Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

МОЛОДОСТЬ — понятие, метафорически обозначающее в художественном модернизме творческую интенцию на инновационность и готовность к радикальным трансформациям наличного социокультурного состояния.




МОЛОДОСТЬ — понятие, метафорически обозначающее в художественном модернизме творческую интенцию на инновационность и готовность к радикальным трансформациям наличного социокультурного состояния. В различных версиях встречается практически во всех направлениях модернистского искусства. Так, например, раннегерманская форма пред-модернизма носила название "югенд-стиля"; у идеолога экспрессионизма Э.Л.Кирхнера читаем: "с верою в развитие и в новое поколение тех, кто творит, и тех, кто наслаждается их творчеством, мы призываем к объединению всю молодежь" (см. Экспрессионизм); манифест кубизма А.Сальмона именуется "Молодая живопись современности" (см. Кубизм) и т.д. Культивация понятия "М." связана в модернизме с острым ощущением культурного перехода от классики к модерну, совпавшему с хронологическим началом 20 в.: как писал Маринетти, "Вперед! Вот уже над землей занимается новая заря!.. Впервые своим алым мечом она пронзает вековечную тьму, и нет ничего прекраснее этого огненного блеска... Мы стоим на обрыве столетий!.." (см. Футуризм, Маринетти). В этом контексте содержание понятия "М." в модернистском контексте непосредственно связывается с пафосом понятия "будущее" [в экспрессионистских текстах было заявлено: "в качестве молодежи, которой принадлежит будущее, мы хотим добиться свободы для рук и для жизни, противопоставляя себя старым благоденствующим силам" (Э.Л.Кирхнер); футуризм программно провозгласил себя "молодым стилем будущего"; критик Р.Лебель писал о кубизме: "именно решившись открыто провозгласить свои права на инакомыслие в области искусства и осуществляя это право, несмотря на все препятствия, современные художники стали предтечами будущего" и т.д.]. Пафос метафоры "М." связан для модернизма с программой выработки новых средств (нового языка) для выражения принципиально новой реальности нового века: "Мы вот-вот прорубим окно прямо в таинственный мир Невозможного!" (Маринетти), и это (невозможное с точки зрения прежних канонов) будущее будет невозможно выразить в прежнем живописном (поэтическом) языке (см. Невозможное, Трансгрессия). Отсюда модернистская задача овладения новыми выразительными средствами, новым языком: конституирующий новый изобразительный язык художник одновременно оказывается в положении осваивающего язык ребенка (что задает еще одну грань характерному для модернизма принципу инфантилизма — см. Экспрессионизм). В этом контексте поиска новых выразительных средств в практическом своем приложении принцип М. (как прокламация неклассического художественного идеала) оборачивается в модернизме принципом радикального отказа от накопленного опыта классической художественной традиции: "Мы стоим на обрыве столетий!.. Так чего же ради оглядываться назад?" (Маринетти). Как отмечено критиками, модернизм "отважно порывает с большей частью традиций, действовавших безотказно со времен эпохи Ренессанса" (М.Серюлаз о кубизме — см. Кубизм). Нередко этот разрыв с традицией доходит до прямого эпатажа, — так, например, в "Первом Манифесте футуризма" (1909) провозглашается: "Пора избавить Италию от всей этой заразы — историков, археологов... антикваров. Слишком долго Италия была свалкой всякого старья. Надо расчистить ее от бесчисленного музейного хлама — он превращает страну в одно огромное кладбище... Для хилых, калек... — это еще куда ни шло...: будущее-то все равно заказано... А нам все это ни к чему! Мы молоды, сильны, живем в полную силу, мы футуристы!". В аналогичном ключе Г.Гросс писал о дадаистском периоде своего творчества: "мы с легкостью издевались надо всем, ничего не было для нас святого, мы все оплевывали. У нас не было никакой политической программы, но мы представляли собой чистый нигилизм..." (см. Дадаизм); аналогично у Маринетти: "без наглости нет шедевров", а потому "главными элементами нашей поэзии будут храбрость, дерзость и бунт", в ходе реализации которых следует "плевать на алтарь искусства", "разрушить музеи, библиотеки, сражаться с морализмом" и

