки оказались не единственным разочарованием виртуозов — другим были деньги. Такой скупости никто из них доже вообразить не мог! Едва певец пересекал Альпы или Ла-Манш, ему лучше было забыть о щедрости, с которой его встречали всюду, кроме Франции. Разумеется, французский королевский дом охотно принимал «богов» итальянской оперы и оказывал им всяческий почет. Дофина, сноха Короля-Солнца, слушала Сифаче, а Людовик Пятнадцатый, не любивший никакой музыки и вообще ничего итальянского, тем не менее с огромным удовольствием слушал Каффарелли и Фаринелли. Мария-Антуанетта, еще в Австрии привыкшая к кастратам, в 1786 году пригласила Паккьяротти петь лично для нее, и восхищалась его пением у себя в гостиной, a затем предложила ему вернуться в Париж по истечении лондонского контракта, ровно через три года — она и не подозревала, что в 1789 году у нее найдутся совсем другие развлечения!

Сифаче с французами не везло — очень уж часто приходилось ему проклинать их чрезмерную прижимистость. Когда он в первый раз пел в Версале, ему поначалу вообще не заплатили, и пришлось объяснять, что он не уйдет, пока не получит положенной мзды. Дофину такое его поведение привело в ярость, и она попросила его отправляться в Лондон, а за гонораром заглянуть на обратном пути. Со сходной проблемой столкнулся он и в Риме, когда пел в доме французского посла в честь его святейшества, а потом обнаружил, что за труды вместо обещанных звонких дублонов получил лишь несколько порций шербета — вероятно, посол решил, что петь в его присутствии приятно и даром.

Фаринелли, как всегда, с деньгами повезло больше: задолго до своего отъезда в Мадрид он уже заслужил звание «королевского певца», а Людовик Пятнадцатый принимал его в покоях королевы и слушал со столь явным удовольствием, что привел в недоумение придворных, знавших как о его неизменной сдержанности, так и о равнодушии к опере. Фаринелли получил тогда 500 ливров и усыпанный бриллиантами портрет короля — для французского монарха это было неслыханной щедростью!

А вот Каффарелли, который, как мы знаем, отнюдь не отличался скромностью и привык к самым роскошным подаркам, королевская щедрость показалась, к несчастью, недостаточной. Он был приглашен Людовиком развлекать дофину во время ее беременности и по приезде получил дом в Версале, карету с парой лошадей из королевских конюшен, штат слуг в королевских ливреях и ежедневный стол с расчетом на семерых или восьмерых гостей. Несмотря на все перечисленное и еще множество подарков от короля, Каффарелли был недоволен и поминутно требовал возмещения самых пустяковых расходов. Незадолго до отъезда певца, монарх послал ему золотую табакерку, которую тот с презрением отверг, заявив, что у него, мол, таких три десятка да еще и получше, а эта, мол, без портрета. Ему вежливо объяснили, что табакерки с портретом король дарит только полномочным послам, а Каффарелли: «Полномочным послам? Вот пусть они ему и поют! » Эти слова были переданы Людовику, который нашел их забавными и совсем не обиделся, отлично зная, с кем имеет дело, но вот у дофины подобные шуточки восторга отнюдь не вызвали: вскоре она вручила певцу бриллиант, а вместе с ним официальную подорожную и потребовала, чтобы он в течение трех дней покинул Францию, мстительно присовокупив: «Глядите, подписано его величеством — для вас это большая честь». Характерным образцом французского отношения к кастратам была чета Гудар. Анж Гудар родился в 1708 году в Монпелье и постепенно стал довольно известным писателем и экономистом. Женился он на юной ирландке католического вероисповедания по имени Сара: она начинала горничной, затем прислуживала в одном из лондонских пабов и на этом втором этапе карьеры повстречалась с Казановой. У Сары было всего два хороших качества — красивая наружность и сильный характер. Ее муж, типичный выскочка, жаждущий как можно быстрее и как можно выше вскарабкаться по социальной лестнице и внедриться в высшее общество, быстро понял, каким подспорьем будет для этих его планов соблазнительная и амбициозная жена. Он выучил ее в соответствии с собственными вкусами, то есть дал ей кое-какое поверхностное образование, а затем вместе с нею отправился путешествовать повсюду, куда влекло его честолюбие — потому-то с 1770 года галантные аристократы во всей Европе прекрасно знали «очаровательную мадам Гудар».

