Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Проблема героя времени в русской критике




Конца 1850-х — середины 1860-х гг.

 

 

1. 1850—1860-е гг. как переломный момент в развитии России и в русской литературе. Основные тенденции литературно-общественной жизни.

2. Роман И.А. Гончарова «Обломов» в критике. Н.А. Добролюбов о закономерной смене героев времени. Эстетические и социальные аспекты в оценке образа «лишнего человека» в статье «Что такое обломовщина?». Сочетание «общечеловеческого» интереса с «народным и современным» в трактовке Д.И. Писарева. «Фламандство» Гончарова в оценке А.В. Дружинина.

3. Романы И.С. Тургенева в оценке современников. Критический метод Н.А. Добролюбова и его социально-психологическая типизация героев (статья «Когда же придет настоящий день?»). «Историческое происхождение» Базарова в статье Д.И. Писарева.

4. «Лишние люди» в оценке Н.Г. Чернышевского.
Публицистический характер статьи «Русский человек на rendes-vous».

5. Роман Н.Г. Чернышевского «Что делать?» как ответ на современные вопросы. Роман в оценке Д.И. Писарева (статья «Мыслящий пролетариат»). Писарев о новом герое времени.

 

Тексты

1. Добролюбов Н.А. Что такое обломовщина?

2. Добролюбов Н.А. Когда же придет настоящий день?

3. Дружинин А.В. «Обломов». Роман И.А. Гончарова.

4. Писарев Д.И. Роман И.А. Гончарова «Обломов».

5. Писарев Д.И. Базаров.

6. Писарев Д.И. Мыслящий пролетариат.

7. Чернышевский Н.Г. Русский человек на rendes-vous»

Литература

1. Васильева С.А. Словарь В.И. Даля: истоки понятия «обломовщина» // Тверская филология: прошлое, настоящее, будущее. Тверь, 2002. С. 150 – 156.

2. Егоров Б.Ф. Борьба эстетических идей в России 1860-х годов. Л., 1991.

3. Отрадин М.В. «Обломов» в зеркале русской критики // Роман И.А. Гончарова «Обломов» в русской критике: Сб. статей. Л.: Изд-во Ленингр. ун-та, 1991.

4. Скатов Н.Н. А.В. Дружинин — литературный критик // Дружинин А.В. Прекрасное и вечное. М.: Современник, 1988.

5. Чернышев А.А. Критика во главе литературы // Русская критика эпохи Чернышевского и Добролюбова. М.: Изд-во Худ. лит., 1889.

Дополнительная литература

1. Егоров Б.Ф. Николай Александрович Добролюбов. М., 1986.

2. Жук А.А. Русская проза второй половины XIX века. М.: Просвещение, 1981 (Гл. I. С. 38—87).

 

Практически все значительные произведения русской литературы середины XIX в. стали объектом полемики между представителями эстетической критики и их главными оппонентами — критиками-демократами. Рассматривались произведения Тургенева, Толстого, Островского, Писемского, Салтыкова-Щедрина. «Обломов», «Отцы и дети», «Что делать?» — романы, запечатлевшие в своих идейно-тематических различиях, жанровой сложности и разнообразии структур многорусловое движение русской жизни и литературы в 1860-е годы. Гончаров, Тургенев, Чернышевский выразили разные аспекты, разные «состояния» мира в один и тот же исторический момент: между 1855 и 1862 годами. Многообразны были и критические работы, посвященные их произведениям. Самым активным образом в полемику включились сотрудники журнала «Современник» (Н.Г. Чернышевский и Н.А. Добролюбов) и «Русского слова» (Д.И. Писарев). Демократическая критика выступала за искусство, решающее насущные вопросы преобразования жизни, за развитие принципов реализма, за публицистичность критики, которая должна разъяснять общественное значение литературы и смысл явлений и типов действительности, отраженных в ней. Добролюбов даже призывал судить не само произведение, а жизнь, в нем отраженную, ценность и значимость произведения зависели от того, насколько полно и глубоко это сделано. Статьи Писарева многими своими положениями были близки выступлениям Чернышевского и Добролюбова. Большинство статей названных критиков содержали явную или скрытую полемику с позициями эстетической критики, главным идеологом которой был А.В. Дружинин. Эстетическая критика стремилась к постижению авторского замысла, нравственно-психологического пафоса произведения; представители эстетической критики (А.В. Дружинин, П.В. Анненков, В.П. Боткин) разбирали литературное произведение с точки зрения общих эстетических категорий, а затем обращали внимание на отдельные стороны его содержания и особенно на его художественную форму.