т.п. (В программе движения "диких" — Матисс, Дерен, Вламинк, др. — отрицание эстетического канона дополнялось и отказом от традиционных моральных норм, фундированным проповедью свободы, понятой в ницшеанском духе.) Отказ от классики как канона для художественного творчества дополняется, однако, в модернизме отказом и от конституирования себя в качестве канонической парадигмы: "Большинству из нас нет и тридцати! Работы же у нас не меньше, чем на добрый десяток лет. Нам стукнет сорок, и тогда молодые и сильные пусть выбросят нас на свалку как ненужную рухлядь" (Маринетти); хотя объективно модернизм конституирует целый ряд вполне определенных художественных традиций (см. Модернизм, Экспрессионизм, Кубизм, Футуризм, Дадаизм, Сюрреализм, "Новой вещественности" искусство, Риджионализм, Неоконструктивизм, "Новой волны" авангард). В качестве своего рода встречного культурного вектора может быть рассмотрен выдвинутый К.Моклером принцип "кризиса безобразия", трактовавший радикальное содержательное отторжение и аксиологическую дискредитацию сложившихся эстетических канонов и критериев красоты со стороны "молодых искателей нового" в качестве естественной и здоровой реакции неиспорченного вкуса на застывшие и опошленные в массовой культуре идеалы наличной традиции. Действительно, "Технический манифест футуристской литературы" (1912), например, констатирует: "со всех сторон злобно вопят: "Это уродство! Вы лишили нас музыки слова, вы нарушили гармонию звука!.." Конечно, нарушили. И правильно сделали! Зато теперь вы слышите настоящую жизнь: грубые выкрики, режущие ухо звуки. К черту показуху! Не бойтесь уродства в литературе!". Между тем, с точки зрения К.Моклера, единственно достойной позицией представителей поколения зрелых художников является в этой ситуации позиция принятия "провозглашаемого молодежью нового", — даже ценой отказа от тех стереотипов, которые были восприняты ими в процессе профессиональной социализации. Следует отметить, что в метафорическом использовании понятия "М." модернистская парадигма опирается на глубинную традицию европейской культуры, задающую семантически избыточную и метафизически окрашенную нагруженность содержания понятия "М.", выводящую его функционирование в культурном контексте далеко за пределы формального обозначения возраста. Так, например, в южнофранцузской рыцарской культуре 10—12 вв. понятие "юность" выражало программное требование, предъявляемое рыцарю, желающему соответствовать куртуазному идеалу: образцовый рыцарь должен был быть "юным", независимо от физического возраста. Во-первых, это означало, что он должен являться младшим сыном феодального семейства: феод наследовал старший; младший же, наследуя "голубую кровь", означающую запрет на любые виды трудовой активности, становился "министериалом", т.е. служащим сюзерену и не имеющим свиты воином-однощитником, готовым — в рамках идеологии "счастливой авантюры" — к изменению своей судьбы своими руками за счет ратных подвигов и неординарных поступков. [Социальный институт, во многом аналогичный западно-европейскому институту младших сыновей, может быть обнаружен в арабской (арабск. futtuvat — от futtuva — молодой, младший), балтской (лит. mojeikis — малый, младший) и других культурах.] Во-вторых, требование М. фактически означало в куртуазной культуре требование готовности к поведению, отличающемуся от санкционированного наличными нравами: "Но наши Донны юность потеряли, // Коль рыцаря у них уж больше нет, // Иль сразу двух они себе стяжали, // Иль любят тех, кого любить не след..." (см. "Веселая наука"). Таким образом, в контексте перехода от классики к модерну метафора М. в европейской культуре сыграла роль своего рода маркера ориентации на инновацию. В отличие от этого, в контексте перехода от модерна к постмодерну содержание понятия "М." не выходит за рамки общеупотребительного: статус соответствующего слова обыденного языка не позволяет говорить о его каком бы то ни было значимом метафорическом смысле. Напротив, культура постмодерна может быть расценена как репрезентирующая идеологию не столько М., сколько абсолютной зрелости: концепция déjà vu (см. Deja-vu), понимание социального процесса в качестве "постистории" (см. Постистория), трактовка человечества как живущего "под знаком завершившейся истории, уже на берегу текущей мимо реки" (Бланшо). Со зрелой умудренностью постмодерн отдает себе отчет, что никакая декларация (при всем своем энергетизме и дерзости) не в силах отменить свершившегося прошлого: "прошлое ставит нам условия, не отпускает, шантажирует нас" (Эко). Эко с иронией взрослого пишет об авангардистском вызове прошлому (см. Авангардизм) как о подростковой фронде: "авангардизм... пытается рассчитаться с прошлым. Футуристский лозунг "Долой сияние луны!" — типичная программа любого авангарда, стоит только заменить сияние луны чем-нибудь подходящим. Авангард разрушает прошлое, традиционную образность... А после этого авангард идет еще дальше, разрушив образы, уничтожает их, доходит до абстракции, до бесформенности, до чистого холста, до изодранного холста, до выжженного холста... В музыке, видимо, это переход от атональности к шуму и к абсолютной тишине... Но вот наступает момент, когда авангарду (модернизму) некуда уже идти, ведь он уже создал свою собственную метаречь и произ-

