Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Почивалин Николай «На природе»




Товарищ купил «Жигули», с трудом дождался, когда кончится зима, и теперь переживал свой медовый авто-месяц. Высокий, носатый, чернобровый, с пышной, почти сплошь седой шевелюрой — словно окунул ее в снег и забыл встряхнуть,— он с порога нетерпеливо объявил:
— Едем смотреть весну. Все, быстро, быстро!..
Было начало мая — лучшая пора года, когда все первозданно свежо и ярко. Разматывалась серо-фиолетовая под ласковыми предзакатными лучами асфальтовая лента трассы; к самым кромкам ее, обтекая кюветы, прибивали изумрудные волны травы; по обе стороны зеленели молодой листвой ольха, осины и березы, нечасто, как белые вспышки, мелькающие меж темных стволов; выкинули, наконец, еще слабый, с желтинкой лист стариканы-дубы, и в похолодавший было воздух тотчас хлынули животворные потоки тепла. Хороши окрестности нашей Пензы: едва отбегут назад окраинные, с вишневыми и яблоневыми садами дома, и сразу на много километров потянутся пригородные рощи, полные птичьих голосов, с извилистыми руками и тихими заводями старицы Суры,— не только красота извечная, по и могучие фильтры природы...
Павел Иванович, так звали товарища, поставил машину на обочине дороги. Пока он, священнодействуя, сма-хивал тряпочкой с ее вишневой поверхности несуществующую пыль, запирал и постукивал ботинком но скатам, я уж был в роще. По двум недавно срубленным, сырым, прогибающимся под ногами осинкам миновал звонкий узкий ручей, который и перешагнуть можно,— бытует у лас, к сожалению, эта беспечная тороватость: чуть что, и вали с маху, не куплено!.. Как дикарь или зверюга лесовик, я брел, срывая, растирая в пальцах и втягивая ноздрями то пресный запах осинового листка, то горьковатый — березового, то влажный и сладкий еще не зацветшей медуницы. В прогалах между деревьями голубело высокое вешнее небо; лопотала на своем младенческом языке листва; звонко тренькали синицы, излетан и подныривая под ветви,— чувствуя, как нисходит на тебя ощущение покоя, умиротворения, я заулыбался. Прочитал подавно статью-совет о саморегулировании нервной системы; статья умная, полезная, но автору следовало бы пополнить ее еще одним способом саморегуляции — вот этим, древнейшим и безотказным!
И вдруг энергично идущий во мне процесс отлаживания нервной системы прервался.
На обширной поляне, устланной нежнейшим зеленым ковром, нелепо чернели островерхие кучи мусора — так ссыпают самосвалы. Трава вокруг была придавлена, прямо к трассе вела узорная, уже накатанная шинами колея. От неожиданности, чуть не ступив в ближнюю под дубом кучу, я остановился; современное дополнение к пейзажу в первую секунду вызвало даже не досаду, она пришла потом, а какое-то ощущение нечистоплотности, почти гадливости — как если бы посадил на белоснежную рубашку сальное грязное пятно.
— Вот ведь разгильдяи чертовы! — ругнулся подоспевший и вставший рядом Павел Иванович.— Не могли три лишних километра проехать — до свалки!
Действительно, до специально оборудованной за городом, на открытом мосте, и постоянно дымящейся свалки недалеко, дорога к ней асфальтирована, так пет же, устроили филиал свалки и тут! И чудесном уголке, куда по субботам и воскресеньям горожане приезжают и приходит отдыхать в любую пору. Зимой — когда сахарные, не запорошенные фабричной копотью снега здесь исполосованы лыжней; летом — вытягиваясь цепочкой по узким тенистым тропкам, ведущим к старице, в которую еще не сливают никакой дряни; осенью, наконец, под спорыми дождиками,— собирая грибы, которых почему-то, правда, становится все меньше... Куча, у которой в выразительном молчании мы стояли, появлением своим была обязана шоферу швейной фабрики. Разноцветные обрезки тканей, осколки пуговиц, целые вороха мятых, забракованных, вероятно, бумажных впрок, что прикрепляются к готовым изделиям. Большая часть других куч была явно строитель-ного происхождения: поломанная дранка, битое стекло, куски штукатурки и обрывки обоев; посреди этого развала, как дзот, высилась глыба намертво схваченного цемента — какая-то бригада на какой-то стройке сротозейничала, водитель избавился от нее где поближе...
