Часть вторая 6 страница
Вдруг Ханов взволнованно соскочил с линейки и пошел рядом с нею. – Не хочу с вами ехать, не хочу вас слушать! Вы, может быть, не контрреволюционерка, но вы опаснее самых вредных агитаторов! Я во всем согласен с товарищем. Таким нужно колено на грудь! – И нож в живот, Ханов? – Оставьте меня, я не хочу с вами разговаривать! Он быстро пошел в гору, обгоняя медленно тащившуюся линейку. Когда он на перевале сел обратно в линейку, Желтов и Катя беседовали дружелюбно и мирно. Желтов раздумчиво говорил: – А все‑ таки таких, как вы, нужно бы… Уж не знаю, что бы… Расстрелять не за что, а вред большой… У вас образование, нам трудно с вами. Дай вот, образование отнимем у вас, себе возьмем, – тогда вы против меня ничего не сможете сказать, как теперь я против вас.
Вера прибежала со службы повидаться с матерью. Без слов обе бросились друг другу в объятия, целовались, глядели друг на друга и опять целовались. Вера сказала: – Мамочка! Постарела ты как! Обнялись, и вдруг горько заплакали. Сидели и плакали. – Ну, а ты как? – Анна Ивановна утирала глаза и жадно разглядывала Веру. – Бледная, худая… Ведь вам теперь хорошо живется, коммунистам. А ты еще хуже стала. Вера осторожно расспрашивала про отца. Анна Ивановна опасливо покосилась на открытое окно. – Ты ведь знаешь, – он бежал из России от чрезвычайки. Как ты скажешь, – не арестуют его ваши за побег? – Тут же никто про это не знает. – Но объясни ты мне, Верочка, – за что? Неужели человек не имеет права действовать по совести, говорить то, что думает? Ведь вы говорите, теперь социализм… У Веры глаза стали непроглядными, она прикусила губу. – Мамочка, время такое. Потом, конечно, все это отменят.
Она убежала к себе на службу, – шла какая‑ то конференция. Вечером все вместе сидели за самоваром, ужинали. Разговаривали особенными, домашними словами, вспоминали милые мелочи прошлого, смеялись. Анна Ивановна сказала: – А ты все такая же. И не подумает никто, что большевичка. Родной разговор, и поющий самовар, и мама в круглых очках, покрывающая чайник полотенцем. И теплый ветерок в окна. И странно было Кате: все такое милое, всегдашнее, а они – такие разные, разделенные; папа далеко, с непрощающими глазами, и непроглядные глаза у Веры, смотрящие в сторону. Анна Ивановна пересмотрела белье Веры и ахнула: пара заплатанных рубашек, дырявые полотенца. – А говорят, у вас, большевиков, ни в чем нет недостатка! Села чинить. Ночью у Кати сильно заболела голова, и грустный трепет побежал по телу. К утру она лежала в жару, в простреленной руке была саднящая боль, вокруг ранки – ощущение странного напряжения. Вера устроила Анне Ивановне обратный проезд Катя хотела встать, чтоб проводить ее, но Вера не позволила, и Катя осталась в постели. К вечеру температура была сорок. В полусознании Катя слышала голос Веры и еще чей‑ то другой женский голос, незнакомый. Видела незнакомое лицо с чудесными глазами, лучившимися, как два прожектора. И ласково‑ твердый голос говорил: – Повернитесь, Катерина Ивановна… Вот так, довольно. И мягкие белые руки мазали больную ее руку коричневою мазью и ловко бинтовали ее. Утром Катя с удивлением спросила Веру: – Что это, сон был? Мне казалось вчера, – кто‑ то нежный и ласковый ухаживал за мною и глаза как вечерние звезды. – Нет, правда. Это Надежда Александровна Корсакова, врач. – Что за Корсакова? – Жена нового председателя ревкома… Катюрка, а только как же ты мне не сказала, что ты ранена! Только сегодня Леонид приехал из Эски‑ Керыма и рассказал про твои подвиги. Милая моя девочка! Какая же ты молодец!