носит на ней свои невозможные тексты... Ответ постмодернизма модернизму состоит в признании прошлого: раз его нельзя разрушить, ведь тогда мы доходим до полного молчания, его нужно пересмотреть — иронично, без наивности". В контексте парадигмы "постмодернистской чувствительности" (см. Постмодернистская чувствительность) именно прошлое — фрагментированное и утратившее в этой фрагментации свой исходный смысл — выступает для постмодернизма материалом для созидания нового (см. Ирония, Руины, Конструкция, Коллаж, Интертекстуальность, Украденный объект). Отмеченная разница в понимании М. модернизмом и постмодернизмом обусловлена тем, что переход от классики к модерну был переходом от единой, конституированной в качестве метанаррации (см. Метанаррация) тотально монолитной и монолитно тотальной (и в своем доминировании тоталитарной) традиции к плюрализму художественных парадигм и языков. Таким образом, модерн противостоял классике, представленной одной традицией (а чем монолитнее традиция, тем она является более сильной аксиологически), и потому вынужден был педалировать отрицание ее — ради плюрализации культурного пространства как таковой. Постмодерн же противостоит модерну, программно плюральному в своей основе, и в этих условиях вывод о том, что доминантная традиция вообще невозможна (см. Закат метанарраций, "Мертвой руки" принцип), не вызывает культурного сопротивления, а значит, не нуждается в силовом аксиологическом подкреплении (подобному яркому эпатажу и т.п.). В этом контексте переход от плюрализма вообще к подчеркнуто ацентричному (см. Ацентризм) плюрализму не переживается культурой как ее радикальный слом. Показательно в этом отношении сравнение того, как были оценены в европейской культуре рубежи 19— 20 и 20—21 вв.: если начало 20 в. (ознаменованное конституированием модернистской парадигмы в культуре) было пафосно осмыслено как начало новой эры, то millenium (несмотря на объективно, в силу смены тысячелетий, более жесткую рубежность) отнюдь не вызвал трагического ощущения, будто "прервалась связь времен", ибо персонифицирующий собой конец 20 в. постмодерн, не будучи конституирован в качестве метанаррации и не претендующий на статус культурного канона, оказывается в силу этого открытым для любых трансформаций: парадигма "постмодернистской чувствительности", фундированная отказом от метанарраций, оказывается способной пережить самые радикальные свои модификации без утраты исходных оснований (согласно парадигме имманентизации, это означает, что "после постмодерна будет постмодерн").

М.А. Можейко

МОРРИС (Morris) Чарльз (1901—1979) — американский философ. Доктор философии (Чикагский университет, 1925).