Что-то в настроении нашем невозместимо убыло; перебрасываясь пустыми, ничего не значащими фразами, мы отвернули от поляны, чтобы и не видеть се больше,— не лучшая, пассивная позиция, но что же еще оставалось делать? Поймать бы с поличным одного такого механизированного осквернителя, хотя бы номер машины записать!.. Если рекомендованное ученым саморегулирование и продолжало работать, то в обратном порядке: било но нервам досадой, обидой, тягостным недоумением. Ну как же так? Ведь они, побывавшие туг шоферы, люди как люди и, наверное, неплохие работяги. Как все, любят своих детей, дарят женам по праздникам цветы, заботливо, возможно, ухаживают на своих дачах за каждой яблонькой. 11 как могут они же, вылетев за город, украдкой, воровато свалить мусор — гадить там, куда усталые люди приходят как на свидание?..
— К сосенкам сходим? — коротко предложил Павел Иванович.
— Пошли.
До сосновых посадок было рукой подать. Места тут, в общей сложности, низменные, пойменные, поросшие дубом—пореже и сплошь — чернолесьем; молодой соснячок, к которому мы направились,— это давний эксперимент какого-то энтузиаста из лесничества, и хотя на удачно выбранном, несколько возвышенном участке сосны прижились, опыт на том и кончился. Четкий, как солдатское построение, их темно-зеленый квадрат возникал на повороте всегда неожиданно, радовал глаз. И удивительно, что каких-нибудь две-три сотни юных сосенок создавали свой микроклимат, свою фауну: в медовый настой разнотравья внятно входил густой смолистый дух, мгновенно наполняя легкие целебной свежестью; на свой, строговатый манер была убрана в ровных рядах и земля: пружинящим под ногой серо-зеленым настилом хвои, из-под которого, как и в настоящем бору, не однажды уже проклевывались обрызганные росой и облепленные иголками крохотные сливочные маслята.
Ошеломленные, мы разом остановились, словно очутились на краю пропасти.
Сосенок не было.
На образовавшейся плешине жалко— как зубья отслужившей расчески—торчали золотистые с прозеленью колья; иные на них были аккуратно срезаны пилой, другие наискось срублены топором, третьи, надломленные и выкрученные, белели мелкой, словно раздробленные кости, щепой. Как ураган пронесся— все исковеркав и раскидав! Сиротливо оставшиеся после этого рукотворного бурелома три-четыре сосенки с гонкими искривленными стволами уцелели только потому, что кому-то статью не угодили.
— Всё па елки перепели.— Павел Иванович горестно покачал седой головой.— Как же — опаски нет, охраны никакой. Душонки рублевые!
По профессии столяр-краснодеревщик, знающий цепу любому дереву, он поднял сосновую ветку, подержал ее п своих крупных мастеровитых руках, будто прикидывая, куда ее можно употребить, пристроить, и бережно положил снова.
Срубленных веток, сучков валялось множество, по исходящий от них слабый запах теперь воспринимался по-другому: так скорбно пахнут сосновые лапы, положенные на последнюю домовину человека.
Ну что можно туг поделать, как остановить это бедствие? Ловить и сажать виновных в тюрьмы, как поступают, кажется, в Болгарии? Рубить руки, как когда-то безжалостно отрубали их у воров в Турции? Водить связанных по улицам под градом плевков и тычков, как в старину водили на Руси конокрадов?.. Мы горячо радуемся, что наконец с размахом, по-государственному решен комплекс вопросов по охране природы Байкала, что так же решается проблема защиты Балхаша; верим, что опять, как прежде, будет чистой наша песенная Волга, что рано или поздно на всех заводских трубах, сколько бы их сейчас ни дымило, будут установлены дымо- и газоуловители,— страна расходует на эти цели миллиарды рублей, и мы но жалеем их. Но природа — это не только Байкал, Волга и Беловежская пуща, она кроме них и тысячи малых, подчас безымянных речек, без которых нет и не станет полноводных красавиц; и одно, неделимое па районы и области пебо над ними; и скромные, наподобие нашей, пригородные рощи. Государство по может, не в силах следить за каждым деревом, если за ним по будет следить каждый из нас. Нельзя всю пашу огромную и прекрасную землю объявить заповедной,— любой из нас должен объявить такой заповедник в душе своей! Только так, ибо при всех других условиях внукам и правнукам своим мы оставим, говоря обобщенно, одни пеньки.
...Не сговариваясь, помрачнев, мы напрямую вышли к трассе.
Поджидая, пока Павел Иванович откроет дверцы машины, я закурил; со сложным чувством прощаясь, за что-то винясь и па что-то надеясь, посмотрел на рощу. Привычно прикрыв листвой следы, оставленные существами разумными, она дышала покоем, и над ее зеленой чащобой обещая назавтра погожий день, разливался чистый малиновый закат.
«Жигуленок» резво взял с места; мелькнул и отскочил назад на тонких железных ходулях внушительный транспарант: «Берегите лес — своего друга».