Катя покраснела и засмеялась. – А что у меня такое? – Рожа вокруг раны.
Катя прохворала дней шесть. Заходил проведывать профессор Дмитревский с женой, однажды заехал Леонид. Каждый день приходила Корсакова. И приход ее вносил в душу свет и тишину. Она была высокая, плотная и некрасивая. Но глаза, когда загорались чудесным своим светом, вдруг освещали все лицо и делали его прекрасным. И мил был ее неожиданный, вдруг вырывавшийся из глубины груди смех. Катя, видимо, очень ей понравилась. Надежда Александровна несколько раз вспоминала про ее схватку с махновцем и шутила, что следовало бы ей дать орден Красного Знамени. – А случай этот, с махновцем, – сообщила Надежда Александровна, – внес большую смуту в отношения, и без того напряженные. Махновцы рассказывают, что советские жиды‑ комиссары поймали на дороге их товарища и зверски замучили: разбили прикладом кисть руки, прострелили живот, колено, и в конце концов убили выстрелом в рот; улика налицо – на дороге остался труп одного жида‑ комиссара, которого, защищаясь, убил махновец. Теперь они держатся еще более вызывающе, открыто ведут агитацию против евреев и советской власти, а войск в городе мало, и они это знают. Катя сказала: – Вот самые страшные для вас враги! Какие против них лозунги могут выдвинуть большевики? Грабь все, что увидишь, измывайся над буржуями, – это и их лозунги. А они еще говорят, что не нужно у мужиков отбирать хлеб, и что следует избивать жидов. С этим согласится и всякий ваш красноармеец. Надежда Александровна переглянулась с Верой и засмеялась изнутри вырвавшимся смехом. – Екатерина Ивановна, какой вздор! Ну, где вы видели таких красноармейцев? Вы повторяете эти скверные интеллигентские сплетни… Как не надоест! Видели бы вы их в деле! Я много работала на фронте, в госпиталях, на перевязочных пунктах. Какое горение души, какой настоящий революционный пыл! Ее глаза засветились умилением и восторгом. – Ведь это все больше рабочие, добровольно пошедшие на лишения, на увечье и смерть. Голодные, разутые, раздетые, – как львы, дерутся целыми неделями. А у вас представление, – шайки разбойников, идущих набивать себе карманы. Эх, Екатерина Ивановна!..
В сумерках в город вступили два пехотных полка с тайным назначением. Поздно ночью в саду у себя, в виноградной беседке, сидел, покашливая, старик Мириманов, и с ним – военный с офицерской выправкой, с пятиконечной звездой на околыше фуражки. Шептались, оглядываясь. Старик Мириманов рассказывал о своих злоключениях, а военный слушал, мрачно горя глазами. Старик сказал: – Ну, я рад, что ты жив‑ здоров. Тому, что ты на их сторону перешел, я никогда не верил… Дай тебе бог! Он с умилением перекрестил сына, всхлипнул и крепко его поцеловал. Украдкою подошла Любовь Алексеевна, села рядом на скамейку. Военный спросил: – А Боря где? – На службе у них. В военном комиссариате, что‑ то делает в регистрационном отделе. – Почему не ушел с нашими? Старик презрительно махнул рукой. Любовь Алексеевна оправдывающе стала объяснять: – Ведь ему по болезни дана была отсрочка на год. Он надеялся, что и красные его не возьмут. Военный сурово слушал, ударяя стеком по голенищу сапога. – «Трусоват был Ваня бедный»… – Впрочем, кой‑ какие сведения иногда нам дает. Только очень боится.