МОРРИС (Morris) Чарльз (1901—1979) — американский философ. Доктор философии (Чикагский университет, 1925). Основные сочинения: "Шесть теорий разума" (1932), "Логический позитивизм, прагматизм и научный эмпиризм. Сборник статей" (1937), "Основы теории знаков" (1938), "Пути жизни" (1942), "Знаки, язык и поведение" (1946), "Открытое Я" (1948), "Разнообразие человеческих ценностей" (1958), "Обозначение и смысл. Изучение отношений знаков и ценностей" (1964) и др. М. утверждал, что разнообразные знаковые системы выступают существенно значимыми основаниями любых цивилизаций людей. Вне контекста реконструкции той роли, которую исполняют совокупности знаков в общественной жизни, по М., немыслимо какое-либо адекватное постижение сути человеческого разума как такового. Традиционные, по классификации М., подходы к трактовке разума — теории: разума как субстанции (Платон, Аристотель, Декарт и др.); разума как процесса (Гегель, Брэдли и др.); разума как отношения (Юм, Мах, Рассел и др.); разума как прагматической функции (Шопенгауэр, Ницше, большинство представителей школы прагматизма и др.); разума как интенционального акта (Брентано, Мур, Гуссерль и др.) — М. предлагал дополнить знаковой концепцией. Исходя из предположения о том, что унификация результатов одной из ипостасей человеческого мышления — научного знания — осуществляется в границах процесса, именуемого М. "семиозисом", предложил принципиально нетрадиционное истолкование реального содержания и эвристического потенциала семиотики как специфической научной дисциплины. В проблемное поле семиотики М. предложил включить: те предметы и явления (посредники), которые функционируют как знаки, или "знаковые проводники"; те предметы и явления, к которым знаки относятся, или "десигнаты"; воздействие, оказываемое знаком на истолкователя (интерпретатора), вследствие которого обозначаемая вещь становится неотъемлемо сопряженной с этим знаком (суть самим этим знаком) для последнего; самого интерпретатора (истолкователя) как такового. В абстрактной форме М. определил это взаимодействие следующим образом: "знаковый проводник" есть для толкуемого истолкователем "определенный Знак" в той мере и степени, в какой толкуемое истолкователем обозначает (интерпретирует, осознает) десигнат вследствие присутствия знакового проводника. Семиозис предстает у М. процедурой "осознания-посредством-чего-то". Исследуя в каждом отдельном случае диадические репертуары взаимозависимости и взаимодействия трех элементов триады ("знаковый проводник", "десигнат" и "толкователь"), семиотика выступает, таким образом, в трех своих ракурсах: как синтаксис (изучающий отношения знаков между собой); как семантика (изучающая отношения знаков с обозначаемыми ими предметами и явлениями); как прагматика (изу-

чающая отношения знаков и их интерпретаторов). По М., интерпретатор знака — это определенный организм, интерпретируемое им — одеяния того органического существа, которые (при помощи знаковых проводников) исполняют роль отсутствующих предметов в тех проблематических ситуациях, в которых эти предметы якобы присутствуют. Указанный "организм" таким путем обретает способность постигать интересующие его характеристики отсутствующих предметов и явлений, а также ненаблюдаемые параметры наличных объектов. В целостном семиотическом "развороте" язык, согласно концепции М., предстает интерсубъективной коллекцией знаковых проводников, использование которых обусловлено сопряженным набором фиксированных процедур синтаксиса, семантики и прагматики. В духе современной ему интеллектуальной моды М. предложил содержательную интерпретацию категории "знак" в стилистике объяснительной парадигмы дисциплин, изучающих поведение людей: "Если некоторое А направляет поведение к определенной цели посредством способа, схожего с тем, как это делает некоторое В, как если бы В было наблюдаемым, тогда А — это знак". Обнаружив пять главных видов знаков (знаки-идентификаторы — вопрос "где", знаки-десигнаторы — вопрос "что такое", прескриптивные знаки — вопрос "как", оценочные знаки — вопрос "почему", знаки систематизации — формирующие отношения толкователя с иными знаками), М. сформулировал подходы к пониманию категории "дискурс", а также посредством комбинирования разнообразных способов использования и обозначения самих знаков выявил 16 типов дискурса (научный, мифический, технологический, логико-математический, фантастический, поэтический, политический, теоретический, легальный, моральный, религиозный, грамматический, космологический, критический, пропагандистский, метафизический), объемлющих в своей совокупности проблемное поле семиотики в целом как научной дисциплины, изучающей язык. Установки семиотики, по убеждению М., не метафизичны и релятивны, они формируют упорядоченное пространство в безграничной совокупности конкретных дискурсивных форм. Постижение культурного потенциала в модусе универсалий культуры осуществимо, с точки зрения М., для личности тем успешнее, чем в большей степени данная личность ориентирована на реконструкцию именно знакового ресурса культуры, именно знаковых феноменов в парадигме семиотических подходов. Только обладая внутренней готовностью к адекватному истолкованию обрушиваемых обществом на человека массивов знаково организованной информации, только располагая иммунитетом против знаков, ориентированных на манипулирование людьми, личность, по мнению М., может претендовать

на сколько-нибудь эффективное сохранение собственного автономного "я".

A.A. Грицанов

МУЗИЛЬ (Musil) Роберт (1880—1942) — австрийский писатель, один из создателей так называемого интеллектуального романа 20 в. В 1901 окончил Технический институт в Брно, в 1902—1903 работал ассистентом Технического института в Штутгарте. Жил в Вене и Берлине, некоторое время являлся редактором влиятельного литературного журнала "Neue Rundschau".

