Глава III, в которой хирург второй раз появляется на сцене
Чтобы читатель не впал в заблуждение, вообразив, будто хозяйка знала больше, чем ей было известно на самом деле, и не удивился, откуда она столько знает, мы должны, прежде чем идти дальше, сказать ему, что из разговора с лейтенантом она узнала, что причиной ссоры было имя Софьи; что касается остальных ее сведений, то проницательный читатель и сам догадается из предыдущей сцены, откуда она их почерпнула. Ко всем ее достоинствам примешивалось большое любопытство, и она никого не отпускала из дому, не разведав, сколько возможно, о его имени, семье и состоянии. Как только она ушла, Джонс, позабыв осудить ее поведение, предался размышлениям на тему о том, что он лежит на той самой постели, где, как ему было сказано, лежала его дорогая Софья. Это пробудило в нем тысячу нежных и приятных мыслей, на которых мы остановились бы подольше, если бы не были убеждены, что только самая ничтожная часть наших читателей способна влюбиться, как наш герой. В этом состоянии застал его хирург, пришедший перевязать рану. Найдя пульс больного расстроенным и услышав, что он не спал, доктор объявил, что положение его очень опасно; он боялся лихорадки и хотел предупредить ее кровопусканием, но Джонс воспротивился, сказав, что не желает больше терять крови. — Попрошу вас, доктор, только положить мне повязку, и поверьте, что через два-три дня я буду совершенно здоров. — Хорошо, если мне удастся вылечить вас месяца через два,— отвечал доктор.— Ишь какой прыткий! Нет, от таких контузий скоро не поправляются. Позвольте вам заметить, сэр, что я не привык получать указания от своих пациентов и непременно должен пустить вам кровь, прежде чем делать перевязку.
Джонс, однако, ни за что не желал дать своего согласия, и доктор в конце концов уступил, сказав, однако, что не отвечает за последствия и надеется, что в случае осложнений Джонс не откажется подтвердить, какой он давал ему совет. Джонс обещал. Доктор ушел в кухню и резко пожаловался хозяйке на непослушание больного, не позволившего пустить ему кровь, несмотря на лихорадку. — Ну да, обжорную лихорадку,— сказала хозяйка.— Сегодня за завтраком он уписал два большущих куска хлеба с маслом. — Очень вероятно,— отвечал хирург,— мне известны случаи аппетита во время лихорадки, и это легко объяснить: кислота, вызванная лх1хорадочной материей, может раздражить нервы грудобрюшной преграды и тем самым возбудить алчность, которую нелегко отличить от нормального аппетита, но пища не переваривается, не усваивается желудочным соком и вследствие этого разъедает отверстия сосудов и усиливает лихорадочные симптомы. Отсюда я заключаю, что положение джентльмена опасное, и если не пустить кровь, то, боюсь, он не выживет. — Каждый должен рано или поздно умереть,— сказала хозяйка,— это не мое дело. Надеюсь, доктор, вы не заставите меня держать его, когда будете бросать кровь? Но вот что шепну вам на ушко: прежде чем приступить к операции, не худо бы подумать, кто будет вашим казначеем. — Казначеем?! — воскликнул пораженный доктор.— Разве я имею дело не с джентльменом? — Я сама так думала,— сказала хозяйка,— но, как говаривал мой первый муж, человек не всегда таков, каким с виду кажется. Он гол как сокол, уверяю вас. Вы, пожалуйста, не подавайте виду, что я вам это сказала, но я считаю, что люди деловые не должны скрывать друг от друга такие вещи. — И этакий проходимец посмел давать мне указания! — с гневом воскликнул доктор.— Неужели я позволю издеваться над моим искусством субъекту, который не в состоянии заплатить мне?! Большое вам спасибо, что вы вовремя меня предупредили. Посмотрим теперь, даст он пустить себе кровь или нет!
Тут доктор побежал наверх, с шумом распахнул дверь и разбудил беднягу Джонса, которому наконец удалось сладко заснуть и увидеть во сне Софью. — Дадите вы пустить себе кровь пли нет? — в бешенстве закричал доктор. — Я уже вам сказал, что не дам,— отвечал Джонс,— и искренне жалею, что вы не обратили внимания на мой ответ: ведь вы прервали самый сладкий сон в моей жизни. — Вот так многие проспали свою жизнь,— сказал доктор.— Сон не всегда полезен, так же как и пища. Однако в последний раз спрашиваю вас: дадите вы пустить себе кровь? — В последний раз отвечаю вам: не дам. — В таком случае я умываю руки,— сказал доктор,— и прошу заплатить мне за труды. За два визита по пяти шиллингов, да по пяти шиллингов за две перевязки, да полкроны за пускание крови. — Надеюсь, вы не оставите меня в этом положении? — сказал Джонс. — Непременно оставлю,— отвечал доктор. — В таком случае,— сказал Джонс,— вы обошлись со мной по-свински, и я не заплачу вам ни гроша. — Прекрасно! — воскликнул доктор. — Слава богу, что дешево отделался. И дернула же хозяйку нелегкая послать меня к такому проходимцу! С этими словами доктор выбежал из комнаты, а его пациент, повернувшись на другой бок, скоро снова заснул; но упоительный сон, к несчастью, больше ему не приснился.