Юрий Буйда Химич

Сергея Сергеевича Химича все считали очень нерешительным человеком, а некоторые вдобавок – человеком в футляре, вроде учителя Беликова из чеховского рассказа. Он едва-едва вытянул первый год в качестве штатного преподавателя химии, и в конце концов директор школы предложил ему прекратить мучить себя и учеников и перейти в лаборанты. Нисколько не обидевшись, но даже с радостью Сергей Сергеевич согласился и новый учебный год начал в примыкавшей к кабинету химии узкой комнате, уставленной шкафами, стеллажами и столиками, колбами, штативами и горелками. А учительское место заняла юная красавица гречанка Азалия Харитоновна Керасиди, в которую все сразу влюбились и между собой стали называть просто Ази. Гибкая, тоненькая, подвижная, смуглая, с изогнутыми, как ятаганы, темными бровями и темно-зелеными блестящими глазами, она отлично справлялась с учительскими обязанностями, заставив всех тотчас забыть об этом увальне и недотепе Химиче, который прославился медлительностью, нерешительностью, какой-то вязкостью, если даже речь шла о самых заурядных бытовых проблемках. Прежде чем ответить на вопрос, сколько будет дважды два, он и то держал паузу, задумчиво мычал и только после этого очень неуверенным тоном выдавливал из себя: "Пять".

Из дома в школу он в любое время года ходил одним и тем же однажды выбранным путем, хотя значительная часть его была ужасно неудобна:глинистая тропинка между оградами огородов и довольно глубоким оврагом, тянувшимся параллельно железнодорожной насыпи. Тропинка выводила к переезду, который для Сергея Сергеевича был мучительнейшей преградой на пути к школе. То и дело сверяясь с самодельным расписанием, он ждал, когда же пройдет московский скорый, чтобы, пропустив поток автомобилей, успеть юркнуть через переезд перед самым носом почто-во-багажного. Опоздать к началу урока или попасть под поезд – эту дилемму он решал ежедневно, обливаясь потом, нервничая и доводя себя до тяжелой головной боли и болезненной одышки. Но изменить однажды и навсегда избранный маршрут – это ему и в голову, видимо, не приходило.

Ази посмеивалась над его страстью к порядку в лаборатории. Ну, скажем, на колбе с соляной кислотой была наклеена большая квадратная бумажка с надписями одна под другой: "Кислота соляная", "Хлористоводо-родная кислота", "Раствор хлористого водорода в воде" и наконец – "НСl". Когда по плану урока на столах в кабинете появлялись газовые горелки, Сергей Сергеевич места себе не находил: он не только подробней-ше инструктировал учеников, как пользоваться опасным прибором, но и класса не покидал, пока не завершится опыт.

— Как бы чего не случилось? – подначивала его с улыбкой Ази.

В ответ он лишь пожимал плечами и отворачивался.

Однажды Ази попросила его принести что-то со школьного чердака. Сергей Сергеевич замер в нерешительности и наконец пробормотал:

- Да… но я никогда там не был… не люблю, заходить в незнакомые подвалы и на чердаки… извините, Азалия Харитоновна…

Ази расхохоталась и, махнув рукой, послала на чердак расторопного старшеклассника, которому завидовали все мальчишки, мечтавшие исполнить любое распоряжение, любую самомалейшую просьбу красавицы Ази, даже если бы это было сопряжено со смертельным риском.

Тем же вечером она вошла в лабораторию, села на стул и, закинув ногу на ногу и закурив тонкую сигарету, кивнула на томик Чехова, лежавший между колбами и пробирками:

- Человек в футляре читает "Человека в футляре"? Вы извините, Сергей Сергеевич, но я слыхала, вас многие так называют…

- Глитайабож паук, – пробормотал он, продолжая при помощи ерша мыть колбу в раковине.

- Что? Какой паук? – растерялась Ази.

— Вы, наверное, давно не перечитывали этот рассказ, – сказал он.

Вытряхнув последнюю каплю из колбы и поставив ее в сушилку, он сел напротив Ази и, поправив очки, продолжал тем же бесстрастным тоном:

- Перечитайте, Азалия Харитоновна. Там краснощекие, чернобровые, вечно хохочущие здоровые люди зверски травят несчастного одинокого человека, который ничуть не лучше, но и ничуть не хуже их. Да, не лучше, но и не хуже. – Он помахал ладонью, отгоняя от лица табачный дым. – От скуки его пытаются женить на краснощекой, чернобровой хохлушке, брат которой ненавидит человека в футляре и сравнивает его с пауком – "абож паук". Между ними случается ссора, после которой человек в футляре умирает. – Сергей Сергеевич неторопливо открыл книгу, полистал, кивнул. – Вот послушайте: "Признаюсь, – (это рассказчик истории говорит, не Чехов), – хоронить таких людей, как Беликов, это большое удовольствие". – Посмотрел на нее поверх очков и продолжал: – "Вернулись мы с кладбища в добром расположении. Но прошло не больше недели, и жизнь потекла по-прежнему, такая же суровая, утомительная, бестолковая…" Видите ли, человек в футляре оказался ни при чем. Поэтому… – Он кашлянул и отвернулся. – Поэтому или не поэтому, все равно, но я прошу вас не называть меня человеком в футляре. И не лезть ко мне в душу, даже если вам вдруг стало скучно! – Посмотрел на нее в упор. – Я же не пристаю к вам, правда? Или я плохо работаю? Так и скажите. Но не лезьте, понимаете? – Он закашлялся, зажал рот платком и промычал: – Уходите, пожалуйста… Не надо… Не надо же! Прошу вас!