Отметим, что, несмотря на полемику и противостояние взглядов критиков эстетического и демократического направлений, они удивительно сходились в оценке некоторых авторов и произведений. Дружинин и Чернышевский выявили одни и те же черты дарования Толстого. Сходным образом оценивали творчество Гончарова Дружинин и Добролюбов. Но если Добролюбов рассматривал характер Обломова как социальное явление и порождение «обломовщины», то Дружинин видел в образе Обломова человеческую трагедию и подводил его характер под широкий нравственно-психологический тип непрактичных и неспособных на зло чудаков. Расхождения в оценках различных литературных произведений критиков демократического и эстетического направлений чаще всего объясняются различными подходами: одни оценивают художественную сторону произведений, другие — общественную проблематику и общественное значение.

 

Дружинин Александр Васильевич (1824—1864) — прозаик, критик, переводчик. В программных статьях «А.С. Пушкин и последнее издание его сочинений» (1855) и «Критика гоголевского периода русской литературы» (1856) он противопоставляет Пушкина как идеально гармоничного и «светлого» писателя гоголевской школе в литературе, которая подчеркивает грязные и темные стороны жизни. Эту школу и связанную с ней критику, защитницу «дидактического» искусства, Дружинин противопоставляет критике и искусству «свободным», «артистическим», опирающимся не на грязь жизни, не на злобу текущего дня, а на «вечные» ценности и цели.

Чернышевский Николай Гаврилович (1828—1889) — экономист, философ, публицист, литературный, критик, прозаик. Литературная критика во многом понималась им как публицистическая деятельность, а важнейшим критерием оценки произведения он считал истинность его общей идеи, «мысли». В романе «Что делать?» Чернышевский продолжил открытую Тургеневым в «Отцах и детях» тему нового общественного деятеля-разночинца, сменившего тип «лишнего человека». По отношению к тургеневскому роману произведение Чернышевского полемично: «нигилизму» Базарова противостоят позитивные взгляды «новых людей», его одиночеству и трагической смерти — их сплоченность и стойкость.

Добролюбов Николай Александрович (1836—1861) —критик, публицист, прозаик, сотрудник журнала «Современник». Добролюбов явился создателем оригинальной литературно-публицистической концепции «реальной критики». Эта критика, по утверждению Добролюбова, относится к произведениям художественной литературы как к явлениям действительной жизни, изучает их и разъясняет значение того или иного произведения для общества.

Писарев Дмитрий Иванович (1840—1868) — литературный критик, публицист. С 1861 г. Писарев становится сотрудником журнала Г.Е. Благосветлова «Русское слово», в это время формируется радикально-демократическое и антиэстетическое мировоззрение критика. В дальнейшем общий подход Писарева к оценке литературных явлений отличался ярко выраженной тенденциозностью, его суждения о литературных явлениях были основаны не на объективном прочтении и осмыслении произведений, а провозглашались с точки зрения заранее заданной идейно-политической позиции. Писарева нередко называли «разрушителем эстетики», поскольку он считал, что эстетика как наука не существует, а понятия о прекрасном и восприятие красоты у каждого человека свое, субъективное, поэтому судить об искусстве нужно с точки зрения его пользы и что главное в нем — содержание.

 

 

Н.А. Добролюбов

Что такое обломовщина?

 

<…> По-видимому, не обширную сферу избрал Гончаров для своих изображений. История о том, как лежит и спит добряк-ленивец Обломов и как ни дружба, ни любовь не могут пробудить и поднять его, — не бог весть какая важная история. Но в ней отразилась русская жизнь, в ней предстает перед нами живой современный русский тип, отчеканенный с беспощадною строгостью и правильностью; в ней сказалось новое слово нашего общественного развития, произнесенное ясно и твердо, без отчаяния и без ребяческих надежд, но с полным сознанием истины. Слово это — обломовщина; оно служит ключом к разгадке многих явлений русской жизни, и оно придает роману Гончарова гораздо более общественного значения, нежели сколько имеют его все наши обличительные повести. В типе Обломова и во всей этой обломовщине мы видим нечто более, нежели просто удачное создание сильного таланта; мы находим в нем произведение русской жизни, знамение времени.