Глава IV, в которой выводится один из забавнейших цирюльников, какие увековечены в истории, не исключая багдадского цирюльника [163] и цирюльника в «Дон Кихоте»
Часы пробили пять, когда Джонс проснулся; он чувствовал себя настолько освеженным и подкрепленным семичасовым сном. что решил встать и одеться; с этой целью он раскрыл свой чемодан и достал чистое белье и костюм; но прежде чем одеться, накинул халат и спустился в кухню спросить чего-нибудь, что успокоило бы поднявшуюся в желудке тревогу. Встретив хозяйку, он вежливо с ней поздоровался и спросил, нет ли чего-нибудь пообедать. — Пообедать? — отвечала она.— Подходящее время думать об обеде! Готового нет ничего, да и огонь уже почти потух. — Хорошо,— сказал Джонс,— но надо же мне чего-нибудь поесть, все равно чего. Сказать вам правду, отроду я не бывал так голоден.
— Что же, я могу предложить вам кусок холодной говядины с морковью.— сказала хозяйка. — Ничего не может быть лучше,— отвечал Джонс.— Но вы очень обязали бы меня, если бы велели ее разогреть. Хозяйка согласилась и сказала с улыбкой, что рада видеть его здоровым. Действительно, обращение нашего героя невольно располагало к нему; хозяйка же, в сущности, была женщина незлая, только очень любила деньги и ненавидела все, имевшее хоть какую-нибудь видимость бедности. Джонс вернулся в свою комнату переодеться, пока готовился обед, а вслед за ним явился и цирюльник, которого он требовал. Этот цирюльник, известный под именем Маленького Бенджамина, был большой чудак и любитель острых словечек, из-за которых частенько подвергался разным мелким неприятностям вроде пощечин, пинков, перелома костей и т. п. Шутку понимает не каждый; да и тем, кто ее понимает, часто не нравится быть ее предметом. Но этот недостаток был в нем неизлечим, сколько ни платился он за него,— как только приходила ему на ум острота, он непременно ее выкладывал, нисколько не соображаясь ни с лицами, ни с местом, ни с временем. Было много и других особенностей в его характере, но я не буду их перечислять, потому что читатель сам легко их увидит при дальнейшем знакомстве с этой необыкновенной личностью. Желая, по понятным причинам, закончить свой туалет поскорее, Джонс находил, что брадобрей чересчур долго возится со своими приготовлениями, и попросил его поторопиться; на это цирюльник с большой серьезностью — он ни при каких обстоятельствах не растягивал лицевых мускулов — заметил: — Feslina lente[164] — пословица, которую я заучил задолго до того, как прикоснулся к бритве. — Да вы, дружище, я вижу, ученый,— сказал Джонс. — Жалкий ученый,— отвечал цирюльник.— Non omnia pos-sumus omnes[165]. — Опять! — воскликнул Джонс.— Я думаю, вы можете говорить и стихами. — Извините, сэр,— сказал цирюльник, — поп tanto me dig-nor honore[166],— и, приступив к бритью, продолжал: — С тех пор как я стал разводить мыльную пену, сэр, я мог открыть только две цели бритья: одна заключается в том, чтобы вырастить бороду. Другая — чтобы отделаться от нее. Полагаю, сэр, что еще недавно вы брились ради первой из этих целей. Можете поздравить себя с успехом, так как о бороде вашей можно сказать, что она tondenti gravior[167].