Ошеломленная Ази вскочила, отпрянула к двери, не спуская изумленного взгляда с Химича и не зная, куда сунуть погасшую сигарету, – вдруг, хлопнув дверью, бросилась бежать, опомнилась в тупике, резко обернулась – коридор был пуст. Она дрожала, хотелось плакать, хотелось вернуться к этому неуклюжему косноязычному очкарику и все-все ему объяснить… Но что объяснить? Такое с нею случилось впервые в жизни. Это было что-то загадочное, даже, может быть, неприятно-таинственное, тягостное, во всяком случае. Ази на цыпочках пробежала по коридору, спустилась во двор и, всхлипывая, помчалась домой.

Летом из-за болезни матери Ази не удалось поехать к морю, и она целыми днями пропадала на узких песчаных пляжах Преголи и Лавы, окруженная поклонниками, демонстрировавшими ей свои мускулы, умение плавать и бегать за мороженым.

Иногда все и вся ей надоедало, и она после завтрака отправлялась подальше от людных пляжей – на Детдомовские озера, где можно бьыобестревожно мечтать под тишайший шелест ивняков, сонно наблюдая за грубоватыми желтыми кувшинками, сбивавшимися в плоские стада на темной, почти черной поверхности воды. Озера тянулись вдоль Преголи цепочкой, соединяясь с рекой узкими кривыми протоками, скрытыми от глаз теми же густыми ивами.

Ази бродила от озера к озеру, собирая мелкие белые и голубые цветы, или лежала в высокой траве, глядя широко открытыми зеленовато-карими глазами на небо, по фальшивой плоскости которого изредка проплывали кое-как вылепленные белые облака. Над нею с жестяным треском проносились стрекозы или бесшумные стайки бабочек-брюквенниц…

Добравшись до последнего озера, она увидела знакомую громоздкую фигуру Сергея Сергеевича, удившего рыбу с берега, и, поколебавшись, – а сколько времени прошло с того дня! – подошла и села рядом.

- Вот уж не думала, что вы страстный рыбак, – сказала она. – У вас такой хищный прищур, когда вы смотрите на поплавок…

- Я не люблю ловить рыбу, – с вялой улыбкой сказал Сергей Сергеевич. – Просто здесь хорошо сидится. Безлюдно, тихо, задумчиво. А иногда я просто ложусь в траву и сплю…

- Спите? Но… – Она вдруг запнулась, не зная, что тут можно сказать. – Это, наверное, хорошо…

Он с любопытством взглянул на нее и снова уставился на поплавок.

- В общем, да. Одно плохо: в сновидениях слишком много людей… в том числе неприятных, от которых невозможно избавиться, потому что таковы, видимо, законы сновидений… – Он тихо засмеялся. – Бог мой, какую я чушь несу, вы уж извините!

- Что вы, Сергей Сергеевич!

- Можете называть меня просто Химичем – я привык. – Пожал плечами. – В сновидениях ты вроде бы становишься свободным, абсолютно свободным, а на самом деле нет худшего рабства, чем сновидения с их людьми…

- Остается быть царем в жизни. – Ази вдруг испугалась, что он воспримет ее слова как намек. – Кажется, клюет!

- Нет, показалось. – Он снял соломенную шляпу и взъерошил соломенные волосы. – В жизни… с кем не хочется знаться – не знайся… Разве нет?

- А давайте искупаемся! – Ази вскочила и одним махом сбросила платьице, оставшись в белом купальнике. – Давайте, не бойтесь!

Он усмехнулся:

- А я и не боюсь.

Она терпеливо ждала, пока он, по обыкновению своему не торопясь, снимет рубашку, брюки, носки. У него было плотное, полноватое белое тело с густыми рыжими волосами на груди, руках и ногах. В два прыжка он оказался у воды и с шумом обрушился в озеро.

Ази расхохоталась.

— Тюленище! – закричала она. – Сергей Сергеевич, вы тюленище!

Химич вынырнул и мощными гребками погнал свое тюленье тело вперед. Ази с удивлением следила за ним: такой стильный кроль она видела только по телевизору. Мужчина обогнул озеро, перевернулся на спину и в несколько толчков подплыл к берегу, уткнувшись макушкой в песок.

- Вот это класс! – сказала Ази, присаживаясь рядом с ним на корточки. – Где вы так научились?

Он выбрался на берег, тяжело дыша, вяло взмахнул руками.

- Я же родился на Волге, да еще и в спортшколу походил несколько лет. А потом – бенц, и все. – Откинул волосы со лба, виновато улыбнулся девушке: – Сердце, видите ли… Из-за сердца даже в армию не взяли.

— Господи, так вам нельзя же! Я дура, Сергей Сергеевич!