МУЗИЛЬ (Musil) Роберт (1880—1942) — австрийский писатель, один из создателей так называемого интеллектуального романа 20 в. В 1901 окончил Технический институт в Брно, в 1902—1903 работал ассистентом Технического института в Штутгарте. Жил в Вене и Берлине, некоторое время являлся редактором влиятельного литературного журнала "Neue Rundschau". B 1923 получил авторитетнейшую в Германии премию имени Г.Клейста, которую вручил ему А.Дёблин. В 1938, после присоединения Австрии к нацистской Германии, эмигрировал в Швейцарию. Умер в безвестности. Автор романов "Смятения воспитанника Тёрлеса" (1906), "Человек без свойств" (неоконч., т. 1—3, 1930—1943), сборник новелл "Соединения" (1911), "Три женщины" (1924), пьес "Чудаки" (1921), "Винценц и подруга значительных мужчин", дневниковой прозы. М. — один из самых глубоких аналитиков в литературе 20 в., с тревогой наблюдавший и глубоко запечатлевший кризис европейского духа конца 19 — первой половины 20 в., мир сознания современного человека. В одном из интервью (1926) М. подчеркнул главное, что его интересовало в мире и искусстве: "Реальное объяснение реальных событий меня не интересует. Память у меня плохая. Помимо того, факты всегда взаимозаменяемы. Меня интересует духовно-типическая, если угодно, призрачная сторона событий". Общую тональность и главную тему своего творчества М. наиболее кратко сформулировал в набросках к финальной части романа "Человек без свойств": "Общая тональность — трагедия мыслящего человека". Здесь неслучайно определение "мыслящий". Напряженная стихия мысли, парадоксальной, антиномичной, то рвущейся в "инобытие", то кружащейся в безумном лабиринте, из которого нет выхода, с наибольшей силой воссоздается в прозе М. Исследователь австрийской литературы А.В.Карельский писал: "Музиль — художник не итоговых формул, не запечатленного свершения, а бесконечного напряженного поиска. Его стихия — не примирение и гармонизация противоречий (тем более на легких, подсказываемых традицией путях), а домысливание, "проигрывание" антиномических возможностей до конца — даже ценой того, что в результате подобной операции они окажутся вдвойне, втройне непримиримыми. Сознание современного человека тут, можно сказать, испытывается на разрыв". В понятие "современный человек" М. включает и самого себя, а поэтому исследует сознание этого человека изнутри, часто преломляя его через собственную биографию, давая своим персонажам свой голос. Одно из его ранних