Товарищ Седой с нетерпением говорил: – Это, наконец, скучно! Командир бригады – форменный остолоп; единственное достоинство, – что коммунист; а при отсутствии других достоинств это – недостаток. Обезоружить и сплавить махновцев удалось только благодаря тактичности и находчивости Храброва. С огромной инициативой, бешено храбр. Недаром солдаты прозвали его «Храбров». И командующий фронтом тоже настаивает, чтоб отдать бригаду Храброву. Крогер упрямо повторил: – Он нас предаст. – Данные? – Если бы были данные, я бы его прямо расстрелял. Леонид смеялся. – У нас с вами – сказка про белого бычка!.. На то вы и политком, – наблюдайте за ним. – Я наблюдаю.
В воскресенье вечером Катя пошла с Верой к Корсаковым. Надежда Александровна встретила ее с ярко засветившимися прожекторами глаз и крепко расцеловала. Мужу своему она сказала: – Вот, Михаил! Девица, про которую я тебе рассказывала: голыми руками одолела вооруженного до зубов махновца. Достойна ордена Красного Знамени.
– Слышал, слышал… Мы ее назначим начальницей партизанского отряда. В тыл Деникину отправим, на Кубань… Юрка, хочешь к этой девице в партизанский отряд поступить? Мальчик, лениво жевавший ветчину, оглядел Катю и скептически протянул: – Ну‑ у… – Не годится? Надежда Александровна засмеялась. – Партизаны на машинах не ездят. А ему бы только на автомобиле кататься, – один интерес. – Как это? Ты ведь коммунист, Юрка? – Ну да. – Так в порядке партийной дисциплины. Без разговоров. – Ну‑ у!.. Звонок. Вкатился толстый человек. – Товарищ Корсаков, на десять минут разговорцу! Надежда Александровна возмутилась. – Да что это, товарищ Климушкин! Ведь каждый день видитесь в ревкоме. Дайте человеку хоть в воскресенье поужинать спокойно. – Ну, ну… Ваше превосходительство, не серчайте. Пять минут всего. Был он с живыми, умно‑ смеющимися глазами, с равномерною, пухлою полнотою, какою полнеют люди, сразу прекратившие привычную физическую работу. Бритый, и только под носом рыжел маленький, смешной треугольничек волос. Катю покоробило, что вошел он, не сняв фуражки. Протянул руку Корсакову. Корсаков пожал, оглядел его и покачал головою. – До чего его разносит! И чего ты такой толстый? Компрометируешь советскую власть. Как тебя на митинга выпускать? – Чтой‑ то, брат, сам не пойму. Толстею не судом. – Идите скорей, кончайте ваши дела. – Ну, ну… В одну минуту! Они ушли в кабинет. Поговорили. Климушкин ушел, не оставшись ужинать. Надежда Александровна, смеясь, стала про него рассказывать. Бывший молотобоец, теперь комиссар юстиции. Работник удивительный. – Вот, действительно, толст неприлично, но даже и это у него как‑ то мило. Поразительная способность сразу схватить дело, сразу ориентироваться в нем и выдвинуть самое важное. Это, я заметила, специально – пролетарская черта. Интеллигент возьмется: что? как? да почему? А он по намеку ловит. И инстинктом берет правильную пролетарскую линию. Спецы‑ юрисконсульты из сил выбиваются, чтоб оплести его буржуазною своей «законностью», а он ее рвет, как паутину, ни в чем не отклоняется от своего пути. Корсаков лениво сказал: – Сановничества много стало. Удивительно, как портит людей положение. С Джигитской улицы пять минут ему ходьбы до ревкома, – ни за что не пойдет пешком, обязательно вызывает машину. Уж ниже его достоинства. Нет каких‑ то устоев. Надежда Александровна враждебно взглянула и спросила с насмешкою: – Как у вас, интеллигентов? – А ты не интеллигентка?.. Да, у идейных интеллигентов. Эти как‑ то прочнее, не так легко голова кружится. Отдельные люди там, пожалуй, крепче и цельнее. Но средний тип, в массах, – менее устойчивы, легче злоупотребляют властью. С просителями грубы и презрительны, с ревизуемым сядут ужинать, от самогончику не откажутся… Ну, да пройдет со временем. Закваска, все‑ таки, прочная.