Он с удивлением посмотрел на расстроенную девушку:

- Вы серьезно это? Бросьте, Ази, не надо. Считайте, что я вам ничего не говорил. Да и не рассказывайте про это никому, пожалуйста… Вы же хотели искупаться, Ази, так идите же, вода – чудо!

Она вдруг сообразила, что он впервые называет ее ласкательным прозвищем, а не по имени-отчеству, и чуть не разревелась.

Химич стоял перед нею в растерянности.

- Ази… Что-нибудь случилось? Опять я что-нибудь не так… Она замотала головой: нет.

- Хотите, я научу вас плавать по-настоящему? Нет? Ази… чего ж вы хотите?

- Не знаю… – Она села на песок, перевела дух. – А что еще вы видите во сне?

Он наморщил большой лоб.

- Рыбы снятся. С красивыми женскими животами. – Надел очки. – И много лишних людей. Так что же с вами, Азалия Харитоновна? – Голос его звучал доброжелательно, но суховато. – Чего вы хотите?

Она посмотрела на него с жалобной улыбкой:

- Поцелуйте меня, Сергей Сергеевич, пожалуйста. Не то я разревусь.

Она вернулась домой очень поздно, но мать еще не спала.

- Что с тобой, Ази? – Мать мучилась одышкой. – От тебя веет такой свежестью, как будто ты счастлива…

- А я и впрямь счастлива, ма! Я сегодня влюбилась, полюбила и стала женщиной!

Мать посмотрела на нее – Ази угадала ее взгляд в темноте.

- И кто же твой герой?

- Ма! Ты же сама сто раз говорила, что за героев только дуры выходят.

- Так вы еще и пожениться решили?

- Да. Он не герой, он – любимый, ма! Честное слово.

Их свадьба, конечно же, стала сенсацией для полусонного городка, прочившего Ази в мужья человека ну уж никак не ниже генеральского чина. А тут, подумать только, – невоеннообязанный, годный к нестроевой, как записано в его военном билете. В решении красавицы видели даже не каприз, но – темную тайну и уж никак не любовь.

И спустя годы – а прожили они вместе около шести лет – Ази каждый день открывала странного своего мужа, как неведомую, загадочную планету или страну – с городами и водопадами, ночными кошмарами и бездонными морями. Как большинству русских людей, мир представлялся Сергею Сергеевичу хаотическим сцеплением случайностей, и чтобы хоть как-то упорядочить мир и обезопасить себя и близких (через год у них родилась девочка), Химич прибегал одновременно к двум средствам – медлительности и воображению.

Он не торопился открыть дверь – не из страха или трусости – лишь потому, что пытался перебрать, кажется, все возможные варианты встречи с гостем или гостями: это могли быть соседи, птицы, Козебяка, Дон Кихот или преодолевшая тысячи километров и иссохшая за время пути кобра, утратившая яд и жаждавшая лишь покоя у ног последнего властелина…

Получив письмо, он не спешил распечатывать конверт, упорно стремясь предугадать содержание послания – каждое казалось ему некой вестью, иначе зачем бы кому-то тратить время и чернила? Сам он никому писем не писал, ибо, в чем он был убежден, не владел словом, которое помогло бы кому-нибудь в беде, исцелило душу, остановило злодея или вознесло праведника. Поначалу Ази это забавляло, но вскоре и она, словно заразившись от мужа, стала относиться к письмам, вообще к словам столь же бережно, пугая молчанием даже собственную мать.

- Может, тебе плохо? – тревожилась старая гречанка. – Ты стала такая молчаливая…

- И счастливая.

Мать лишь покачивала головой: бессловесное счастье – это было что-то новенькое в мире, зачатом в слове и словом.

Сергей Сергеевич по-прежнему много спал. Однажды он сказал Ази: "Во сне легче переносить счастье. – И с усмешкой добавил: – И потом, во сне я худею".

Он все чаще оказывался на больничной койке: давало знать о себе больное сердце. Однажды оно остановилось. Ази похоронила его с нераспечатанным письмом, подсунутым под скрещенные на груди руки. Это письмо написала она, узнав о его смерти. Никто не знает, что за весть она послала любимому в вечность, но когда кто-то из коллег в учительской вполголоса предположил, что за миг до смерти Сергей Сергеевич думал не: я умираю или не умираю? – но: умирать мне или не умирать? – она вдруг стукнула кулаком по столу и закричала, вскинув лицо к потолку и срывая голос:

- Не смейте! Не смейте так! Вы его не знали и знать не хотели! А я знала… я знаю его! И ненавижу вашего Чехова! Не-на-ви-жу! Не-на-ви-жу…


 

Екимов Борис "Мальчик на велосипеде"

