Борис Зайцев. Легкое бремя. Аркадий Аверченко. Русское искусство
Борис Зайцев. Легкое бремя -- Как же, как же, Марсель знаю, и даже, по совести говоря, не совсем так, как вы. То есть, не то чтобы очень любовался видом от Собора тамошнего, на горе, моряцкого, или же буйабесы сравнивал, в каком ресторане лучше, сидя на набережной, вновь пред синим этим морем... Мне Марсель тяжеле дался, Бог с ним. Я там восемь месяцев служил чернорабочим, поезда разгружал. Ну и занятие, я вам скажу. Он разгладил черную, двумя крылами, видимо, полковницкую бороду. -- Поработали. Нас на " Марселе-товарном" целая артель подобралась, все русских. Офицеры и судейские, бывшие учителя, студенты, всякие. Н-н-да... Немало я на своей спине разного добра перетаскал. Однажды даже кровь горлом двинула, с натуги, что ли... Нет, если бы не выбрался, с Божией помощью -- наверное, теперь не разговаривал бы тут. В моих годах, изволите ли видеть, уж не так и к жизни рвешься, но семья, детишки, это, знаете ли, очень дело пронзительное, да-с, в нашем положении все так и думаешь: нет, помирать нельзя, стой столбом, ломи горбом, а только не поддавайся. Иной раз через улицу идешь, автомобиль летит -- ан нет, не может меня, мерзавец, задавить, никак не может, у меня четверо на руках, что ж им, на улицу идти? В Марселе я всякого навидался, и не приведи Бог. Пьяные матросы, поножовщина и разврат в порту, и дети -- этого я всего не выношу, терпеть не люблю, как говаривал наш бригадный генерал из немцев, царствие ему небесное, мученической смертью погиб. Ну, а все-таки вот и вспомнилось мне одно -- так, один вечер выдался у нас у всех особенный. Полковник закурил, поправил на пальце большой перстень с печаткою. -- Дело это было весной, на Страстной неделе, в самое для нашего брата на чужбине трудное время, потому, знаете, воспоминания одолевают... и березки наши распускающиеся, разлив, куличи, пасхи, и сама весна русская, весенний воздух... здесь же воздух, может быть, еще слаже и нежнее с моря, и самое море в эти дни особенно сиреневое, и когда ночью над ним белые и голубые огни сияют, то, конечно, красота замечательная, но не то... Хорошо-с, вот мы все эти " бывшие-то", а ныне как бы каторжные, и работаем, как всегда, мешки с зерном таскаем -- взвалишь на спину, еле дышишь и по тропочке знакомой так, согнувшись в три погибели, и бежишь, только чтобы добежать и от ноши от своей избавиться. Вот нам и говорит контр-мэтр, француз: " Хотите, русские, в России побывать? " -- " То есть, как это, мол, так, в России, когда здесь ваша страна, французская? " -- " Да уж так, -- говорит, -- она хоть и наша, а все-таки тут и Россия есть. Идите-ка, смотрите".
Ну, разумеется, все наши побросали работу, за ним идут. Он на запасные пути, там товарные вагоны, целый поезд, только что пришел из порта. Отворили первый вагон -- как всегда, мешки. Контр-мэтр велел один снять и развязал. " Вот она и есть, -- говорит, -- ваша Россия. Это пшеница русская, из Одессы". Русская... Как сейчас помню, вечерело. Звездочки уж показались первые. Паровозы кое-где посвистывают, на море сирена воет, ветерком теплым тянет -- а вдруг сразу так тихо стало, наши все обступили... все к зерну тянутся... А кто на коленки стал, руки в мешок запускает, гладит... И молчим все. Шапки поснимали, только зернышко всё ласкаем, с руки на руку пересыпаем, а зерно, правду вам сказать, золотое. Теплое, янтарное зерно. Тут казак один кубанский прямо наземь кинулся, носом в пшеницу в эту уткнулся, у самого на глазах слезы, все дышит, нюхает -- не нанюхается... " Господи, -- закричал, -- Мати Божия, да то ж зерно наше, кубанское... " И даже голос перехватило. Ну, знаете, долго так вокруг стояли, народ бывалый, тертый, мало чего не видели, да, а тут... всё что-то глаза утирали.