Обломов есть лицо не совсем новое в нашей литературе; но прежде оно не выставлялось перед нами так просто и естественно, как в романе Гончарова. Чтобы не заходить слишком далеко в старину, скажем, что родовые черты обломовского типа мы находим еще в Онегине и затем несколько раз встречаем их повторение в лучших наших литературных произведениях. Дело в том, что это коренной, народный наш тип, от которого не мог отделаться ни один из наших серьезных художников. Но с течением времени, по мере сознательного развития общества, тип этот изменял свои формы, становился в другие отношения к жизни, получая новое значение. Подметить эти новые фазы его существования, определить сущность его нового смысла — это всегда составляло громадную задачу, и талант, умевший сделать это, всегда делал существенный шаг вперед в истории нашей литературы. Такой шаг сделал и Гончаров своим «Обломовым». Посмотрим на главные черты обломовского типа и потом попробуем провести маленькую параллель между ним и некоторыми типами того же рода, в разное время появлявшимися в нашей литературе.

В чем заключаются главные черты обломовского характера? В совершенной инертности, происходящей от его апатии ко всему, что делается на свете. Причина же апатии заключается отчасти в его внешнем положении, отчасти же в образе его умственного и нравственного развития. По внешнему своему положению — он барин; «у него есть Захар и еще триста Захаров», по выражению автора. <…>

С малых лет он привыкает быть байбаком благодаря тому, что у него и подать и сделать — есть кому; тут уж даже и против воли нередко он бездельничает и сибаритствует. Ну, скажите пожалуйста, чего же бы вы хотели от человека, выросшего вот в каких условиях <…>

Такое воспитание вовсе не составляет чего-нибудь исключительного, странного в нашем образованном обществе. Не везде, конечно, Захарка натягивает чулки барчонку и т.п. Но не нужно забывать, что подобная льгота дается Захарке по особому снисхождению или вследствие высших педагогических соображений и вовсе не находится в гармонии с общим ходом домашних дел. Барчонок, пожалуй, и сам оденется; но он знает, что это для него вроде милого развлечения, прихоти, а в сущности он вовсе не обязан этого делать сам. Да и вообще ему самому нет надобности что-нибудь делать. Из чего ему биться? Некому, что ли, подать и сделать для него все, что ему нужно?.. Поэтому он себя над работой убивать не станет, что бы ему ни толковали о необходимости и святости труда: он с малых лет видит в своем доме, что все домашние работы исполняются лакеями и служанками, а папенька и маменька только распоряжаются да бранятся за дурное исполнение. И вот у него уже готово первое понятие — что сидеть сложа руки почетнее, нежели суетиться с работою... В этом направлении идет и все дальнейшее развитие.

Понятно, какое действие производится таким положением ребенка на все его нравственное и умственное образование. Внутренние силы «никнут и увядают» по необходимости. Если мальчик и пытает их иногда, то разве в капризах и в заносчивых требованиях исполнения другими его приказаний. А известно, как удовлетворенные капризы развивают бесхарактерность и как заносчивость несовместна с уменьем серьезно поддерживать свое достоинство. Привыкая предъявлять бестолковые требования, мальчик скоро теряет меру возможности и удобоисполнимости своих желаний, лишается всякого уменья соображать средства с целями и потому становится в тупик при первом препятствии, для отстранения которого нужно употребить собственное усилие. Когда он вырастает, он делается Обломовым, с большей или меньшей долей его апатичности и бесхарактерности, под более или менее искусной маской, но всегда с одним неизменным качеством — отвращением от серьезной и самобытной деятельности.

Много помогает тут и умственное развитие Обломовых, тоже, разумеется, направляемое их внешним положением. Как в первый раз они взглянут на жизнь навыворот, — так уж потом до конца дней своих и не могут достигнуть разумного понимания своих отношений к миру и к людям. Им потом и растолкуют многое, они и поймут кое-что, но с детства укоренившееся воззрение все-таки удержится где-нибудь в уголку и беспрестанно выглядывает оттуда, мешая всем новым понятиям и не допуская их уложиться на дно души... И делается в голове какой-то хаос; иной раз человеку и решимость придет сделать что-нибудь, да не знает он, что ему начать, куда обратиться... И не мудрено: нормальный человек всегда хочет только того, что может сделать; зато он немедленно и делает все, что захочет... А Обломов... он не привык делать что-нибудь, следовательно, не может хорошенько определить, что он может сделать и чего нет, — следовательно, не может и серьезно, деятельно захотеть чего-нибудь... Его желания являются только в форме: «а хорошо бы, если бы вот это сделалось»; но как это может сделаться, — он не знает. Оттого он любит помечтать и ужасно боится того момента, когда мечтания придут в соприкосновение с действительностью. Тут он старается взвалить дело на кого-нибудь другого, а если нет никого, то на авось...