Утренний автобус на Большую Головку давно ушел, до вечернего было далеко; а тащиться к грейдеру, на попутку, с чемоданом да объемистой сумкой не хотелось. Оставалось одно — ждать.
Стеклянный теремок автовокзала лежал на отшибе от станции, считай, посреди степи. Июльский солнечный день наливался жаром, в тесном зальчике становилось душно, и выбирался народ на волю, на ветерок, располагаясь под навесами и в соседней лесополосе, под сенью пыльных вязов.
Хурдин ожиданием не томился. Он не был на родине целых пять лет, а последние три года и вовсе за границей работал, и потому теперь все казалось ему таким милым для души: степь и горячий тугой ветер, просторное небо с его чистой синью, и люди вокруг, их голоса и речи, от которых отвык, а теперь слушал с жадностью. Людно было на вокзале и говорливо. Хурдин бродил и бродил, бродил и людей разглядывал, останавливался, слушал.
— Ты со своей папиросой, как грех с душой, не расстанешься. Другая бабка Надюрка. Та оденет чистый платок, цигарку завернет в локоть — и гайда в контору,— прилюдно выговаривала своему мужику могучая рукастая баба.
А рядом сухонькая старушка изливала свою беду:
— Изболелась внучарка моя, такая господня страсть. С лица спала, желтая, как стень, и все тело красными товрами пошло. Бывало, дишканит, по всему хутору слыхать, а теперь чуть пекает.
Под кустами, за вокзалом, гармошка пиликала, и голос старательно выводил припевки:

Моя милка черноброва,
Канафеты есть здорова!

Темные лица, кипенно-белые платки, лопатистые корявые руки.

Не вари кашу крутую, вари жиденькую,
Не люби девку сухую, люби сытенькую.

Старые женщины были чем-то похожи на мать. Может быть, просто годами.
Вспомнив о матери, Хурдин сразу же забеспокоился и невольно поглядел в ту сторону, где лежал его хутор и где мать ждала. О своем приезде он не писал, но мать должна была почуять. Она всегда угадывала наперед. Да и знала она, что сын возвращается и, конечно, приедет.
На хуторе, в родном доме, Хурдин не был пять лет. В последний раз он гостил там зимой, на крещенье. Холодно было на дворе и в дому. Хурдин уже привык к иному и мерз. Мерзли ноги от ледяных полов, по ночам зябко было спать, он чувствовал, что простывает. Мать топила днем и ночью, дров не жалела, но дуло из-под пола, и окна тепла не держали.
— Гляди ты какой стал, прям блин пашаничный...— говорила мать.— А мы, бывало, вот молодые-то были, в старом дому, утром встанешь, а ведрушка с водой замерзла. А ныне чего...
Хурдин четыре дня лишь выдержал, отговорился делами и уехал.
Потом он жалел. Конечно, нужно было потерпеть. Потерпеть и пожить. И ничего бы не случилось. Но разве предполагал он в ту пору, что не увидится с матерью целых пять лет.
Гармонист в лесополосе припевал и припевал:

Милый мой Игнат Кривой,
Правый глаз шатается.
Давай выколем другой,
Он табе мешается.