Полковник остановился, вновь погладил лирообразную свою бороду, помолчал, пыхнул трубкою. -- Потом мы пшеничку эту самую, нашу расейскую, на себе, конечно, таскали, все на тех же наших спинках -- уж не очень ноне барских. Но и таскать легче было. Вот вам и загвоздка. Вес все тот же, силы те же, а бежишь и только знаешь: это наша, матушка, родимая... И сколько натерпелись на родной земле, и сколько гнева, ненависти в сердце, ужаса, а тут вот как-то отошло, ну и душе стало полегче, освежительнее... Я вообще вам скажу, я тогда этот случай понял не совсем спроста -- да и не я один. Ну, что особенного? Понятное дело, в Марсель русскую пшеницу возили, и как нам не наткнуться на нее? Все-таки же показалось это доброй вестью, благою вестью. Точно бы и нас вот, вовсе уж заброшенных, нагих и сирых, осенил крылом Ангел Господень, и святое Его перышко на нас упало. " Бог дал жизнь, Бог даст и хлеб" -- и представьте, ведь недолго мы с той Пасхи промытарились на этой каторге. Оно и сейчас нелегко, ну, кое-куда разбрелись, кое-как пристраиваемся, кто чем... И даже дети наши учатся. Вот-с... а Марсель... Нет, Бог с ним.
Аркадий Аверченко. Русское искусство — Вы? — Я. — Глазам своим не верю. — Таким хорошеньким глазам не верить — это преступление. Отпустить подобный комплимент днем на Пере, когда сотни летящего мимо народа не раз толкают вас в бока и в спину, для этого нужно быть очень светским, чрезвычайно элегантным человеком. Таков я и есть. Обладательница прекрасных глаз, известная петербургская драматическая актриса, стояла передо мной, и на ее живом лукавом лице в одну минуту сменялось десять выражений. — Слушайте, Простодушный. Очень хочется вас видеть. Ведь вы — мой старый милый Петербург. Приходите чайку выпить. — А где вы живете? Во всяком другом городе этот простой вопрос вызвал бы такой же простой ответ: улица такая-то, дом номер такой-то. Но не таков городишко Константинополь. На лице актрисы появилось выражение небывалой для нее растерянности. — Где я живу? Позвольте. Не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк. А может быть, и Казанлы-Базанлы. Впрочем, дайте мне лучше карандаш и бумажку, я вам нарисую.
Отчасти делается понятна густая толпа толкущихся на Пере. Это все русские стоят друг против друга и по полчаса объясняют свои адреса: не то Шашлы-Башлы, не то Бабаджан-Османды. Выручают обыкновенно карандаш и бумажка, причем отправной пункт — Токатлиан [Площадь в Константинополе. (Прим. ред. )]. Это та печка, от которой всегда танцует беженец. Рисуются две параллельных линии — Пера. Потом квадратик — Токатлиан. Потом… — Вот вам, — говорит актриса, чертя карандашом по бумаге, — Токатлиан. От этой штучки вы идите налево, сворачивайте на эту штучку, потом огибаете эту штучку, и тут второй дом, где я живу. Номер двадцать два. Третий этаж, квартира барона К. Я благоговейно спрятал в бумажник этот странный документ и откланялся. На другой день вечером, когда я собрался в гости к актрисе, зашел знакомый. — Куда вы? — Куда? От Токатлиана прямо, потом свернуть в эту штучку, потом в другую. Квартира барона К. — Знаю. Хороший дом. Что ж это вы, дорогой мой, идете в такое аристократическое место — и в пиджаке? — Не фрак же надевать. — А почему бы и нет? Вечером в гостях фрак — самое разлюбленное дело. Все-таки это ведь заграница. — Фрак так фрак, — согласился я. Оделся и, сверкая туго накрахмаленным пластроном фрачной сорочки, отправился на Перу танцевать от излюбленной русской печки. Если в Константинополе вам известна улица и номер дома, то это только половина дела. Другая половина — найти номер дома. Это трудно. Потому что седьмой номер помещается между двадцать девятым и четырнадцатым, а шестнадцатый скромно заткнулся между сто двадцать седьмым и девятнадцатым. Вероятно, это происходит оттого, что туркам наши арабские цифры неизвестны. Дело происходило так: решив перенумеровать дома по-арабски, муниципалитет наделал несколько тысяч дощечек с разными цифрами и свалил их в кучу на главной площади. А потом каждый домовладелец подходил и выбирал тот номер, закорючки и загогулины которого приходились ему более по душе.