эссе носит показательное название — "Математический человек" (1913). В этом определении — сам писатель, интересы которого смещались от математики и техники к философии, литературе, психологии. Однако и эти сферы он хотел постигать с помощью точных методов (не случайно изучал именно экспериментальную психологию и изобрел прибор для исследования механизма оптического восприятия цвета). "Математический человек" продолжал жить в писателе М., который с восемнадцати лет записывал наброски будущих литературных произведений в дневник и своего героя — внутреннего рассказчика — называл "мсье вивисектор", подчеркивая, что художник — "расчленитель душ", "ученый, рассматривающий собственный организм в микроскоп". Но подлинным идеалом зрелого М. станет соединение "математики" и поэзии, рационального и интуитивного, целостность человека, гармония всех начал, его составляющих. В поисках этого идеала он то обращается к рационализму Просвещения, то к мистическим учениям Средневековья и 17 в. (Мейстер Экхарт, Я.Бёме), пытается выразить, по его же собственным словам, "мистику яви", стремится "расчислить" механику экстатического состояния души (в этом его устремления оказываются близки веку Барокко, заново открытому 20 в.). "Вивисектор и визионер, трезвый аналитик и опьяненный экстатик — таким поочередно и одновременно предстает Музиль в своих произведениях" (A.B.Карельский). Характеризуя стиль М., исследователь пишет: "Абстрактное умозаключение сплошь и рядом предстает у него не как простое развитие идеи, а как ее приключение; идеи здесь — персонажи, герои, их взаимоотношения сюжетны — силлогизмы превращаются в притчи". Решающее влияние на формирование художественного мира М. оказали немецкие романтики, и прежде всего Новалис, а также их предтеча Ф.Гельдерлин, перешагнувший эпоху романтизма и заглянувший в 20 в.; кроме того, огромное значение для него имело осмысление творчества Ф.М.Достоевского и Ницше (даже терминология молодого М. берет начало от Ницше, прославлявшего "исследователей и микроскопистов души" в работе "К генеалогии морали" и писавшего о "вивисекции доброго человека" в книге "По ту сторону добра и зла"). Как и Ницше, М. мечтал о человеке, не похожем на современного — аморфного, расшатанного, безвольного. Как противоядие к ницшеанскому имморализму чем дальше, тем больше мыслился Достоевский, особенно его "Преступление и наказание" — с тем же искусом "все дозволено" и его преодолением. И если поначалу М. увлекал ницшеанский "сверхчеловек" с его железным биологическим и душевным здоровьем, то постепенно он открывает истинно человеческое в любви и сострадании ко всему страдающему, малому, незаметному (в этом его устремления близки еще одному великому австрийцу — Р.М.Рильке). Но возможен ли в жизни этот идеал гуманного, сострадающего человека? Это, по мнению М., лежит в области гипотетического, "возможного". Последнее очень важно для его эстетики. Не случайно заголовком одной из первых глав романа "Человек без свойств" стало афористичное высказывание М.: "Если существует чувство реальности, то должно существовать и чувство возможности". На это чувство возможности М. и предлагает ориентироваться подлинному человеку: освободиться от условностей и жить "по законам возможности"; преодолевая уродливый внешний мир, возвышаться над ним и выходить в "иное состояние" ("der andere Zustand" — ключевое понятие его миросозерцания, сердцевина его утопии). Уже в самых первых дневниковых заметках М. пишет о своем интересе к неким пограничным состояниям "пределов духа", которые душа "преодолевает лишь в отчаянно-стремительном лёте, уже влекомая безумием, в следующую же минуту снова гасящим все". Это взлет, если воспользоваться словами Гельдерлина, "к последним солнцам бытия", но взлет, за которым неизбежно следует падение, ибо реальность можно презирать, но ее нельзя игнорировать. "Что же все-таки остается в конце? То, что существует сфера идеалов и сфера реальности? Как это неудовлетворительно! Неужели нет лучшего ответа!" (последние записи к роману "Человек без свойств"). Над этим вопросом М. бился до конца жизни. В своем творчестве М. как бы испытывает под разными углами зрения модель бытия "по законам возможности". Он начинает с истории молодого человека, во многом автобиографичной, — с романа "Смятения (тяготы) воспитанника Тёрлеса" ("Die Verwirrungen es Zöglings Törless"). Его герой, воспитанник привилегированного закрытого интерната, переживает смятения разного рода. Одно из них связано с математикой — с тем, что он открывает странность математических операций с мнимыми числами, в частности — с извлечением квадратного корня из минус единицы: "Тебе не кажется, что это как мост, от которого остались только быки на обоих концах и по которому мы все-таки переходим так уверенно, как если бы он стоял целиком? У меня от таких задачек голова начинает кружиться; будто на каком-то отрезке ты идешь Бог знает куда. Но самое тут непостижимое для меня — это сила, которая скрыта в такой задачке и которая так надежно тебя держит, что ты в конце концов оказываешься там, где надо". Речь идет о возможности опыта иррационального в нашей жизни, об огромном влиянии этого опыта на человека, о недоступности некоторых феноменов нашим органам чувств и нашему рациональному мышлению. Но если даже рациональная математика оперирует иррациональными величинами, нельзя ли применить