– Вот буржуазная психология! А я как раз заметила наоборот; именно интеллигенты при первой же возможности возвращаются к своим прежним барским привычкам… Да вот, ты же первый. Постоянно – то тебе невкусно за столом, того не хочется… Корсаков зевнул и лег на короткий сундук около буфета, лицом кверху, ногами упираясь в пол. – У старых работников это еще ничего, – школа есть, – сказал он. – А вот у новых, недавних, – черт их знает, на чем душу свою будут строить. Мы воспитание получали в тюрьмах, на каторге, под нагайками казаков. А теперешние? В реквизированных особняках, в автомобилях, в бесконтрольной власти над людьми… Надежда Александровна вставила: – В кровавых боях на фронтах… – Да, в боях… Но нам не только защищаться, – ах, черт возьми, – нам нужно и созидать. Бои, это – пустяки. И быки испанские в боях великолепны, а социализма с ними не создашь. Кате нравилось, что Корсаков говорит прямо, что думает, – не то, что Надежда Александровна или Вера. И когда говорилось так, без казенного самохвальства, с сознанием чудовищной огромности и трудности встающих задач, ей приемлемее становились их стремления. Надежда Александровна раздраженно возражала Корсакову – долго и убедительно. Он молча слушал, закрыв глаза, вытянув туловище на сундуке, запрокинув лицо к потолку. Катю поразило, какое его лицо усталое и бледное. Бородка торчала кверху, рот был полуоткрыт, как у мертвеца. Легкий храп забороздил воздух. Надежда Александровна тихонько засмеялась. – Смотрите, спит! Вера шепнула: – Как низко голова лежит. Подушку бы подложить. – Нет, разбудим тогда. Замолчали. От тишины Корсаков проснулся, быстро поднялся на сундуке и тряхнул головою. Взглянул на часы. – Пора ехать. – Куда еще? – Военком просил на заседание. Вздремнул, теперь освежился. И уехал. Надежда Александровна сказала: – Теперь до поздней ночи. И потом до света будет сидеть в кабинете за бумагами. И так изо дня в день. Спит часа три‑ четыре. А сердце больное… Ну, а ты, партизан, иди‑ ка спать! – обратилась она к сыну. Вера спросила: – На скрипке он теперь продолжает играть? – Где там! Со времени революции и в руки не брал. – А помнишь в ссылке, в Верхоленске? На именинах Хуторева. Белая ночь в раскрытые окна. И вы трио составили, – Engellied [Ангельская песня (нем). Имеется в виду «Серенада» Г. Браги. ]. Хуторев на гитаре вместо пианино, Михаил Тихонович на скрипке, а ты пела. Покойной ночи, мама! Меня тот звук манит с собой… Правда, ангельская песня! Как будто с неба звуки неслись. Петров сидел в уголке и вдруг захлюпал. И я, – так глупо: реву, захлебываюсь; вышла из избы, чтобы вам не мешать. Бледные звезды на зеленоватом небе, черные сосны… Ясные лучи ударили из зрачков Надежды Александровны. – Да, бывают такие минуты. Вдруг все заполнится такою красотою, все вдруг станут такие близкие. – А Хуторев сам. Помнишь, он тогда читал стихи. Мы собрались проститься с ним, пред его бегством. Я тогда в первый раз услышала эти стихи. Как к осужденному на смерть приходит священник и уговаривает его покаяться. Тот отвечает, что каяться ему не в чем. Священник настаивает. И вот осужденный в его присутствии начинает свое покаяние: Прости, господь, что бедных и голодных Я горячо, как братьев, полюбил! Прости, господь, что вечное добро Я не считал бессмысленною сказкой!.. Все замолчали. Вера из глубины души вдруг сказала: – Как тогда было хорошо! Надежда Александровна отозвалась: – Хорошо! Катя взволновано заглянула Вере в глаза. – Да, Вера? Да? Правда? Правда, тогда лучше было? Лучше было в жалкой избенке, на опушке тайги, чем в этом дворце на берегу Крыма? Вера виновато улыбнулась. – Лучше. Надежда Александровна засмеялась своим изнутри вырывающимся смехом. – Дай бог, значит, чтобы Колчак с Деникиным победили и опять нас отправили туда! Только не отправят, – просто повесят. Катя спросила: – А удалось Хутореву этому бежать? Надежда Александровна ответила: – Да… И тяжелое легло молчание. Катя пытливо заглядывала в не смотрящие на нее глаза. – Ну? Ну? А дальше? Что с ним было дальше? – В прошлом году расстрелян. За участие в мятеже левых эсеров.
