Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Вера, Надежда, Любовь 6 глава




стены на Брезенское шоссе, всякий раз наклоняя голову в ту сторону, когда

трамваи, по большей части пустые, пережидали на разъезде, звонками

уклонялись от столкновения и увеличивали дистанцию между собой. Может быть,

Лео поджидал людей, постигнутых горем, но ни пешком, ни на трамвае не

приехал никто, кому Лео своей перчаткой мог бы выразить соболезнование.

Один раз над нами пророкотали заходящие на посадку самолеты. Мы не

подняли глаз, мы вытерпели рев моторов, мы не желали удостовериться, что,

мигая бортовыми огнями на кончиках крыльев, заходят на посадку три машины

типа "Юнкерс- 52".

Вскоре после того, как моторы оставили нас в покое -- тишина была столь

же мучительной, сколь белой была ограда против нас, -- Лео, засунув руку

себе под рубашку, извлек оттуда нечто, сразу очутился рядом со мной, сорвал

свое воронье одеяние с Оскаровых плеч, рванулся в направлении дрока,

шиповника, прибрежных сосен к берегу и в своем рывке отчаянным, рассчитанным

на очевидца жестом выронил что-то из рук.

Лишь когда Лео исчез окончательно -- он призрачно мелькал среди

равнины, пока его не поглотили молочные, липнущие к земле полосы тумана, --

короче, лишь оказавшись в полном одиночестве на пару с дождем, я схватил

торчащий из песка кусочек картона: это была карта из колоды для ската, это

была семерка пик.

Через несколько дней после встречи на кладбище в Заспе Оскар повстречал

свою бабушку Анну Коляйчек на Лангфурском воскресном базаре. С тех пор как у

Биссау упразднили таможенный и пограничный контроль, она снова могла возить

на рынок яйца, масло, капусту и зимние сорта яблок. Люди покупали охотно и

помногу, ибо предстоящее в ближайшем будущем введение продуктовых карточек

побуждало их делать запасы. Завидев бабушку, прикорнувшую за своим товаром,

Оскар ощутил на голой коже под пальто, под пуловером, под маечкой

прикосновение игральной карты. Поначалу, когда кондуктор предложил мне

проехать даром и я возвращался в трамвае домой от Заспе к Макс-Хальбеплац,

мне хотелось разорвать эту семерку пик.

Но Оскар не стал рвать карту. Он передал ее бабушке. Завидев его из-за

кочанов своей капусты, бабушка чуть не испугалась. Может, она про себя

подумала, что Оскар никогда не приходит с добром. Потом, однако, она

подозвала трехлетку, полу скрытого за корзинами с рыбой. Оскар не сразу

откликнулся на ее зов, сперва он разглядывал живую треску, лежавшую на

мокрых водорослях рыбину почти в метр длиной, хотел еще полюбоваться на

мелких рачков из Оттоминского озера, которые десятками, уже сидя в корзине,

все еще прилежно разучивали рачий способ передвижения, потом и Оскар, его

разучивая, приблизился к бабкиному лотку спиной своего матросского пальтишка

и лишь тогда продемонстрировал ей свои золотые пуговицы, когда налетел на

деревянные козлы у нее под прилавком, отчего яблоки покатились врассыпную.

С горячими, обернутыми газетной бумагой кирпичами заявился Швердфегер,

подсунул их под юбки моей бабушки, как и всегда выгреб клюшкой холодные,

проставил палочку на шиферной доске, которая на нем висела, перекочевал к

следующему лотку, и тогда моя бабушка протянула мне блестящее яблоко.

А что мог Оскар предложить бабушке, раз она дала ему яблоко? Сперва он

протянул ей карту, потом патронную гильзу, которую точно так же не пожелал

оставить в Заспе. Долго, с недоумением разглядывала Анна Коляйчек эти два

столь различных предмета, но тут губы Оскара приблизились к ее хрящеватому

старушечьему уху под платком, и, забыв про всякую осторожность, я прошептал,

вспоминая розовое, маленькое, но мясистое ухо Яна с длинными, красиво

вырезанными мочками: "Он лежит в Заспе", -- и ринулся прочь, опрокинув на

бегу тачку с капустой.