Дважды эта парочка авантюристов гостила в Неаполе, и то было лучшее время их жизни. Анж в рекламных целях объявил, будто католичка Сара принадлежит к Англиканской церкви, и устроил пышную церемонию в честь обращения жены в истинную веру — в Неаполе это вызвало заметное оживление, и перед супругами распахнулось множество дверей. В своем тщеславии Анж не останавливался ни перед чем, так что не постыдился при первой же возможности уступить жену Фердинанду Четвертому Бурбону, которому новая любовница пришлась весьма по вкусу. Эта и подобные связи с великими мира сего позволили супругам открыть в своей великолепной вилле в Паузилиппо игорную залу, хотя вообще-то такое было запрещено — и очень многие неаполитанские аристократы покидали веселую виллу с пустыми карманами, а тем временем карманы Гударов наполнялись. Вечно продолжаться все это, разумеется, не могло. Однажды королева нашла письмо Сары к королю, в котором, как рассказывает Казакова, среди прочего говорилось: «Буду ждать Вас в том же месте и в то же время с нетерпением ждущей быка коровы». Ее величеству не потребовалось перечитывать записку, чтобы без промедления выслать супругов Гудар из Неаполитанского королевства.

История Гударов осталась бы просто историей парочки авантюристов, когда бы не их непримиримая война против кастратов. Война эта осуществлялась в форме различных сочинений, подписанных Сарой Гудар, но скорей всего принадлежащих перу Анжа Гудара: публикуясь под именем «прекрасной англичанки», он тем самым обеспечивал жене несколько скандальную известность, делавшую их обоих стократ более популярными. Впрочем, он издал под собственным именем весьма интересный и здравомысленный экономический очерк «Неаполь, или Что можно сделать ради процветания королевства».

Итак, в серии писем к графу Пемброку, названных «Заметки о музыке и танце», Сара (согласимся с ее авторством, раз уж ничего об этом деле толком не знаем) всячески старается подчеркнуть свои расхождения с итальянцами, которых называет «нацией евнухов». С удивительной горячностью и злостью она атакует одного за другим всех выдающихся кастратов того времени, повторяя многое из того, что обычно говорилось против них во Франции.

Впрочем, ее язвительность не лишена остроумия, когда она пересказывает анекдоты, например такой: «Как-то раз некая французская дама спросила юную италианку об одном из ее обожателей, кастрированном, точно мой кот, — итак, она спросила, для какой надобности держит та сие животное, а италианка в ответ — держу, чтобы жизнь попусту не пропадала. Вы видите, милорд, сколь изобретательны нынешние женщины, способные даже из самого никудышного извлечь кое-какую пользу»18. Правда, некоторые ее шуточки не столько забавны, сколько банальны: «Говорят, евнух Фокиус был универсальным гением — но тогда наверно он не был евнухом, а ежели все-таки был, значит, в ту пору науки были кастрированы»19.

Когда она анализирует этот феномен в целом, следить за ее мыслью чуть легче: «Женщинам нужно было дать для охраны чудовищ, а дабы не допустить сих чудовищ до совершения преступления, они были таковой способности лишены — вот горький плод порока, вынуждающего целомудрие уничтожать часть рода человеческого, лишь бы сберечь добродетель оставшихся»*'. Можно сказать, что Сара Гудар относилась к тем немногим, кто способен внятно сформулировать важнейшие вопросы, например: «Неужто мы должны уродовать мужчин, дабы придать им совершенство, коего им не досталось при рождении? »21 — хотя этот вопрос свидетельствует, что при всей своей неприязни к кастратам она признавала, что известного совершенства они все-таки достигли.