Мириманов смотрел своими умными, смеющимися глазами и, покашливая, спрашивал Катю: – Вот, вы видитесь с ними, имеете возможность их наблюдать. Замечают они хоть что‑ нибудь, что творится кругом, отдают себе в этом отчет? Магазины и базары закрыли, торговлю запретили, а сами выдают по полфунта невыпеченного хлеба. Как же, по их представлению, могут питаться люди, которые не получают комиссарских пайков?.. Сейчас в море пошла камса. Улов небывалый, – а рыбакам запрещено продавать рыбу в частные руки, – все полностью должны представлять в продовольственный комиссариат. Везде рыбные инспектора, контролеры с воинскими отрядами. Привезли из уезда в продком полторы тысячи пудов рыбы, а соли не припасли. Вся рыба сгнила, теперь ее потихоньку закапывают в землю, чтобы не видел народ. А подходят все новые обозы. Что с ними делать, – не знают. Какая, подумаешь, мудреная загадка! Пятилетний ребенок ответит: продавать! Нет, нарушится принцип!.. Вы только подумайте: голод, разруха, каждый фунт пищи важен, – а они гноят тысячи пудов! И думают, что народ ничего не видит, что можно его накормить митинговою болтовнею! Послушайте‑ ка, что народ говорит о них на базаре. Все поголовно против них, большевистский дурман рассеялся окончательно. Спасибо им! Сами поработали над этим успешнее самых ярых своих врагов. Он улыбнулся и достал из жилетного кармана клочок бумажки. – На днях у ихнего Маркса я прочел чудесную заметку, – как раз к современному положению. Послушайте: «Корабль, нагруженный глупцами, быть может, и продержится некоторое время, предоставленный воле ветра, но будет неизбежно настигнут своею судьбою, именно потому, что глупцы об этом не думают». Только, – глупцы ли? Екатерина Ивановна, поверьте мне: это не глупость и не безумие. Это – сознательная дезорганизаторская работа по чьей‑ то сторонней указке.