 

 

МАРИЯ

 

 

Покуда история, во всеуслышание извергая важные сообщения, будто хорошо

смазанный экипаж катилась, плыла, летела, завоевывая дороги, водные

магистрали, воздушное пространство Европы, дела мои, сводившиеся к

неустанному разбиванию детских лакированных барабанов, шли плохо, шли ни

шатко ни валко, вообще не шли. Покуда другие расточительно разбрасывали

вокруг себя дорогой металл, моя очередная жестянка снова подошла к концу.

Правда, Оскару удалось спасти из здания Польской почты новый, почти без

царапин барабан и тем придать хоть какой-то смысл ее обороне, но что значил

для меня, для Оскара иными словами, жестяной барабан господина

Начальника-младшего, когда в свои лучшие времена я тратил от силы два

месяца, чтобы превратить жесть в металлический лом.

Сразу же после выписки из городской клиники я, оплакивая утрату моих

медицинских сестер, начал работать, выбивая дробь, и выбивать дробь,

работая. Дождливый день на кладбище в Заспе отнюдь не заставил меня

забросить свое ремесло, напротив, Оскар удвоил усилия и все свое усердие

бросил на решение одной-единственной задачи: уничтожить барабан --

последнего оставшегося в живых свидетеля своего позора перед лицом

ополченцев.

Но барабан не поддавался, он отвечал мне, и, когда я ударял по нему,

отвечал обвиняющим меня ударом. Как ни странно, всякий раз во время этой

потасовки, которая преследовала единственную цель -- стереть из памяти

определенный, четко ограниченный во времени отрезок моего прошлого, -- мне

неизменно приходил на ум разносчик денежных переводов Виктор Велун, хотя уж

он-то, человек близорукий, навряд ли смог бы против меня свидетельствовать.

Но разве не ему, близорукому, удалось совершить побег? И не следует ли из

этого, что близорукие больше видят, что Велун, которого я обычно называю

бедным Виктором, сумел разглядеть мои жесты как черно-белые тени, осознал

мой поступок Иуды, после чего совершил побег, прихватив с собой тайну и

позор Оскара, и разблаговестил их по всему свету?

Лишь к середине декабря обвинения висящей на мне лакированной совести,

расписанной красными языками пламени, утратили прежнюю убедительность: по

лаку тонкими волосками пробежали трещины, он начал лупиться, жесть измялась,

стала тонкой и прорвалась, еще не достигнув прозрачности. Как и всякий раз,

когда нечто страдает и с трудом близится к своему концу, свидетель этих

страданий хотел бы сократить их и по возможности ускорить конец. В последние

недели перед Рождеством Оскар очень спешил, он работал так, что соседи и

Мацерат хватались за голову, он хотел до сочельника управиться со своим

обвинителем, ибо к Рождеству я надеялся получить новый, ничем не отягощенный

барабан.

И я уложился в срок. Накануне двадцать четвертого декабря я мог скинуть

с шеи и души груз помятого нечто, неистово дребезжащего, ржавого,

напоминающего полуразбитую автомашину, скинуть, надеясь, что тем самым для

меня была окончательно сломлена оборона Польской почты.

Но ни одному человеку -- если только вы готовы видеть во мне человека

-- не доводилось испытывать разочарования более жестокого, чем то Рождество,

которое пережил Оскар, обнаруживший под елкой пакеты с рождественскими

подарками, где наличествовало решительно все -- все, кроме барабана.

Там лежала коробка с конструктором, которую я так никогда и не открыл.

Лебедь-качалка был призван изображать подарок совсем особого рода,

превращавший меня в Лоэнгрина. Не иначе чтобы окончательно меня разозлить,

на столик для подарков выложили целых три книжки с картинками. Мало-мальски

годными к употреблению я счел лишь перчатки, башмаки со шнуровкой и красный

пуловер, который связала для меня Гретхен Шефлер. Обескураженный Оскар

переводил взгляд с конструктора на лебедя, внимательно разглядывал на

страницах книги задуманных как весьма забавные медвежат, которые держали в

лапах всевозможные музыкальные инструменты. И представьте себе, одна такая

очаровательно лживая тварь держала барабан и делала вид, будто умеет

барабанить, будто вот-вот выдаст раскатистую дробь, будто уже приступила к

делу, а у меня был лебедь, но не было барабана, у меня было, может, больше

тысячи строительных кубиков, но не было ни единого барабана, у меня были

варежки на случай особенно холодных зимних ночей, но ничего в этих варежках,

такого круглого, гладкого, жестяного, под ледяной корочкой лака, что я мог

бы прихватить с собой в морозную ночь, дабы и мороз услышал нечто белое!