этот рациональный опыт к иррациональной душе, и не может ли воспользоваться этим опытом поэзия? При этом М. весьма саркастически высказывался о тяготении современных ему писателей к "изыскам и нюансам", смеялся над "манией психологизирования" и в то же время парадоксально заявлял: "Непредсказуемо многообразны лишь душевные мотивы, а они к психологии отношения не имеют". Дело в том, что задачей искусства— в отличие от психологии — М. считал передачу совершенно индивидуальных движений души: "подстеречь и запечатлеть те откровения чувства и потрясения мысли, постичь которые возможно не вообще и не в форме понятий, а лишь в трепетном мерцании единичного случая". Тем самым он подтверждал — вопреки собственным заявлениям — свою любовь к нюансам и заслуженность упреков современников в том, что он "закопался в психологизме". Споря с ними, М. ввел термин "нерациоидная сфера". По его мнению, она отличается от иррациональной тем, что хотя и не входит в сферу разума, но доступна постижению через поэзию, и только через нее. На самом же деле писатель склонен отождествлять иррациональное и "нерациоидное", однако рационалист в нем пытается недопустить иррациональное в сферу "иного состояния", ибо в нездоровом интересе к мистике он справедливо видел опасность (в некой мистической атмосфере формировался фашизм). Еще одно смятение — расшатывание моральных норм и табу, через которое проходит герой (непреодолимый интерес к женщине легкого поведения, участие в психическом и физическом истязании однокашника, садизм, который и притягивает и отталкивает одновременно). Писатель демонстрирует, что садизм юных отпрысков привилегированных семей опирается на вполне сложившуюся жизненную философию "самовоспитания через зло", за которой просматривается ницшеанская концепция "сверхчеловека", противопоставленного "малокровным" (так изъясняется "идеолог" садизма Байнеберг). По сути дела, М. создает свою особую вариацию "романа воспитания", трансформируя классическую схему, "изымая" мотивы первой трепетной любви и восторженной дружбы. Однако его герой, пройдя искус имморализма и эстетизма, все же найдет в себе, как указывает автор, "нравственную силу сопротивления", отсутствовавшую у него в отрочестве. Таким образом, преодоление страшного, ужасного в человеческой душе мыслится необходимым и возможным. М. делает открытия в сфере психологизма, полемизируя с фрейдовской концепцией и подчеркивая, что его усилия сосредоточены на постижении человека возможного. Но при этом реальное отнюдь не упускается, но дается через призму и в отталкивании от возможного. Гигантский синтез реальной панорамы социальной жизни и утопии "инобытия" представлен в самом главном и глубоком произведении М. — романе "Человек без свойств" ("Der Mensch ohne Eigenschaften"). Когда спустя десять лет после смерти автора этот роман был опубликован А.Фризе, он произвел впечатление сенсации, как будто мир впервые узнал о не известном ранее писателе. Между тем, первые два тома — "Путешествие к пределу возможного" (1930) и "В тысячелетнюю империю" (1932) — появились еще в годы Веймарской республики, когда М. жил в Берлине, ибо, по его словам, "там напряженность и конфликты немецкой духовной жизни ощутимее, чем в Вене". Над третьим томом М. работал до конца жизни (большой, но незавершенный фрагмент был опубликован в 1943). Однако только с полной публикации пусть и незавершенного текста началась мировая слава М. В романе представлена огромная интеллектуально-сатирическая панорама идущей к гибели, агонизирующей Австро-Венгерской империи — Какании (насмешливая аббревиатура официального наименования монархии). Эта гибель воспринимается писателем как симптом более глобального катаклизма, как предсказание новых бедствий и потрясений. По словам писателя, его роман "всегда был романом о современности, развертываемым на основе прошлого". Внешнее движение сюжета организуется "параллельной акцией": Германия готовится к празднованию тридцатилетия правления кайзера Вильгельма II, а Австро-Венгрия в пику ей (между официальными союзниками царит скрытая вражда) решает праздновать семидесятилетие пребывания на престоле Франца-Иосифа. Оба юбилея приходятся на 1918, и венские правители даже не подозревают, насколько в праздничной эйфории они близки к гибели. Насколько затеянное ими празднество — "пир во время чумы". М. создает убийственно-иронический образ бездушной, мертвящей государственной машины, которая глохнет, внушая себе, что переживает расцвет. Оборотная сторона этого "расцвета" — крепнущий маразм. Олицетворением всей имперской идеологической надстройки становится салон Гермины Туцци (Диотимы), супруги высокопоставленного правительственного чиновника. Ее аристократическое прозвище не случайно — и горько-иронично — отсылает к Диотиме Гельдерлина (под этим именем, заимствованным из платоновского пира, великий немец воспел свою возлюбленную Сюзетту Гонтар). Через эту параллель (как и через ироническое упоминание о "двух душах", якобы по-фаустиански живущих в душе литератора и капиталиста Арнхайма) М. с болью и сарказмом говорит об опошлении великого гуманистического наследия немецкой культуры. Самое часто повторяемое слово в салоне Диотимы — "дух" ("der Geist"), столь важное для немецкоязычной культуры. Но чем чаще повторяется это слово, тем яснее: дух умер, вся так назы-