Шмыгающей походкою шла по набережной женщина с воровато глядящими исподлобья глазами, с жидкою шишечкою волос на макушке. Наклонилась, подняла на панели дно разбитой бутылки с острыми зубцами, оглянулась настороженно и бросила через каменные перила в море. Катя смотрела. – Зачем вы это? Женщина улыбнулась, и вдруг все ее лицо осветилось удивительно милою улыбкою. – Наступит кто, – еще ногу себе напорет. Так это по нынешнему времени показалось Кате необычным, – чтоб кто‑ нибудь подумал о других. Вечером она рассказала Вере. Вера рассмеялась. – Как она выглядит? С крошечной пуговкой на макушке, ходит, как летучая мышь летит? – Да, да! – Это Настасья Петровна наша. Вера рассказала: работница табачной фабрики, двое детей, муж пьяница, дрягиль, здоровенный мужик, жестоко бил ее и детей, пропивал не только свой, но и ее заработок. Сообщили им об этом в Женотдел, Вера пошла к ней, убедила подать прошение о разводе. Народный суд развел их, детей оставил ей, а его выселил из квартиры вон, к его безмерному изумлению и ее столь же безмерной радости. Теперь она стала восторженной коммунисткой, – кто бы, – говорит, – стал раньше думать о моем горе, кто бы такие законы поставил? Вера взяла ее к себе в Женотдел. – Ты, Катя, все вертишься в среде шипящих, и у тебя соответственный взгляд на все. Рабочей среды ты совсем не знаешь. Если бы ты подошла ближе, пригляделась бы, – сколько бы увидела прекрасного! Есть еще у нас в отделе одна татарка молодая, Мурэ. Как будто божественное откровение ее осенило и перевернуло всю жизнь. Великолепная вырабатывается агитаторша, татары в злобе, а татарки слушают, как посланницу с неба… Вот что. Завтра Настасья Петровна в первый раз делает работницам своей фабрики доклад о делегатском собрании, на которое она была ими делегирована. Хочешь, пойдем? – Хочу, конечно. – Говорить она, вероятно, совсем не умеет, не знаю, как у нее выйдет. Но все‑ таки посмотришь всех. Назавтра пошли. В конторе фабрики собралось работниц пятьдесят. Настасья Петровна испуганно смотрела исподлобья бегающими глазами, краснела, вдруг освещалась милою своею улыбкою. Председательствовавшая Вера сказала: – Ну, товарищ Синюшина, расскажите нам, что вы слышали на делегатском собрании. – Ой, товарищ Сартанова, боюсь я! Как же это я? Я никогда доклада не делала. – Вы и не делайте доклада. Просто расскажите товарищам, что там было. Вы мне сказали, вам очень понравилась речь товарища Маргулиеса. Что он говорил? – Уж не знаю, право, как… Одна старая работница увещевающе сказала: – Что ты, Настя, право? Чай, тут все свои. Чего бояться? Настасья Петровна покраснела, набралась духу. – Ну, вот так. Говорил, что революция, – это все равно, как ребеночек. Сперва‑ наперво – так, бог весть, что; не разберешь даже, то ли человек, то ли зверюшка какая. Вот, как выкидыши бывают. Все даже пугаются. А потом понемножку образуется. На свет родится, так уж видно всякому, что вправду маленький человек. Потом глазками начинает смотреть, сознательность приходит. Потом головку станет подымать, а там уж и ходить начнет. Вот все говорят: непорядки всякие, бестолочь, голод, ничего большевики не умеют наладить. Это все равно, что ребеночку новорожденному говорить: почему не ходишь? – Ишь, хорошо как! – Ведь верно, девушки! Настасья Петровна воодушевилась. – Все, говорит, помаленечку придет, нужно только всем стараться сообща. Все ведь нужно совсем по‑ новому устраивать, никогда еще ни в каких странах этого не бывало, чтоб рабочие сами собой управлялись, разве легко с непривычки? Вошел рабочий, поглядел с усмешечкой. – Бабье собрание? Вера сказала: – Товарищ, уходите, пожалуйста, не мешайте. – Я что ж? Я только послушать. – Нет, нет, ступайте. – Уходи, Шабров, чего тебе тут? Он усмехнулся, ушел. Настасья Петровна поискала растерянные мысли, нашла и продолжала: – Потом, значит, объяснил, что такое будут большевики, что такое разные другие. Большевики говорят: нужно нахрапом брать, иначе нельзя. Ну, правда, убивства, обиды всякие, а нужно сразу утвердить, чтоб никакого не было разговору. А другие, – уж как им прозвание, позабыла, – «предатели», что ли? – они, значит, всего опасаются: чтобы понемножку все, да чтобы кому не было обиды, да чтоб поладить со всеми, да чтоб буржуи не озлобились. А буржуазия пользуется, только и глядит, чтоб все назад отобрать, и о том не думает, чтоб нас не обидеть. Работницы шумно и одушевленно обменивались впечатлениями. – Уж вот хорошо ты, Настя, объяснила! Как на ладошке. Вера, улыбаясь, сказала: – Ну, видите, и доклад сделали, и ничего в этом нет страшного. Настасья Петровна сияла улыбкою, оправляла растрепавшуюся на макушке шишечку и с гордостью повторяла: – Я сейчас доклад делала.