Помнится, Оскар еще подумал: Мацерат, верно, прячет жестянку. Или не

он, а Гретхен Шефлер, заявившаяся со своим пекарем для уничтожения нашего

рождественского гуся, сидит на нем. Сперва они хотят получить удовольствие,

глядя, как я радуюсь лебедю, строительным кубикам и книжкам с картинками,

прежде чем выдать мне истинное сокровище. Я принял условие, я как дурак

листал книжки, я уселся верхом на спину лебедю, с чувством глубокого

отвращения я прокачался целых полчаса, не меньше. Потом, хоть у нас стояла

несусветная жара, я позволил примерить на себя пуловер, с помощью Гретхен

Шефлер засунул ноги в шнурованные ботинки; тем временем подоспели Греффы,

потому как гусь был рассчитан на шесть персон, а после уничтожения

начиненного сухофруктами и мастерски приготовленного Мацератом гуся, уже за

десертом -- мирабель и груши, -- он в отчаянии перелистал книгу с

картинками, которую Грефф приложил к остальным четырем книжкам, после супа,

гуся, красной капусты, картофеля, мирабели и груш, под теплым дыханием

изразцовой печи, а печка у нас была не простая, мы все запели -- и Оскар

тоже подпевал -- рождественскую песню, и еще одну строку из "Дево, радуйся",

и "Оелочкаоелочкасзеленымиветвямидиньдиньдиньдиньдиньзвенитколокольчик", и

хотел -- на улице уже взялись за дело колокола -- получить наконец барабан

-- пьяная духовая капелла, к которой некогда принадлежал и музыкант Мейн,

трубила так, что сосульки с карнизов... но я хотел, хотел получить, а они

мне его не давали, не выкладывали свой подарок, Оскар: "да!" -- все прочие:

"нет!" -- и тут я закричал, я давно уже не кричал, но тут после длительного

перерыва я снова наточил свой голос до уровня острого, режущего стекло

инструмента, только я убивал не вазы, и не пивные кружки, и не лампочки, я

не взрезал ни одной витрины, не лишил зрительной силы ни одни очки -- нет и

нет, мой голос почему-то устремился против рассиявшихся на оелочкеоелочке,

распространявших праздничное настроение шаров, колокольчиков, хрупких

надутых пузырей из серебристого стекла, елочных верхушек; делая трень-брень,

украшения рассыпались в пыль, и -- что уж совсем лишнее -- обрушились горы

-- если считать на совки для мусора -- горы еловых иголок, вот свечи, те

по-прежнему горели, тихо и свято, но Оскар так и не получил барабана.

Мацерат же, как и всегда, проявил тупое непонимание. Уж и не знаю, то

ли он хотел таким образом меня воспитать, то ли просто-напросто не подумал о

том, что надо своевременно и в изобилии снабжать меня барабанами.

Дело неотвратимо шло к катастрофе; лишь то обстоятельство, что наряду с

грозящей мне гибелью" и в самой лавке колониальных товаров тоже с большим

трудом удавалось скрывать все крепнущий беспорядок, ниспослало мне, а заодно

и нашей торговле -- как принято рассуждать в годину испытаний --

своевременное спасение.

Поскольку и ростом Оскар не вышел, и желания не имел стоять за

прилавком, продавая хрустящие хлебцы, маргарин и искусственный мед, Мацерат,

которого я для простоты снова буду называть отцом, взял на подмогу Марию

Тручински, младшую сестру моего бедного друга Герберта.

Марию не просто так звали, она и была Мария. Не говоря уже о том, что

менее чем за две недели ей удалось вернуть нашей лавке былую славу, она

наряду с дружественно строгим ведением дела -- чему Мацерат подчинился с

большой охотой -- проявила изрядную проницательность в оценке моей ситуации.