Все эти черты превосходно подмечены и с необыкновенной силой и истиной сосредоточены в лице Ильи Ильича Обломова. Не нужно представлять себе, чтобы Илья Ильич принадлежал к какой-нибудь особенной породе, в которой бы неподвижность составляла существенную коренную черту. Несправедливо было бы думать, что он от природы лишен способности произвольного движения. Вовсе нет: от природы он — человек, как и все. В ребячестве ему хотелось побегать и поиграть в снежки с ребятишками, достать самому то или другое, и в овраг сбегать, и в ближайший березняк пробраться через канал, плетни и ямы. <…>

Все это могло служить задатком характера кроткого, спокойного, но не бессмысленно-ленивого. Притом и кротость, переходящая в робость и подставление спины другим, — есть в человеке явление вовсе не природное, а чисто благоприобретенное, точно так же, как и нахальство и заносчивость. И между обоими этими качествами расстояние вовсе не так велико, как обыкновенно думают. Никто не умеет так отлично вздергивать носа, как лакеи; никто так грубо не ведет себя с подчиненными, как те, которые подличают перед начальниками. Илья Ильич, при всей своей кротости, не боится поддать ногой в рожу обувающему его Захару, и если он в своей жизни не делает этого с другими, так единственно потому, что надеется встретить противодействие, которое нужно будет преодолеть. Поневоле он ограничивает круг своей деятельности тремястами своих Захаров. А будь у него этих Захаров во сто, в тысячу раз больше — он бы не встречал себе противодействий и приучился бы довольно смело поддавать в зубы каждому, с кем случится иметь дело. И такое поведение вовсе не было бы у него признаком какого-нибудь зверства натуры; и ему самому и всем окружающим оно казалось бы очень естественным, необходимым... никому бы и в голову не пришло, что можно и должно вести себя как-нибудь иначе. Но — к несчастью или к счастью — Илья Ильич родился помещиком средней руки, получал дохода не более десяти тысяч рублей на ассигнации и вследствие того мог распоряжаться судьбами мира только в своих мечтаниях. Зато в мечтах своих он и любил предаваться воинственным и героическим стремлениям. <…>

А то он вообразит, что он великий мыслитель или художник, что за ним гоняется толпа и все поклоняются ему... Ясно, что Обломов не тупая, апатическая натура, без стремлений и чувств, а человек, тоже чего-то ищущий в своей жизни, о чем-то думающий. Но гнусная привычка получать удовлетворение своих желаний не от собственных усилий, а от других — развила в нем апатическую неподвижность и повергла его в жалкое состояние нравственного рабства. Рабство это так переплетается с барством Обломова, так они взаимно проникают друг друга и одно другим обусловливаются, что, кажется, нет ни малейшей возможности провести между ними какую-нибудь границу. Это нравственное рабство Обломова составляет едва ли не самую любопытную сторону его личности и всей его истории... Но как мог дойти до рабства человек с таким независимым положением, как Илья Ильич? Кажется, кому бы и наслаждаться свободой, как не ему? Не служит, не связан с обществом, имеет обеспеченное состояние... Он сам хвалится тем, что не чувствует надобности кланяться, просить, унижаться, что он не подобен «другим», которые работают без устали, бегают, суетятся, — а не поработают, так и не поедят... Он внушает к себе благоговейную любовь доброй вдовы Пшеницыной именно тем, что он барин, что он сияет и блещет, что он и ходит и говорит так вольно и независимо, что он «не пишет беспрестанно бумаг, не трясется от страха, что опоздает в должность, не глядит на всякого так, как будто просит оседлать его и поехать, а глядит на всех и на все так смело и свободно, как будто требует покорности себе».