Выводы из ее многочисленных сочинений можно делать самые разные, и прежде всего нельзя не отметить, что, разбирая по косточкам каждого кастрата, Сара (или Анж? ) всякий раз делает много ошибок — все эти ошибки подробно проанализированы Паоло Манцином и другими музыкантами в их опубликованном в 1773 году коллективном «Ответе автору изданных на французском языке „Записок о музыке и танце" ». Так, Сара утверждает, что Джицциелло превзошел всех певцов своего времени, хотя Джицциелло был современником Фаринелли и Каффарелли, превзойти которых, разумеется, не мог. Далее она хвалит его игру, хотя именно в игре он был не силен — его даже прозвали «поющей статуей». В другом месте она относит к «второразрядным» выдающегося кастрата Салимбени, получавшего в Берлине огромные гонорары, каких при прусском дворе обычно не платили. Наконец, ее критика часто бывает на редкость неубедительна, например: «Манцоли пел многое, но то были всего лишь ноты! » — на что оппонент немедленно ей возразил; «А вам бы хотелось, чтобы он пел что-то другое? Уж не золотые ли цехины? »22

Еще труднее простить ей презрение, с которым она судит о кастратах в целом. Правда, говоря о каждом из них в отдельности, она признает кротость и пристойность Фаринелли, честность Джицциелло, мягкость и сдержанность Априле, невинность и скромность Лукини, «прекрасную и благородную душу» Гваданьи. Но едва отвлекшись от всех этих частных случаев, она тут же дает волю презрению, разделяемому слишком многими современными ей французами, — она то и дело твердит, что у primo uomo «девичий голос» и что он «лишь наполовину мужчина», а когда после подробного обсуждения кастратов переходит наконец к тенорам, не без удовольствия замечает: «Но довольно о евнухах, поговорим о мужчинах». Паоло Манцин, защищавший в своем «Ответе» кастратов, хотя сам не принадлежал к их числу, был более всего удивлен именно этим неприязненным тоном: «Всем известно, кто такие кастраты, и нет нужды выражать презрение людям, оказавшим вам столько любезностей! Что до изъяна, коим вы их корите, их вины тут нет, и дело это прошлое»23.

Не менее интересен социально-экономический подход к проблеме, использованный обоими супругами, тут уж несомненно по инициативе Анжа Гудара. Предвосхищая методы, которым предстояло одержать победу в грядущем столетии, Гудары используют не только типично французскую, но и типично экономическую аргументацию, совершенно нехарактерную для XVIII века, чуждого концепции «полезности» или «прибыльности» искусства. Публика XVII и XVIII веков думать не думала, сколько денег ушло на зрительный зал и сколько на постановку или сколько стоили полученные кастратом роскошные подарки! Для публики важно было лишь великолепие праздника, сила сиюминутного чувственного переживания, доставленное несравненным вечером волшебное наслаждение. Эта эпоха — эпоха меценатов — знать не знала сложных денежных расчетов будущей буржуазии: все искусства и особенно самое мимолетное из них, музыка, существовали лишь благодаря щедрости «принцев», а те денег не жалели. Супруги Гудар такого не понимали. Он считали, что результатом кастрации являются «тела, мертвые для экономики государства»; они осуждали итальянцев — единственный народ, ради музыки жертвующий потомством; они не могли смириться с тем, что певцу платят в тысячи раз больше, чем полезному ученому или экономисту; они с прискорбием отмечали, что государство платит за музыку слишком дорого, а ведь на эти деньги можно столько всего сделать — по их мнению, например, ежегодно расходуемые на парижскую оперу 700 000 ливров могли бы ежегодно спасать от голодной смерти две тысячи бедняков. С сегодняшней точки зрения подобный анализ отнюдь небезоснователен, а кое в каких отношениях кажется чуть ли не пророческим, но пророчество это — о скором конце и целого мира и отдельного человека, для которых щедрость и любовь к искусству были куда важнее и привлекательнее производительности труда и рентабельности предприятия. Вообще все эти рассуждения так настраивают нас против четы Гудар не столько из-за их язвительного отношения к кастратам и тем более не из-за их борьбы против кастрации — то и другое отражало поддержанную законодательством и более или менее всеобщую в конце XVIII века позицию. Куда больше раздражает резкое несоответствие между тем, что они говорили, и тем, что делали. Они постоянно проповедовали высокую нравственность, они осуждали, обижались, доказывали и опровергали — а тем временем их собственная жизнь являла собой череду компромиссов, интриг и скандалов. Анж Гудар изображал из себя великого экономиста, спешащего на помощь страждущим народам, что отнюдь не мешало ему заниматься темными делишками и развлекаться в дорогих игорных притонах. Сара отказывалась описывать театральные нравы, а особенно нравы кастратов, потому что не хочет, мол, «сохранять для будущих поколений всю мерзость нашего века»21, а сама коллекционировала любовников, чтобы потуже набить их подарками семейные сундуки.

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...