Еще прежде, чем занять свое место за прилавком, Мария многократно

предлагала мне, который, держа на животе кучу металлолома, с видом немого

укора топал по лестнице, больше ста ступеней вверх, больше ста вниз, старый

таз для стирки в качестве замены. Оскар замены не пожелал, он упорно

отказывался барабанить по дну таза. Но, едва освоившись в магазине, она

сумела против воли Мацерата сделать так, чтобы с моими желаниями

посчитались. Правда, Оскар ни за что не соглашался ходить в ее обществе по

игрушечным лавкам. Обстановка этих пестро обильных лавок наверняка заставила

бы меня делать мучительные сравнения с разгромленной лавкой Сигизмунда

Маркуса. Мария, нежная и покорная, оставляла меня дожидаться снаружи или

вовсе делала покупки одна и приносила мне каждые четыре-пять недель, смотря

по потребностям, новый барабан, а в последние годы войны, когда даже

барабаны стали редким товаром и подлежали распределению, Марии приходилось

подсовывать продавцам сахар либо пол-осьмушки кофе в зернах, чтобы те из-под

прилавка, так сказать по блату, достали барабан для меня. И все это она

делала без вздохов, не покачивая сокрушенно головой, не закатывая глаза, а

со внимательной серьезностью, с той же естественностью, с какой она надевала

на меня свежевыстиранные, аккуратно залатанные штанишки, чулки и курточки. И

хотя отношения между мной и Марией в последующие годы постоянно менялись,

хотя они и по сей день остаются не до конца проясненными, та манера, с какой

она вручала мне каждый очередной барабан, оставалась неизменной, пусть даже

цена на детские жестяные барабаны сегодня значительно выше, чем в сороковом

году. Сегодня Мария выписывает модный журнал. С каждым очередным визитом она

делается все элегантней. А как тогда? Была ли Мария хороша собой? Круглое

свежевымытое личико, прохладный, но не холодный взгляд серых чуть навыкате

глаз с короткими, но пушистыми ресницами под густыми, темными, сросшимися на

переносице бровями. Отчетливо выступающие скулы -- кожа на них синела в

сильный мороз и болезненно трескалась -- придавали лицу вид успокоительно

воздействующей плоскости, и вид этот не нарушал маленький, хотя отнюдь не

некрасивый и тем паче не смешной, а главное -- при всей своей мелкости четко

вырезанный нос. Лоб у нее был округлый, невысокий и рано покрылся

горизонтальными складками над заросшей переносицей. Русые волосы, что и по

сей день блестят, как мокрые стволы деревьев, столь же округло и чуть

кудряво начинались от висков, чтобы затем гладко обтянуть маленькую,

аккуратную и -- как у матушки Тручински -- почти лишенную затылка голову.

Когда Мария, облачась в белый халат, встала за наш прилавок, она еще носила

косы позади быстро наливающихся кровью, беспородно здоровых ушей, чьи мочки,

к сожалению, не висели свободно, а прямиком переходили в щеку над нижней

челюстью, и, хотя при этом возникала довольно красивая складка, это наводило

на мысль об известной дегенеративности и позволяло сделать некоторые выводы

о ее характере. Позднее Мацерат подбил Марию на перманент, что закрыло уши.

Сегодня из-под модной короткой стрижки на своей кудрявой головке Мария

выставляет напоказ приросшие мочки, но сглаживает этот небольшой изъян при

помощи больших и довольно безвкусных клипсов.

Подобно тому как обхватистая головка Марии демонстрировала пухлые щеки,

выступающие скулы, щедро прорезанные глаза по обе стороны глубоко сидящего,

почти незаметного носа, телу ее скорее маленького, нежели среднего роста

были даны слишком широкие плечи, начинающиеся прямо из-под мышек полные

груди и -- соответственно с размерами таза -- пышный зад, что в свою очередь

покоился на слишком тонких, однако же крепких ногах, между которыми виднелся

зазор пониже причинного места.

Не исключено, что в те времена Мария была самую малость кривонога. Вот

и руки, вечно тронутые краснотой, в отличие от вполне сформировавшейся и

пропорциональной фигуры казались детскими, а пальцы пухлыми, словно сосиски.