И, однако же, вся жизнь этого барина убита тем, что он постоянно остается рабом чужой воли и никогда не возвышается до того, чтобы проявить какую-нибудь самобытность. Он раб каждой женщины, каждого встречного, раб каждого мошенника, который захочет взять над ним волю. Он раб своего крепостного Захара, и трудно решить, который из них более подчиняется власти другого. По крайней мере — чего Захар не захочет, того Илья Ильич не может заставить его сделать, а чего захочет Захар, то сделает и против воли барина, и барин покорится... Оно так и следует: Захар все-таки умеет сделать хоть что-нибудь, а Обломов ровно ничего не может и не умеет. Нечего уже и говорить о Тарантьеве и Иване Матвеиче, которые делают с Обломовым что хотят, несмотря на то, что сами и по умственному развитию и по нравственным качествам гораздо ниже его... Отчего же это? Да все оттого, что Обломов, как барин, не хочет и не умеет работать и не понимает настоящих отношений своих ко всему окружающему. Он не прочь от деятельности — до тех пор, пока она имеет вид призрака и далека от реального осуществления: так, он создает план устройства имения и очень усердно занимается им, — только «подробности, сметы и цифры» пугают его и постоянно отбрасываются им в сторону, потому что где же ему с ними возиться!.. Он — барин, как объясняет сам Ивану Матвеичу: «кто я, что такое? спросите вы... Подите спросите у Захара, и он скажет вам: «барин!» Да, я барин и делать ничего не умею! Делайте вы, если знаете, и помогите, если можете, а за труд возьмите себе что хотите: — на то наука!» И вы думаете, что он этим хочет только отделаться от работы, старается прикрыть незнанием свою лень? Нет, он действительно не знает и не умеет ничего, действительно не в состоянии приняться ни за какое путное дело. <…>

И ведь Обломов не только своих сельских порядков не знает, не только положения своих дел не понимает: это бы еще куда ни шло!.. Но вот в чем главная беда: он и вообще жизни не умел осмыслить для себя. В Обломовке никто не задавал себе вопроса: зачем жизнь, что она такое, какой ее смысл и назначение? Обломовцы очень просто понимали ее, «как идеал покоя и бездействия, нарушаемого по временам разными неприятными случайностями, как-то: болезнями, убытками, ссорами и, между прочим, трудом. Они сносили труд, как наказание, наложенное еще на праотцев наших, но любить не могли, и где был случай, всегда от него избавлялись, находя это возможным и должным». Точно так относился к жизни и Илья Ильич. Идеал счастья, нарисованный им Штольцу, заключался не в чем другом, как в сытной жизни, — с оранжереями, парниками, поездками с самоваром в рощу и т.п., — в халате, в крепком сне да для промежуточного отдыха — в идиллических прогулках с кроткою, но дебелою женою и в созерцании того, как крестьяне работают. Рассудок Обломова так успел с детства сложиться, что даже в самом отвлеченном рассуждении, в самой утопической теории имел способность останавливаться на данном моменте и затем не выходить из этого status quo, несмотря ни на какие убеждения. Рисуя идеал своего блаженства, Илья Ильич не думал спросить себя о внутреннем смысле его, не думал утвердить его законность и правду, не задал себе вопроса: откуда будут браться эти оранжереи и парники, кто их станет поддерживать и с какой стати будет он ими пользоваться?.. Не задавая себе подобных вопросов, не разъясняя своих отношений к миру и к обществу, Обломов, разумеется, не мог осмыслить своей жизни и потому тяготился и скучал от всего, что ему приходилось делать. Служил он — и не мог понять, зачем это бумаги пишутся; не понявши же, ничего лучше не нашел, как выйти в отставку и ничего не писать. Учился он — и не знал, к чему может послужить ему наука; не узнавши этого, он решился сложить книги в угол и равнодушно смотреть, как их покрывает пыль. Выезжал он в общество — и не умел себе объяснить, зачем люди в гости ходят; не объяснивши, он бросил все свои знакомства и стал по целым дням лежать у себя на диване. Сходился он с женщинами, но подумал: однако, чего же от них ожидать и добиваться? Подумавши же, не решил вопроса и стал избегать женщин... Все ему наскучило и опостылело, и он лежал на боку, с полным, сознательным презрением к «муравьиной работе людей», убивающихся и суетящихся бог весть из-за чего...

Дойдя до этой точки в объяснении характера Обломова, мы находим уместным обратиться к литературной параллели, о которой упомянули выше. Предыдущие соображения привели нас к тому заключению, что Обломов не есть существо, от природы совершенно лишенное способности произвольного движения. Его лень и апатия есть создание воспитания и окружающих обстоятельств. Главное здесь не Обломов, а обломовщина. Он бы, может быть, стал даже и работать, если бы нашел дело по себе; но для этого, конечно, ему надо было развиться несколько под другими условиями, нежели под какими он развился. В настоящем же своем положении он не мог нигде найти себе дела по душе, потому что вообще не понимал смысла жизни и не мог дойти до разумного воззрения на свои отношения к другим. Здесь-то он и подает нам повод к сравнению с прежними типами лучших наших писателей. Давно уже замечено, что все герои замечательнейших русских повестей и романов страдают оттого, что не видят цели в жизни и не находят себе приличной деятельности. Вследствие того они чувствуют скуку и отвращение от всякого дела, в чем представляют разительное сходство с Обломовым. В самом деле, — раскройте, например, «Онегина», «Героя нашего времени», «Кто виноват?», «Рудина», или «Лишнего человека», или «Гамлета Щигровского уезда», — в каждом из них вы найдете черты, почти буквально сходные с чертами Обломова.