Как кузнечики, стукали наперебой пишущие машинки. Тк‑ тк! Тк‑ тк‑ тк‑ тк! Дзинь! Трррр… Тк‑ тк‑ тк! – Мой муж пропал без вести. Я вышла за другого. – Да что вы? И давно пропал? – Два месяца. – Почему же вы думаете, что пропал? – А писем не пишет. Тк‑ тк! Тк‑ тк‑ тк!.. – Ну, а если вдруг воротится? – Что ж мне было делать? Я молодая. Мне без мужчины скучно.
Крутился вихрь, – какая‑ то сумасшедшая смесь гордо провозглашаемых прав и небывалого унижения личности… Мелькали клочья растерзанных понятий о собственности, тени обесцененных человеческих жизней, осмеянные образы обезображенных христосов и богородиц, призывы к братству и ненависти, обрывки разорванных брачных цепей, выброшенные яти и еры, спутавшиеся числа календарных стилей.
Иван Ильич стоял среди закоптелой своей кухонки, скрестив на груди руки, с презрительным лицом. Чадила коптилка. Люди во френчах и матросских бушлатах перетряхивали тюфяки, поднимали половицы, складывали в портфель бумаги и письма. Прислонившись к плите, бледный Афанасий Ханов смотрел, не принимая участия в обыске. Бритый человек с револьвером сказал: – По предписанию чрезвычайной комиссии из Москвы вы арестованы, гражданин. Иван Ильич ответил устало: – И слава богу. Мне надоела ваша большая тюрьма. Ведите в малую. В черной толпе вооруженных людей его повели через темный сад, среди благоухания белых акаций. Загромыхал по шоссе грузовик. Меж винтовок и солдатских фуражек затряслась на звездном небе широкополая шляпа Ивана Ильича. Анна Ивановна неподвижно стояла у раскрытой калитки и смотрела вслед.
Надежда Александровна, взволнованная, прибежала к Вере и сообщила об аресте Ивана Ильича. Глаза ее светились нежною ласкою и участием. – По предписанию из Москвы. Михаил мне сейчас сказал по телефону. Сам только что узнал. Вера, страшно бледная, молчала с неподвижным лицом. Катя рванулась: нужно было действовать. Надежда Александровна сказала: – Приходите вечером. Михаил все узнает, расскажет. Вечером они пошли. Корсаков развод руками. – Ну, что тут можно сделать! «Вы агитировали против смертной казни? » – «Агитировал, и всегда буду агитировать». Надежда Александровна нетерпеливо повела плечами. – Какая окостенелость взглядов! Как он, право, не может понять! Корсаков сказал Кате: – Единственно, что могу сделать, это поместить его в возможно сносные условия. Велю дать вам свидание. Уговорите его, чтоб он, по крайней мере, держался не так вызывающе и презрительно. Сам себе подписывает приговор. Время сейчас грозное.
В том же особняке, куда Катю водили на допрос, где она сидела в подвале, ей дали свидание с отцом. Ввели Ивана Ильича в комнату и оставили их одних. В раскрытые окна несло просторным запахом моря и водорослей, лиловые гроздья глициний, свешиваясь с мрамора оконных притолок, четко вылеплялись на горячей сини неба. Иван Ильич с суровыми глазами говорил: – Вы все, нынешние, даже самые хорошие, так привыкли к постоянным компромиссам с совестью, что у нас уже почти нет общего языка. – Да нет, папа, погоди! При чем компромисс? Не задирай их только. – Катя! Меня спрашивают: «Вы против смертных казней, производимых советскою властью? » А я буду вилять, уклоняться от ответа? Это ты называешь – не задирать!.. Я тут всего третий день. И столько насмотрелся, что стыдно становится жить. Да, Катя, стыдно жить становится!.. Каждый день по нескольку человек уводят на расстрел, большинство совершенно даже не знает, в чем их вина. А Вера с ними, а ты водишь с ними компанию… Когда свидание кончилось, Иван Ильич обнял Катю, поцеловал и сказал: – Катя, я тебя прошу: не ходи ко мне больше на свидания. Мне с тобою тяжело.