От этой расшлепанности рук она не сумела избавиться и по сей день. Зато

ступни ее, которые сперва мыкались в грубых походных башмаках, позднее же в

едва ли ей подходящих, старомодно элегантных туфельках бедной моей матушки,

несмотря на вредную для них и уже бывшую в употреблении обувь, постепенно

утратили детскую красноту и забавность, приспособившись к вполне современным

моделям западногерманского и даже итальянского производства.

Мария говорила немного, но охотно пела за мытьем посуды, а также

развешивая сахар -- фунт или полфунта -- по голубым пакетикам. Когда лавку

закрывали и Мацерат производил подсчеты, также и по воскресеньям, Мария,

если могла выкроить хоть полчаса отдыха, хваталась за губную гармошку,

подаренную братом Францем, когда того взяли в армию и отправили в

Гросс-Бошполь.

Мария играла на своей гармошке почти все. Песни туристов, которые

разучила на вечерах СНД, мелодии из оперетт, шлягеры, которые услышала по

радио либо от своего брата Фрица, -- того на Пасху сорокового служебная

поездка на несколько дней привела в Данциг. Оскар еще припоминает, что Мария

играла "Капли дождя", прищелкивая язычком, и умела также извлечь из своей

гармошки "Мне ветер песню рассказал", отнюдь не подражая при этом Заре

Леандер. Но ни разу Мария не извлекала свой инструмент когда лавка была

открыта. Даже если в лавке никого не было, она воздерживалась от музыки; она

выписывала по-детски круглыми буквами ценники и перечень товаров. И хотя

трудно было не заметить, что именно она ведет дело, что именно она сумела

вернуть ту часть покупателей, которые после смерти моей бедной матушки

перекинулись к конкурентам, она, даже сделав их нашими клиентами, сохраняла

по отношению к Мацерату уважение, граничащее с подобострастием, что у него,

всегда в себя верившего, не вызывало ни тени смущения.

"В конце концов, это я ее нанял и обучил" -- так звучали его доводы в

ответ на подковырки со стороны зеленщика Греффа либо Гретхен Шефлер. Столь

примитивно выглядел ход мыслей у этого человека, который, по сути лишь

занимаясь любимым делом -- стряпней, -- становился более чутким,

восприимчивым и поэтому достойным внимания. Ибо при всем желании Оскар не

может отрицать: его ребрышки по-кассельски с квашеной капустой, его свиные

почки в горчичном соусе, его панированный венский шницель и -- главное --

его карпа со сливками и под хреном стоило посмотреть, понюхать и отведать.

Пусть даже он мало чему мог научить Марию по части торговли, ибо, во-первых,

девушка обладала врожденным коммерческим чутьем для мелкорозничной торговли,

во-вторых, сам Мацерат не слишком разбирался в тонкостях продажи за

прилавком и годился лишь для оптовых закупок на рынке, зато он научил ее

варить, тушить и жарить, потому что она хоть и проходила два года в

служанках у одного чиновничьего семейства из Шидлица, но, придя к нам, даже

воду не умела вскипятить толком.

Уже очень скоро Мацерат мог держаться как при жизни моей бедной

матушки: он царствовал на кухне, он с очередным воскресным жарким поднимался

на одну ступень выше, он мог часами блаженствовать на кухне за мытьем

посуды, он походя осуществлял закупки, что с каждым военным годом

становилось все затруднительнее, делал предварительные заказы и расчеты с

фирмами на оптовом рынке и в хозяйственном управлении, довольно лихо вел

переписку с управлением налоговым, каждые две недели оформлял -- и даже не

сказать чтобы примитивно, а проявляя изрядную долю фантазии и вкуса -- нашу

витрину, с чувством глубокой ответственности выполнял свою партийную ерунду

и, поскольку Мария незыблемо стояла за прилавком, был загружен целиком и

полностью.