Онегин, как Обломов, оставляет общество затем, что его

Измены утомить успели,

Друзья и дружба надоели.

И вот он занялся писаньем:

Отступник бурных наслаждений,

Онегин дома заперся,

Зевая, за перо взялся,

Хотел писать, но труд упорный

Ему был тошен, ничего

Не вышло из пера его...

На этом же поприще подвизался и Рудин, который любил читать избранным «первые страницы предполагаемых статей и сочинений своих». Тентетников тоже много лет занимался «колоссальным сочинением, долженствовавшим обнять всю Россию со всех точек зрения»; но и у него «предприятие больше ограничивалось одним обдумываньем: изгрызалось перо, являлись на бумаге рисунки, и потом все это отодвигалось в сторону». Илья Ильич не отстал в этом от своих собратий: он тоже писал и переводил, — Сэя даже переводил. «Где же твои работы, твои переводы?» — спрашивает его потом Штольц. «Не знаю, Захар куда-то дел; в углу, должно быть, лежат», — отвечает Обломов. Выходит, что Илья Ильич даже больше, может быть, сделал, чем другие, принимавшиеся за дело с такой же твердой решимостью, как и он... А принимались за это дело почти все братцы обломовской семьи, несмотря на разницу своих положений и умственного развития. Печорин только смотрел свысока на «поставщиков повестей и сочинителей мещанских драм»; впрочем, и он писал свои записки. Что касается Бельтова, то он наверное сочинял что-нибудь, да еще, кроме того, артистом был, ходил в Эрмитаж и сидел за мольбертом, обдумывал большую картину встречи Бирона, едущего из Сибири, с Минихом, едущим в Сибирь... Что из всего этого вышло, известно читателям... Во всей семье та же обломовщина.

Относительно «присвоения себе чужого ума», то есть чтения, Обломов тоже не много расходится с своими братьями. Илья Ильич читал тоже кое-что и читал не так, как покойный батюшка его: «давно, говорит, не читал книги»; «дай-ко, почитаю книгу», — да и возьмет, какая под руку попадется... Нет, веяние современного образования коснулось и Обломова: он уже читал по выбору, сознательно. «Услышит о каком-нибудь замечательном произведении, — у него явится позыв познакомиться с ним; он ищет, просит книги, и если принесут скоро, он примется за нее, у него начнет формироваться идея о предмете; еще шаг, и он овладел бы им, а посмотришь, он уже лежит, глядя апатически в потолок, а книга лежит подле него недочитанная, непонятая... Охлаждение овладевало им еще быстрее, нежели увлечение: он уже никогда не возвращался к покинутой книге». Не то ли же самое было и с другими? Онегин, думая себе присвоить ум чужой, начал с того, что

Отрядом книг уставил полку

и принялся читать. Но толку не вышло никакого: чтение скоро ему надоело, и —

Как женщин, он оставил книги

И полку, с пыльной их семьей,

Задернул траурной тафтой.

Тентетников тоже так читал книги (благо он привык их всегда иметь под рукой), — большею частию во время обеда: «с супом, с соусом, с жарким и даже с пирожным»... Рудин тоже признается Лежневу, что накупил он себе каких-то агрономических книг, но ни одной до конца не прочел; сделался учителем, да нашел, что фактов знал маловато, и даже на одном памятнике XVI столетия был сбит учителем математики. И у него, как у Обломова, принимались легко только общие идеи, а «подробности, сметы и цифры» постоянно оставались в стороне.

«Но ведь это еще не жизнь — это только приготовление к жизни», — думал Андрей Иванович Тентетников, проходивший, вместе с Обломовым и всей этой компанией, тьму ненужных наук и не умевший ни йоты из них применить к жизни. «Настоящая жизнь — это служба». И все наши герои, кроме Онегина и Печорина, служат, и для всех их служба — ненужное и не имеющее смысла бремя; и все они оканчивают благородной и ранней отставкой. Бельтов четырнадцать лет и шесть месяцев не дослужил до пряжки, потому что, погорячившись сначала, вскоре охладел к канцелярским занятиям, стал раздражителен и небрежен... Тентетников поговорил крупно с начальником, да притом, же хотел принести пользу государству, лично занявшись устройством своего имения. Рудин поссорился с директором гимназии, где был учителем. Обломову не понравилось, что с начальником все говорят «не своим голосом, а каким-то другим, тоненьким и гадким», — он не захотел этим голосом объясняться с начальником по тому поводу, что «отправил нужную бумагу вместо Астрахани в Архангельск», и подал в отставку... Везде все одна и та же обломовщина...