– Спички шведские, головки советские! Пять минут вонь, потом огонь! – Друзья, друзья! А что же хлеба не покупаете? Не забывайтесь! Вот хлеб свежий! – Сколько‑ о? С ума сошел!.. Налетала милиция, торговцы, оглядываясь, бежали с лотками, рысью катили тележки, вскачь уносились на грохочущих телегах. Продавцов и покупателей вели под конвоем в милицию, конфисковали товар. Все равно, что гроза налетевшая. Или наводнение. Непонятное, но неотвратимое. А через полчаса опять: – Спички шведские… – Креста нету на тебе! Сто рублей картошка! – Бери, гражданин, не ходи дальше! Дешевле нигде не найдешь. Воротишься, – за эту цену не отдам. Средь пыли и солнца, средь базарных выкриков и поросячьего визга – странная, долгая трель: – А‑ а‑ а‑ а… – Вот любительский табачок! Покуривай, мужичок! A‑ a‑ ah!.. E strano poter il viso suo veder! Ah!.. Mi posso guardar, mi posso rimirar… Di', sei tu? Marguerita! Di', sei tu?.. [А‑ а‑ ах!.. Странно смотреть на себя! ] Ах!.. Могу взглянуть на себя и любоваться собой… Ты ли это? Маргарита! Ты ли это?.. (итал. ) – фрагмент арии Маргариты из оперы Ш. Гуно «Фауст». Старая женщина в отрепанном пальто, в деревянных сандалиях, пела, высоко подняв голову, мучительно‑ стыдящимися глазами глядя поверх толпы. Видно, была красавица, чувствовался хороший когда‑ то голос и хорошая школа. И вдруг Катя узнала: жена бывшего городского головы Гавриленки, которых тогда выселили от Миримановых. Катя съежилась, – не глядя, сунула ей в руку все деньги, какие были, и побежала прочь. В горах, в недоступных лесных чащах, скрывались зеленые. Они перехватывали продовольственные обозы, обстреливали из засады проезжающие автомобили. По вечерам делали налеты на поселки и деревни, забирали припасы, бросали на дорогах изрешеченные пулями трупы захваченных комиссаров. Между тем войск на фронте было мало, снимать их на борьбу с партизанами было невозможно. Везде чувствовалась организованная, предательская работа. Два раза загадочно загоралось близ артиллерийских складов. На баштанах около железнодорожного пути арестовали поденщика; руки у него были в мозолях, но забредший железнодорожный ремонтный рабочий заметил, что он перед едою моет руки, и это выдало его. Оказался офицер. Расстреляли. Однако через пять дней, на утренней заре, был взорван железнодорожный мост на семнадцатой версте. Надежда Александровна зашла к Вере переговорить об устройстве дня работниц. (Она заведовала отделом агитпропаганды). Потом пили чай. Надежда Александровна взволнованно говорила: – Весь наш Особый Отдел нужно бы расстрелять. Вялый, никакой инициативы. Арестовывает случайно попавшихся, но совершенно не умеет поставить широкой разведывательной работы. Теперь, впрочем, все переменится. Скоро приезжает Воронько. Катя ахнула. – Воронько?! Тот, знаменитый? – Да. – Г‑ господи, какой ужас! Надежда Александровна удивленно взглянула на Катю. Вера была бледна. – Почему ужас? – Этот зверь?.. И тут польется кровь реками, как на Подолии, на Киевщине!
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|