ваемая культура превратилась в профанацию духа. При этом в бесконечных дискуссиях героев перебираются и интерпретируются все "высокие" и "модные" идеи, накопленные Европой. М. писал, что главной его целью было "показать людей, сплошь составленных из реминисценций, о которых они не подозревают". Но кроме пустопорожней оболочки есть и новое, весьма опасное наполнение: юный недоучка Ганс Зепп рассуждает о "Человеке действия", и в его фанатичных мечтаниях явственно слышны расистские, фашистские ноты. Так роман М. из "романа воспитания" превращается в "роман-предупреждение". Главный герой трилогии — Ульрих, "человек без свойств", похожий на бесцветный химический реактив, который выявляет свойства других веществ. Разочаровавшись во всем, он сам определяет свой статус как статус "человека без свойств", принципиально отказавшегося соучаствовать в современности и настроившего себя на "чувство возможного", создающего "нерациоидную" утопию. Он пытается отказаться от всех шаблонов и норм, открыть душу любви, жить только озарением, а не практической деятельностью, пытается прикоснуться к неизъяснимым, невыразимым языком логики тайнам бытия (круг чтения Ульриха — старые немецкие мистики, Э.Сведенборг). Он пытается удержать и сохранить некогда пережитую лишь на мгновение экзальтацию чувства, сделать ее образом жизни. Однако сама банальность пережитой Ульрихом влюбленности в старшую летами "госпожу майоршу" по воле автора иронически снижает лучезарную мечту. В то же время писатель подчеркивает, что важен не объект любви, но само ее состояние. Он предлагает своему герою в качестве самого острого и эпатирующего нарушения всех табу инцест. Для Ульриха и Агаты инцест становится символом безысходности их бунта, невозможности разорвать проклятый замкнутый круг. Стремясь любить, они обнаруживают свою неспособность любить. "Любить человека — и не быть в состоянии его любить", — так определил М. в своих заметках возможное завершение романа. А в "Мыслях для предисловия" он писал: "Я посвящаю этот роман молодежи Германии. Не сегодняшней, духовно опустошенной после войны, — они всего лишь забавные авантюристы, — а той, что придет однажды". Эти слова правомерно вызывают у A.B.Карельского ассоциации со знаменитым гёльдерлиновским: "Моя любовь принадлежит человечеству, — правда не тому развращенному, рабски покорному, косному, с которым мы слишком часто сталкиваемся... Ялюблю человечество грядущих веков". И, как музилевский герой, Эмпедокл Гельдерлина скажет: "Людей я не любил по-человечьи". М. констатирует исчерпанность индивидуализма и ощущает в этом главную трагедию современного мыслящего человека: "Индивидуализм идет к концу... Система Ульриха в конце дезавуирована, но и система мира тоже... Ульрих в конце жаждет общности, при отрицании существующих возможностей, — индивидуалист, ощущающий собственную уязвимость". Думая над окончанием романа, М. вопрошал: "История Агаты и Ульриха — иронический роман воспитания? Во всяком случае, ироническое изображение глубочайшей моральной проблемы; ирония здесь — юмор висельника... Вот в чем ирония: человек, склоняющийся к Богу, — это человек с недостатком социального чувства". Через горькие парадоксы и антиномии М. ставил "окончательный диагноз" человеку своего века и в то же время устремлялся к "иному состоянию", бесконечно искал подлинного человека.

Г.В. Синило

H

"НАДЗИРАТЬ И НАКАЗЫВАТЬ. Рождение тюрьмы" — работа Фуко ("Surveiller et punir". Paris, 1975).

"НАДЗИРАТЬ И НАКАЗЫВАТЬ. Рождение тюрьмы" — работа Фуко ("Surveiller et punir". Paris, 1975). Начиная книгу с описания публичной казни некоего Дамьена, покушавшегося на Людовика XV (1757), а также воспроизводя распорядок дня для Парижского дома малолетних заключенных (1838), Фуко приходит к выводу о том, что в течение менее чем века (середина 18 — первая треть 19 в.) произошло "исчезновение публичных казней с применением пыток": "за несколько десятретий исчезло казнимое, пытаемое, расчленяемое тело, символически клеймимое в лицо или плечо, выставляемое на публичное обозрение живым или мертвым. Исчезло тело как главная мишень судебно-уголовной репрессии". В итоге, по мысли Фуко, "наказание постепенно ст

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...