В домашней жизни обломовцы тоже очень похожи друг на друга:

Прогулки, чтенье, сон глубокий,

Лесная тень, журчанье струй,

Порой белянки черноокой

Младой и свежий поцелуй.

Узде послушный конь ретивый,

Обед довольно прихотливый,

Бутылка светлого вина,

Уединенье, тишина, —

Вот жизнь Онегина святая...

То же самое, слово в слово, за исключением коня, рисуется у Ильи Ильича в идеале домашней жизни. Даже поцелуй черноокой белянки не забыт у Обломова. «Одна из крестьянок, — мечтает Илья Ильич, — с загорелой шеей, с открытыми локтями, с робко опущенными, но лукавыми глазами, чуть-чуть, для виду только, обороняется от барской ласки, а сама счастлива... тс... жена чтоб не увидала, боже сохрани!» (Обломов воображает себя уже женатым)... И, если б Илье Ильичу не лень было уехать из Петербурга в деревню, он непременно привел бы в исполнение задушевную свою идиллию. Вообще обломовцы склонны к идиллическому, бездейственному счастью, которое ничего от них не требует: «наслаждайся, мол, мною, да и только»... Уж на что, кажется, Печорин, а и то полагает, что счастье-то, может быть, заключается в покое и сладком отдыхе. Он в одном месте своих записок сравнивает себя с человеком, томимым голодом, который «в изнеможении засыпает и видит пред собою роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче... но только проснулся, мечта исчезает, остается удвоенный голод и отчаяние»... В другом месте Печорин себя спрашивает: «отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?» Он сам полагает, — оттого что «душа его сжилась с бурями и жаждет кипучей деятельности»... Но ведь он вечно недоволен своей борьбой и сам же беспрестанно высказывает, что все свои дрянные дебоширства затевает потому только, что ничего лучшего не находит делать... А уж коли не находит дела и вследствие того ничего не делает и ничем не удовлетворяется, так это значит, что к безделью более наклонен, чем к делу... Та же обломовщина...

Отношения к людям и в особенности к женщинам тоже имеют у всех обломовцев некоторые общие черты. Людей они вообще презирают с их мелким трудом, с их узкими понятиями и близорукими стремлениями. «Это все чернорабочие», — небрежно отзывается даже Бельтов, гуманнейший между ними. Рудин наивно воображает себя гением, которого никто не в состоянии понять. Печорин, уж разумеется, топчет всех ногами. Даже Онегин имеет за собой два стиха, гласящие, что

Кто жил и мыслил, тот не может

В душе не презирать людей.

Тентетников даже, — уж на что смирный, — и тот, пришедши в департамент, почувствовал, что «как будто его за проступок перевели из верхнего класса в нижний»; а приехавши в деревню, скоро постарался, подобно Онегину и Обломову, раззнакомиться со всеми соседями, которые поспешили с ним познакомиться. И наш Илья Ильич не уступит никому в презрении к людям: оно ведь так легко, для него даже усилий никаких не нужно. Он самодовольно проводит перед Захаром параллель между собой и «другими»; он в разговорах с приятелями выражает наивное удивление, из-за чего это люди бьются, заставляя себя ходить в должность, писать, следить за газетами, посещать общество и пр. Он даже весьма категорически выражает Штольцу сознание своего превосходства над всеми людьми. «Жизнь, говорит, в обществе? Хороша жизнь! Чего там искать? Интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества!..» И затем Илья Ильич очень пространно и красноречиво говорит на эту тему, так что хоть бы Рудину так поговорить.