Игнат Кривой в свое время был личностью знаменитой. Он объезжал хутора, собирал тряпье и кости, и взамен одаривал ребятню свистульками и рыболовными крючками, баб — пудрой да мазью, «жировкой» для белизны лица. В те послевоенные годы Игнат, несмотря на стеклянный глаз, был завидным кавалером и любил погулять. И потому его всегда ждали и встречали с радостью.
Вспоминая те давние годы, Хурдин забылся, и потому не сразу вернул его к яви чей-то голос.
— Хурдин! Хурдин! Ты не оглох часом?!
Иван Ломтев, школьный товарищ из Вихляевки, звал его и дозваться не мог.
Был Ломтев на машине и ехал домой. Хурдин погрузил в багажник свою поклажу, уселся рядом с Иваном; и покатили они сначала асфальтом, а потом добрым грейдером, мимо Первой Березовки и Второй, к дому.
С Ломтевым после школы встречались редко, и потому поговорить было о чем: о прошлом, о школьных друзьях, их судьбах.
Доехали незаметно. И нужно было сворачивать с грейдера за дубовским мостом, а Иван проскочил дальше.
— Ты куда? — не понял Хурдин.
— Там дорога плохая. Козинкой объеду.
Прошла Малая Дубовка, и малголовское кладбище открылось. Сам хутор Малголовский пропал давно, и теперь лишь одичавшие терны и груши-дулины указывали место. А кладбище было целым. Светили кресты и памятники свежей краскою, венками и разноцветной пестрядью ленточек: на пасху украшали яркими тряпочками ветки и ставили их на могилах.
— Живое кладбище...— удивился Хурдин.
— Хоронят,— ответил Иван.— Старики умирают, приказывают там хоронить, вот и хоронят. Да и родные у кого лежат. Не бросишь.
Через Козинку — зеленую падь, в которой всегда сено косили, выехали к вихляевскому пруду, а от него через поле и вниз. Пшеница уже поднялась высоко и колосилась, и машина бежала по узкой дороге куропаткою, чуть не прячась. На взлобье хлеб пошел жиже, и открылся впереди хутор, а справа Ильмень и займище. Машина понеслась вниз, и засвистел воздух. И мчалась навстречу земля, и зелень, и сирень цветов, и синь неба — все летело навстречу, и сердце замирало в сладком обмороке.
— На велосипедах, помнишь, здесь?..— спросил Иван потом, внизу.
— Помню...— выдохнул Хурдин и удивился, сколь одинакова у всех память. Ему-то казалось, что только он да Виктор помнят этот бешеный лет с Вихляевской горы, на велосипеде в детстве. Когда мчишься, и захватывает дух, и кажется, вот-вот взлетишь.
В последнее время Хурдин часто вспоминал о Вихляевской горе, о велосипеде; и, думая о поездке к матери, загадывал починить старый велосипедишко и съездить на Вихляевскую гору.
До самого дома больше не обмолвились словом. И чем ближе подъезжали, тем острее понимал Хурдин, какими долгими были эти пять лет разлуки. Такими долгими... И в какое-то мгновение вдруг показалось: матери уже нет, она умерла, а ему просто не сказали. Да, вдруг почудилось такое.
Мама была жива. На гул и сигнал машины, на голоса она отворила воротца и вышла. Вышла и кинулась к сыну.
— Привел господь, привел... Сохранил и привел... живого...— беспамятно бормотала она. — Господи... Какую я игу снесла. Уехал и матери сердцу вынул... — бормотала мать, пригибая к себе и ощупывая сыновью голову, плечи, лицо оглаживая, волосы, лаская и словно проверяя, все ли при нем.
И, поняв, поверив, что живой перед ней сынок и целый, она ослабела, и разом, одним разом хлынули так долго копленные слезы. Мать уже не могла говорить, она лишь в исступленье колотилась легкой седой головой о сыновью грудь.
Хурдин тоже плакал. Молча, глотая слезы, он плакал и ждал, когда мать успокоится.
Давно уехала машина, вещи стояли во дворе, а мать все не могла поверить.
— Какой год во слезах ничего не вижу... Все об тебе да об тебе. Войны боюся. Телевизор кажеденно гляжу, а там все недоброе гутарят: война да война. А у меня об вас сердце кровит. Начнется — и враз тебя... Мы спасемся да и помрем так возля друг дружки, а мое дите вдале, одна-одиноя... Сделалась бы гулюшкой и полетела...
Хурдин слушал и все более понимал, что пять лет — такой долгий срок, бесконечный. Пять лет — это почти десятая часть всей жизни, а если в силе и разуме взрослого бытия ее брать, то вдвое больше. А для разлуки и вовсе не мереный срок, бесконечный.
Ведь, сколько помнил себя Хурдин, всегда он был перед матерью мальчонкой, даже взрослым уже. А теперь сидел возле нее большой, широкоплечий, а мать малым воробушком жалась к нему. И, обнимая мать, чуял он птичьи ее косточки и легкую плоть. Да что там мать, когда даже хата начинала в землю уходить.
Хурдин рассказывал о жене и детях, слушал материнскую повесть о хуторской родне. В округе лишь родных братьев да сестер было четверо, теток и дядьев столько же, а уж двоюродные — самосевом росли. И все жили неплохо, грех жаловаться. И не единожды звали мать к себе средний сын Василий, дочь Раиса. Но мать жила одна. И как когда-то, при покойном отце и большой семье, держала корову, коз, птицу, кабана выкармливала. Мать хозяйством гордилась и потому очень довольна была, когда Хурдин сказал:
— Пойдем поглядим, как ты тут хозяинуешь. Либо одни мыши на базу?
— Да чего, сынок, глядеть,— с притворной скромностью ответила мать. — Бабьи руки одни. Да и скотина вся на попасе.
Но поднялась она с охотою и с гордостью показала новый большой катух под шиферной крышей, где помещалась корова, козы и поросенку место нашлось.