Искомый номер двадцать два был сравнительно приличен: между двадцать четвертым и тринадцатым. На звонок дверь открыла дама очень элегантного вида. — Что угодно? — Анна Николаевна здесь живет? — Какая? — Русская. Беженка. — Ах, это вы к Аннушке! Аннушка, тебя кто-то спрашивает. Раздался стук каблучков, и в переднюю выпорхнула моя приятельница в фартуке и с какой-то тряпкой в руке. Первые слова ее были такие: — Чего тебя, ирода, черти-то по парадным носят? Не мог через черный ход приттить! — Виноват, — растерялся, — сказали… — Что сказала, то и сказала. Это мой кум, барыня. Я его допрежь того в Петербурхе знала. Иди уж на кухню, раздевайся там. Недотепа! Кухня была теплая, уютная, но не особенно пригодная для моего элегантного фрака. Серая тужурка и каска пожарного были бы здесь гораздо уместнее. — Ну, садись, кум, коль пришел. Самовар, чать, простыл, но стакашку еще нацедить возможное дело. — А я вижу, вы с гранд-кокет перешли на характерные, — уныло заметил я, вертя в руках огромную ложку с дырочками. — Чаво? Я, стал-быть, тут у кухарках пристроилась. Ничего, хозяева добрые, не забижают. — На своих харчах? — деловито спросил я, чувствуя, как на моей голове невидимо вырастает медная пожарная каска. — Хозяйские и отсыпное хозяйское. — И доход от мясной и зеленной имеете? — Законный прОцент (в последнем слове она сделала ударение на «о»). А то, может, щец похлебаешь? С обеда осталось. Я б разогрела. Вошла хозяйка. — Аннушка, самовар поставь. Во мне заговорило джентльменство. — Позвольте, я поставлю, — сказал я, кашлянув в кулак. — Я мигом. Стриженая девка не успеет косы заплести, как я его ушкварю. И никаких гвоздей. Вы только покажите, куда насыпать уголь и куда налить воды. — Кто это такой, Аннушка? — спросила хозяйка, с остолбенелым видом разглядывая мой фрак. — Так, один тут. Вроде как сродственник. Он, барыня, тихий. Ни тебе напиться, ни тебе набезобразить. — Вы давно знакомы? — С Петербурга, — скромно сказал я, переминаясь с ноги на ногу. — Аннушка в моих пьесах играла. — Как… играла… Почему в ваших?.. — А кто тебя за язык тянет, эфиоп, — с досадой пробормотала Аннушка. — Места только лишишься из-за вас, чертей. Видите ли, барыня… Ихняя фамилия — Аверченко. — Что ж вы тут, господи, пожалуйте в столовую, я вас с мужем познакомлю. Мы очень рады. — Видала? — заносчиво сказал я, подмигивая. — А ты меня все ругаешь. А со мной господа за ручку здороваются и к столу приглашают. С черного хода постучались. Вошел еще один Аннушкин гость, мой знакомый генерал, командовавший когда-то третьей армией. Он скромно остановился у притолоки, снял фуражку с галуном и сказал: — Чай да сахар. Извините, что поздно. Такое наше дело швейцарское. Мы сидели в столовой, за столом, покрытым белоснежной скатертью. Мы трое — кухарка, швейцар и я. Хозяин побежал в лавку за закуской и вином. Хозяйка раздувала на кухне самовар.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2025 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|