В отношении к женщинам все обломовцы ведут себя одинаково постыдным образом. Они вовсе не умеют любить и не знают, чего искать в любви, точно так же, как и вообще в жизни. Они не прочь пококетничать с женщиной, пока видят в ней куклу, двигающуюся на пружинках; не прочь они и поработить себе женскую душу... как же! Этим бывает очень довольна их барственная натура! Но только чуть дело дойдет до чего-нибудь серьезного, чуть они начнут подозревать, что пред ними действительно не игрушка, а женщина, которая может и от них потребовать уважения к своим правам, — они немедленно обращаются в постыднейшее бегство. Трусость у всех этих господ непомерная! Онегин, который так «рано умел тревожить сердца кокеток записных», который женщин «искал без упоенья, а оставлял без сожаленья», — Онегин струсил перед Татьяной, дважды струсил, — и в то время, когда принимал от нее урок, и тогда, как сам ей давал его. Она ему ведь нравилась с самого начала, и, если бы любила менее серьезно, он не подумал бы принять с нею тон строгого нравоучителя. А тут он увидел, что шутить опасно, и потому начал толковать о своей отжитой жизни, о дурном характере, о том, что она другого полюбит впоследствии, и т.д. Впоследствии он сам объясняет свой поступок тем, что, «заметя искру нежности в Татьяне, он не хотел ей верить» и что

Свою постылую свободу

Он потерять не захотел.

А какими фразами-то прикрыл себя, малодушный!

Бельтов с Круциферской, как известно, тоже не посмел идти до конца и убежал от нее, хотя и по совершенно другим соображениям, если ему только верить. Рудин — этот уже совершенно растерялся, когда Наталья хотела от него добиться чего-нибудь решительного. Он ничего более не сумел, как только посоветовать ей «покориться». На другой день он остроумно объяснил ей в письме, что ему «было не в привычку» иметь дело с такими женщинами, как она. Таким же оказывается и Печорин, специалист по части женского сердца, признающийся, что, кроме женщин, он ничего в свете не любил, что для них он готов пожертвовать всем на свете. И он признается, что, во-первых, «не любит женщин с характером: их ли это дело!»; во-вторых, что он никогда не может жениться. «Как бы страстно я ни любил женщину, — говорит он, — но, если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней жениться, — прости, любовь. Мое сердце превращается в камень, и ничто не разогреет его снова. Я готов на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь свою, даже честь поставлю на карту, но свободы моей не продам. Отчего я так дорожу ею? Что мне в ней? Куда я себя готовлю? чего я жду от будущего? Право, ровно ничего. Это какой-то врожденный страх, неизъяснимое предчувствие» и т.д. А в сущности, это — больше ничего, как обломовщина.

А Илья Ильич разве, вы думаете, не имеет в себе, в свою очередь, печоринского и рудинского элемента, не говоря об онегинском? Еще как имеет-то! Он, например, подобно Печорину, хочет непременно обладать женщиной, хочет вынудить у нее всяческие жертвы и доказательство любви. Он, видите ли, не надеялся сначала, что Ольга пойдет за него замуж, и с робостью предложил ей быть его женой. Она ему сказала что-то вроде того, что это давно бы ему следовало сделать. Он пришел в смущение, ему стало не довольно согласия Ольги, и он — что бы вы думали?.. он начал пытать ее, столько ли она его любит, чтобы быть в состоянии сделаться его любовницей! И ему стало досадно, когда она сказала, что никогда не пойдет по этому пути, но затем ее объяснение и страстная сцена успокоили его... А все-таки он струсил под конец до того, что даже на глаза Ольге боялся показаться, прикидывался больным, прикрывал себя разведенным мостом, давал понять Ольге, что она его может компрометировать, и т.д. И все отчего? — оттого, что она от него потребовала решимости, дела, того, что не входило в его привычки. Женитьба сама по себе не страшила его так, как страшила Печорина и Рудина; у него более патриархальные были привычки. Но Ольга захотела, чтоб он пред женитьбой устроил дела по имению; это уж была бы жертва, и он, конечно, этой жертвы не совершил, и явился настоящим Обломовым. А сам между тем очень требователен. Он сделал с Ольгой такую штуку, какая и Печорину впору была бы. Ему вообразилось, что он не довольно хорош собою и вообще не довольно привлекателен для того, чтобы Ольга могла сильно полюбить его. Он начинает страдать, не спит ночь, наконец вооружается энергией и строчит к Ольге длинное рудинское послание, в котором повторяет известную, тертую и перетертую вещь, говоренную и Онегиным Татьяне, и Рудиным Наталье, и даже Печориным княжне Мери: «я, дескать, не так создан, чтобы вы могли быть со мною счастливы; придет время, вы полюбите другого, более достойного».

Сменит не раз младая дева

Мечтами легкие мечты...

Полюбите вы снова: но...

Учитесь властвовать собою;

Не всякий вас, как я, поймет...

К беде неопытность ведет.

Все обломовцы любят уничижать себя; но э

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...