— Триста рублей, золотая копеечка... Да спасибо еще ребятам, приехали, поставили. В один день... А как же, сынок, без катуха?
Старые катухи, которые ставил еще отец, плетневые, мазаные, на дубовых рассохах, старые катухи уже свое отжили. Крыша на них там и здесь провалилась, пьяно хилились стены, и теперь лишь ласточки стремительно ныряли в черные проемы дверей.
— Ломать надо, — вздохнула мать. — Рук не хватает. Сломать да поставить бы тута дровник. Под белым небом дрова лежат и уголь. А надо бы...
— Ничего тебе, мать, не надо,— засмеялся Хурдин,— Бросить тебе все да поселиться на покой. Ко мне бы поехала.
— Нет,— серьезно ответила магь. — Отца не кину. При нем помирать буду.
— Ну, к Василию иди, к Раисе.
— Не в силах, — сказала мать. — Себя едва обрабатываю, а тама хозяйство, детвора. Такую игу поднять. Годы не те... Да к Раисе я и не пойду. Иван хоть и неплохой зять, да старые люди как говорят: с сынком бранись — за печку держись, с зятьком бранись — за дверь держись. А это правда, истинная.
Хурдин посмеялся и сказал:
— Так-то оно так. Но не этого ты, мать, боишься. Ты хочешь всю жизнь хозяйкой быть. Я — хозяйка...— передразнил он ее.
— А чего ж...— приосанилась мать.— Взаправди, здеся — хозяйка, чего хочу... А тама... — махнула она рукой.
— Вот то-то и оно...— снова рассмеялся Хурдин и добавил серьезно: — Ты бы хоть корову, что ль, перевела. С козами да птицей полегче.
— Переводила, сынок. Не от добра, а переводила. Я ж болела, чуть не померла. Тебе уж не сообщали. Месяц в больнице провела. Кто же с коровкой?.. Сдали ее. А очунелася, пришла и без коровки слезьми закричала. Невозможно жить в попросях. Спасибо Василий помог добыть. И неплохая коровка, все при ней...
Разговоры текли бесконечные. И не могла мать от сына оторваться, хотя, позвякивая подойниками, бежали бабы на стойло коров доить и окликали, звали ее. И она наконец сдалась.
— Сиди не сиди, а никто не подоит, — вздохнула она.— Пойди койку разбери да ложись отдохни.
— Чего отдыхать,— ответил Хурдин.— Пройдусь, погляжу на хутор.
— Пройдись, погляди, и на тебя люди поглядят,— довольная, ответила мать.
— Может, в магазин зайти, взять? Вечером, наверно, придут? — спросил Хурдин, разумея хуторскую родню.
— Туча черная налетит,— ответила мать. — Как же, на тебя поглядеть. У меня самогонка есть. Но ты возьми в магазине две бутылки русской, на стол поставить. Боле не бери, не траться. Нехай самогон пьют, он хороший, аж горит. Хлеба возьми, если привезли.
Из ворот они вышли вместе и пошли улицей. Но недолго. Дед Архип стоял у колонки с полными ведрами и, поджидая нового человека, скручивал цигарку.
— Я побегу,— ответила мать. — А то тебя перестревать будут.
— Беги.
Мать свернула с улицы к выгону и ускорила шаг. Отойдя, она обернулась. И снова, как в тот, первый миг, когда увидела нынче сына, сердце у нее заколотилось и кровь ударила в лицо. И ноги сами собой, легко понесли вперед и вперед, по-молодому нагоняя ушедших баб.
Хурдин же попал в тенеты долгой беседы. Дед Архип новых людей любил. Для начала разговора он о здоровье справился, о семье, полюбопытствовал, вправду ли Хурдин за границей жил и так далеко. Поудивлялся, а потом вспомнил:
— Ныне такое вывелось, а раньше деды сберутся: твой дед, Афанас Чигаров, Халамея отец, Митрофан Сальников, сберутся на улице деды, на колодке, и брешут. Круг них ребятишки ухи развесят. И был такой дед Хомич из Юданов. Он букву «р» не выговаривал. Как сейчас помню, разгладит бороду и начнет: «В Амелике воевал, во Фланции воевал, в Гелмании воевал... Чисточко везде... Лучше нас живут...» А вполне возможно, и не брехал он? Казаков везде пхали. Мог и в Америку попасть, вполне возможно. Как считаешь? Ведь казаки в те времена...
Архиповым речам не было конца. Скучал он подле суровой бабки своей и теперь новости хуторские выкладывал за много лет.
И Хурдину было хорошо. Сам он был не больно речист. А вот стоять, покуривать, слушать посреди родного хутора, возле дома, после долгой разлуки...
День был ясный, с сухим солнечным жаром, с горячим ветром. С отвычки, ветер был удивительно пахуч: сладкий и терпкий дух приносил он с полей, дух зеленой пшеницы и сроду не кошенной целины.
— С женой не развелся? — спросил Архип.
— Не-ет,— удивленно ответил Хурдин.
— Видишь, какой ты, одна жена — и навек. А у нас Юрка Силяев шестую привез. Не хочешь?
И шел рассказ о Юрке Силяеве. На хуторе было тихо. В жарком полудне дремали дома, смежив ставнями очи. Высоко над головой, где-то в синей глуби, слышался перезвон щуров, золотистых, невидимых в золотом же солнечном свете.
Дребезжа подкрылками, прокатил мимо мальчуган на старом велосипеде, поздоровался. Позади велосипеда катилась тележка с зеленым сеном. Мальчик крутил педалями и урчал негромко, изображая работу мотора. Перед невысоким бугром он замедлил ход, тем же урчаньем изобразил переключение передачи на низшую и медленнее пошел в гору. Хурдин улыбнулся.
Несколько минут спустя мальчик появился вновь, теперь уже с пустыми ведрами, которые позванивали в такт велосипедному бегу. Возле колонки, рядом с Архипом и Хурдиным, мальчик остановился, голосом передав еще мгновение работающий и затем смолкший двигатель. Он вновь поздоровался и, сняв с руля ведра, начал набирать их. Двухколесный конь его отдыхал, лежа на боку.
Хурдин глядел на маль<

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...