Вы можете задать вопрос: к чему все эти подходы, это подробнейшее

описание таза, бровей, ушных мочек, рук и ног молодой девушки? Будучи

совершенно одного с вами мнения, я так же, как и вы, осуждаю подобное

вхождение в детали. Недаром Оскар твердо убежден, что до сей поры ему

удалось исказить образ Марии, а то и вовсе очернить на все времена. Поэтому

еще одна, последняя и, надеюсь, все объясняющая, деталь: если отвлечься от

множества безымянных сестер, Мария была первой любовью Оскара.

Это обстоятельство я осознал, когда в один прекрасный день сделал то,

что делал нечасто, а именно сам вслушался в барабанный бой и не мог не

заметить, как по-новому, проникновенно и в то же время бережно, поверял

Оскар барабану свою страсть. Мария охотно слушала барабанный бой, но мне не

очень нравилось, когда она при этом вынимала свою губную гармошку, уродливо

морщила лоб и считала своим долгом мне подыгрывать. Но часто, штопая чулки

или развешивая по кулькам сахар, она вдруг опускала руки, бросала на меня

серьезный и внимательный взгляд между палочками, причем лицо ее оставалось

совершенно безмятежным, и, прежде чем возобновить прерванную работу, вдруг

мягким, полусонным движением скользила по моим коротко остриженным волосам.

Оскар, вообще-то не терпевший ничьих прикосновений, даже и самых

ласковых, сносил руку Марии на своих волосах и до такой степени этому

отдавался, что порой часами уже вполне сознательно выбивал на жести

подстрекающие к поглаживанию ритмы, пока наконец рука Марии не откликнется и

не потешит его.

Вдобавок ко всему сказанному Мария каждый вечер укладывала меня в

постель. Она раздевала меня, мыла, помогала надеть пижамку, напоминала мне

перед сном, что надо еще раз отлить водичку, молилась со мной, хоть и была

протестантской веры, читала. Как ни хороши были эти последние минуты перед

тем, как погасят свет -- я постепенно с нежным намеком переделывал и "Отче

наш", и "Иисусетыжизньмоя" в "Звездаморскаяприветтебе" и "Любить-Марию", --

ежевечерние приготовления ко сну стали мне в тягость, почти, можно сказать,

расшатали мое самообладание, навязав мне, во все времена способному

сохранить лицо, предательский румянец подростков и неуверенных молодых

людей. Оскар честно признает; всякий раз, когда Мария собственными руками

раздевала меня, ставила в цинковую ванну и с помощью махровой рукавицы, с

помощью щетки и мыла растворяла на моей коже пыль барабанного дня и

отскребала ее, -- словом, всякий раз, когда до моего сознания доходило, что

я, почти шестнадцатилетний, нагишом стою перед семнадцатилетней девушкой во

всей своей красе, мои щеки надолго заливал яркий, жгучий румянец.

Но Мария, судя по всему, не замечала, как у меня изменяется цвет лица.

Может, она думала, что меня до такой степени разгорячили щетка и махровая

рукавичка? Или она убеждала себя, что Оскар так багровеет из-за

гигиенических мероприятий? Или была настолько стыдлива и тактична, что,

угадав истинную причину моего ежевечернего румянца, как бы не замечала его?

Я и по сей день подвержен этой внезапной, не поддающейся утайке,

длящейся порой целых пять минут, а то и дольше красноте. Подобно моему

деду-поджигателю Коляйчеку, который багровел как пожарный петух, едва

кто-нибудь произнесет при нем слово "спички", у меня кровь приливает к

щекам, когда кто-нибудь, с кем я вовсе не обязательно должен быть знаком, в

моем присутствии заведет речь о малых детях, которых каждый вечер растирают

в ванне махровой рукавичкой и щеткой. Тогда Оскар делается похожим на

индейца, окружающие посмеиваются, называют меня странным, даже не вполне

нормальным, ибо какое значение в глазах окружающих имеет то обстоятельство,

что маленьких детей намыливают, отскребают и проводят у них махровой

рукавичкой по всяким сокровенным местечкам?

Однако Мария, это дитя природы, ничуть не смущаясь, позволяла себе в

моем присутствии самые рискованные шутки. Так, например, она каждый раз,

прежде чем мыть полы в гостиной и в спальне, скатывала вниз от бедра

шелковые чулки, которые подарил ей Мацерат и которые она боялась порвать.