— А я полагаю,— сказал Джонс,— что ты большой забавник. — И сильно ошибаетесь, сэр,—отвечал цирюльник.—Я усердно занимаюсь философией; hinc illae lacrimae[168], сэр, в том все мое несчастье. Слишком большая любовь к наукам погубила меня. — Да, дружище,— сказал Джонс,— ты действительно ученее своих собратьев по ремеслу; но я не могу понять, почему твоя ученость повредила тебе? — Увы, сэр,— отвечал брадобрей,— из-за нее я лишился наследства. Отец мой был танцмейстер; и так как я научился читать раньше, чем танцевать, то он невзлюбил меня и оставил все до копейки другим своим детям… Угодно вам также и виски?.. Прошу прощения, сэр, только я нахожу здесь hiatus in manuscriptis[169]. Я слышал, вы собираетесь на войну, но теперь вижу, что эти слухи вздорны. — Почему же? — Потому что вы, я полагаю, сэр, настолько рассудительны, что не пойдете сражаться с разбитой головой,— это было бы то же, что везти уголь в Ньюкасл[170]. — Ей-богу, ты большой чудак,— воскликнул Джонс,— и мне ужасно нравятся твои шутки. Я был бы очень рад, если бы ты зашел ко мне после обеда и выпил со мной чарочку: мне хочется поближе с тобой познакомиться. — О, я готов оказать вам в двадцать раз большую любезность, если вам будет угодно принять ее. — Что ты хочешь этим сказать, дружище? — спросил Джонс. — Я с удовольствием выпью с вами целую бутылку. Ужасно люблю доброту! И если вы нашли меня забавником, то или я ничего не смыслю в лицах, или вы добрейший джентльмен на свете. Приодевшись понаряднее, Джонс сошел вниз; сам прекрасный Адонис не был, может быть, пригожее его. И все-таки красота его не оказала никакого действия на хозяйку: не обладая наружностью Венеры, эта женщина не обладала также ее вкусом. Какое счастье было бы для горничной Нанни, если бы она смотрела глазами хозяйки; но в какие-нибудь пять минут она по уши влюбилась в Джонса, что стоило ей потом многих вздохов. Эта Нанни была чудо как хороша собой и чрезвычайно скромна; она отказала уже одному трактирному слуге и нескольким молодым фермерам по соседству, но ясные очи нашего героя в один миг растопили ее ледяное сердце. Когда Джонс вошел в кухню, стол для него еще не был накрыт; да его и не к чему было накрывать, потому что обед и огонь, на котором он должен был готовиться, находились еще in status quo[171]. Такое разочарование вывело бы из себя не одного философа, но Джонс остался спокоен. Он только мягко упрекнул хозяйку, сказав, что если говядину так трудно разогреть, то он съест ее холодной. Почувствовала ли хозяйка на этот раз сострадание, стыд пли что другое, не могу сказать, только она первым делом резко выбранила слуг за неисполнение приказания, которого никогда не давала, а потом, велев слуге накрыть стол в Солнце, принялась за дело всерьез и скоро приготовила обед.
Солнце, куда проводили Джонса, подлинно получило свое название, как lucus a non lucendo[172]: это была комната, куда солнце едва ли когда-нибудь заглядывало.— можно сказать, самая худшая комната в доме. И счастье Джонса, что для него нашлась хоть такая. Впрочем, он был теперь слишком голоден, чтобы замечать какие-нибудь недостатки, но, насытившись, велел подать бутылку вина в лучшее помещение и выразил некоторое неудовольствие, что его привели в такой чулан. Слуга исполнил его приказание, а через некоторое время явился и цирюльник, который не заставил бы себя так долго ждать, если бы не заслушался в кухне хозяйку, рассказывавшую всем, кто там был, историю бедняги Джонса, одну часть которой она узнала от него, а другую остроумно сочинила сама. По ее словам выходило, что «Джонс бедный безродный гоноша, которого взяли из милости в дом сквайра Олверти, обучили прислуживать, а теперь выгнали вон за нехорошие проделки, главным образом за шашни с молодой госпожой и, верно, также за кражу,— иначе откуда бы взялись те гроши, что у него есть?». — Да уж, джентльмен, нечего сказать! — заключила она свою речь. — Вот как! Слуга сквайра Олверти? — воскликнул цирюльник.— А как его зовут? — Он мне сказал, что его зовут Джонс,— отвечала хозяйка,— но. может быть, это выдуманное имя. Он говорит даже, будто сквайр обращался с ним, как с родним сыном, хотя теперь и поссорился с ним. — Если его зовут Джонс, то он сказал вам правду,— заметил цирюльник,— у меня есть родственники в той стороне. Говорят даже, что он его сын. — Почему же тогда он не зовется по отцу? — Не могу вам сказать,— отвечал цирюльник,— только многие сыновья зовутся не по отцам. — Ну, если бы я знала, что он сын джентльмена, хоть и побочный, я обошлась бы с ним по-другому: ведь многие из таких побочных детей становятся большими людьми; и, как говаривал мой первый муж,— никогда не оскорбляй гостя-джентльмена.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|