Как- то раз в субботу, уже после закрытия -- Мацерат ушел по каким- то своим

партийным делам, и мы оказались дома одни, -- Мария сбросила юбку и блузку

и, оказавшись в плохонькой, но опрятной нижней юбке возле меня за столом,

принялась оттирать бензином пятна с юбки и вискозной блузки. И как же оно

так получилось, что, едва Мария сняла верхнюю одежду, а запах бензина

улетучился, от нее приятно, с наивным очарованием запахло ванилью? Уж не

натиралась ли она этой пряностью? или существовали дешевые духи с таким

ароматом? Или это был ее собственный запах, так же ей присущий, как от

некоей фрау Катер всегда разило нашатырем, как моя бабка Коляйчек хранила у

себя под юбками запах чуть прогорклого масла? Оскар, которому хотелось во

всем дойти до самой сути, занялся проблемой ванили. Итак, Мария не

натиралась ванилью. Она просто издавала запах ванили. Более того, я и по сей

день убежден, что Мария даже и не сознавала присутствие этого запаха, ведь,

когда у нас по воскресеньям после телячьего жаркого с картофельным пюре и

цветной капустой, политой растопленным маслом, на столе колыхался --

колыхался потому, что я ударил башмаком по ножке стола, -- ванильный пудинг,

Мария, обожавшая манный пудинг с фруктовой подливкой, съедала от пудинга

самую малость, да и то без всякой охоты, тогда как Оскар и по сей день

буквально влюблен в этот самый простой и, вероятно, самый банальный из всех

существующих пудингов. В июле сорокового, после того как чрезвычайные

сообщения поведали нам о поспешно-победоносном завершении французского

похода, начался купальный сезон на побережье Балтийского моря. Покуда брат

Марии Фриц, ставший обер-ефрейтором, посылал нам первые открытки из Парижа,

Мацерат и Мария совместно решили, что Оскара надо возить на пляж, так как

морской воздух несомненно пойдет ему на пользу. В обеденный перерыв -- а

лавка была закрыта с часу до трех -- Марии предстояло возить меня на

брезенский пляж, а если она даже и до четырех задержится, говорил Мацерат, в

том беды тоже нет, он иногда не прочь для разнообразия постоять за

прилавком, показаться на глаза покупателям. Для Оскара приобрели синий

купальный костюм с нашитым якорем, а у Марии уже был свой зеленый с красной

каемкой, его подарила ей сестра Густа к первому причастию. В пляжной сумке

еще с матушкиных времен сыскался белый и мохнатый купальный халат, точно так

же оставшийся после матушки, а к халату самым ненужным образом прибавилось

ведерко, совочек и всевозможные формочки. Мария несла сумку. Барабан я нес

сам. Оскар слегка побаивался проезжать на трамвае мимо кладбища Заспе.

Возможно, ему следовало опасаться, что вид этого столь безмолвного и однако

же столь красноречивого места вконец испортит и без того не слишком рьяное

купальное настроение. Оскар невольно задавался вопросом, как поведет себя

дух Яна Бронски, когда его погубитель в легкой летней одежде проедет на

звенящем трамвае мимо его могилы? Девятка остановилась, кондуктор громко

выкрикнул: "Заспе!" Я сосредоточенно глядел мимо Марии туда, где лежал

Брезен и откуда, медленно увеличиваясь в размерах, наплывал встречный

трамвай. Только не отводить взгляд. Да и что там можно увидеть? Чахлые

прибрежные сосны, переплетенные ржавые оградки, неразбериха покосившихся

могильных плит, надписи на которых мог бы прочесть разве что береговой

репейник да глухой овес. Уж лучше бросить взгляд из открытого окна кверху:

вот они гудят, пузатые Ю-52, как могут гудеть лишь трехмоторные самолеты да

очень жирные мухи. Звонок -- и мы тронулись с места, и встречный вагон

загородил наши окна. Но сразу за прицепным мою голову словно вывернуло: я

увидел целиком все это заброшенное кладбище и кусок северной стены,

вызывающе белое пятно на которой хоть и лежало в тени, но все равно до чего

ж тягостно...

А потом мы это место миновали и подъехали к Брезену, и я снова мог

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...