Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Текст из: Камю А. «Миф о Сизифе»

АЛЬБЕР КАМЮ

Камю Альбер (1913-1960) — французский философ, публицист, писатель, драматург. Лауреат Нобелевской пре­мии по литературе (1957). Основные философские и литера­турно-философские работы: «Миф о Сизифе» (1941), повесть «Посторонний» (1942), «Письма к немецкому другу» (1943-1944), эссе «Бунтующий человек» (1951), роман «Чума» (1947), повесть «Падение» (1956), «Шведские речи» (1958) и др. Философ экзистенциальной ориентации. Особенности онтологии, гносеологии, философии истории, философии ис­кусства определены постановкой и решением центральной для Камю проблемы: философского оправдания стоического, бунтарского сознания, противопоставленного «безрассудно­му молчанию мира». Творчество Камю — это безостановоч­ный философский поиск, который целенаправляется страст­ным переживанием за Человека, оказавшегося жертвой, сви­детелем и соучастником трагического надлома времени и ис­тории в XX в. Камю показьшает, что жизнь в обезбоженном мире с необходимостью ведет к обожению человека, истории и нигилизму ницшеанского толка. Камю в «Мифе о Сизифе» стремится ответить на вопрос: как, в чем найти надежду на позитивное бытие в мире, в котором религиозная надежда умерла?


Постулируя изначальное мироощущение человека как абсурд, Камю исследует его как характеристику человече­ского «бытия-в-мире», отчужденном и неразумном. Одно­временно он характеризует абсурд как границу осознанности и ясности понимания бытия. Совмещение онтологического и гносеологического смыслов осуществляется в переживании мира человеком, вьшавшем из обыденного течения жизни или истории. Осуществившееся видение абсурдности бытия означает видение им своего человеческого удела. Мужест­венная честность перед собой, героическая готовность к борьбе, трезвость оценки непосредственного опыта Камю противопоставляет самоубийству и «философскому само­убийству» (религии, мифосознанию, утопиям и т.п.) как ва­риантам ухода жизни и мысли от устрашающе-трезвого ви­дения абсурдности существования. Мысль Камю эволюцио­нирует от провозглашения тотального бунта против всех бо­гов, который выбирает абсурдный человек («Миф о Сизи­фе») к представлению о том, что сохранить духовный мир человека и человечества с помощью нигилистической мора­ли и философии невозможно. От состояния «все дозволено», ограниченного субъективным требованием полноты самоут­верждения, — к пониманию угрозы самой культуре и циви­лизации со стороны человека, утратившего шкалу ценностей.

Камю показывает, что абсурдный, бессмысленный мир без Бога порождает героев (совесть, дух, мужество) и тиранов (ложь, насилие, цинизм), с необходимостью требуя оценки бунта как состояния морального сознания, с одной стороны, и переосмысления «мира» как культурно-исторического процесса — с другой. Недостаточность нрав­ственной, социальной, исторической оправданности «бунта против всех» преодолеваются Камю в процессе переосмыс­ления его конструктивно-деструктивных возможностей, в поиске критериев направленности бунтарского сознания че­ловека в определении меры абсурдности мира. Мир обретает


смысл, который открывается только через осмысленный, на­правленный на изживание абсурдности мира, бунт.

Камю обнажает условия перехода бунта как отказа от бессмысленности и жестокости в тиранию как примирение с жестокостью. Именно слияние философского (метафизиче­ского) и политического бунтов ведет от человеческой соли­дарности, поиска общих смысложизненных ориентиров к аб­солютизму, всезнанию, провиденциализму, террору. В Рос­сии такая трансформация была предподготовлена, согласно Камю, так называемой «немецкой идеологией», «злыми ге­ниями Европы» Гегелем, Марксом и Ницше, создателями со­временной 20 веку формы государственного нигилизма. Го­сударственная идеология, опирающаяся на государственный террор, ликвидирующая свободу и миллионы жизней, исхо­дит из релятивистского отношения к трансцендентным цен­ностям и абсолютизации прогрессистского доверия к исто­рии.

Камю предостерегал как мыслителей от пророческой позиции в мире, где идея способна трансформировать ткань истории, так и народы, которые делают эти пророчества идеологией своего бунта. Мыслитель находит ограничения бунта в самом человеке, вышедшем из страданий и вынес­шем из них бунт и солидарность. Такой человек знает о сво­их правах, выражает в бунте свое человеческое измерение и сознание неустранимости трагизма человеческого существо­вания. Протест против человеческого удела всегда обречен на частичное поражение, но он так же необходим человеку, как собственный труд — Сизифу.

Текст из: Камю А. «Миф о Сизифе»

На нижеследующих страницах речь пойдет о чувстве абсурда, обнаруживаемом в наш век повсюду, — о чувстве, а не о философии абсурда, собственно говоря, нашему време­ни неизвестной. Элементарная честность требует с самого начала признать, чем эти страницы обязаны некоторым со-


временным мыслителям. Нет смысла скрывать, что я буду их цитировать и обсуждать на протяжении всей этой работы.

Стоит в то же время отметить, что абсурд, который до сих пор принимали за вывод, берется здесь в качестве исход­ного пункта. В этом смысле мои размышления предвари­тельны: нельзя сказать, к какой позиции они приведут. Здесь вы найдете только чистое описание болезни духа, к которому пока не примешаны ни метафизика, ни вера. Таковы пределы книги, такова ее единственная предвзятость.

Абсурд и самоубийство

Есть лишь одна по-настоящему серьезная философ­ская проблема — проблема самоубийства. Решить, стоит или не стоит жизнь того, чтобы ее прожить, — значит ответить на фундаментальный вопрос философии. Все остальное — имеет ли мир три измерения, руководствуется ли разум девя­тью или двенадцатью категориями второстепенно. Таковы условия игры: прежде всего нужно дать ответ. И если верно, как того хотел Ницше, что заслуживающий уважения фило­соф должен служить примером, то понятна и значимость от­вета — за ним последуют определенные действия. Эту оче­видность чует сердце, но в нее необходимо вникнуть, чтобы сделать ясной для ума.

Как определить большую неотложность одного во­проса в сравнении с другим? Судить должно по действиям, которые следуют за решением. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь умирал за онтологический аргумент. Галилей от­давал должное научной истине, но с необычайной легкостью от нее отрекся, как только она стала опасной для его жизни. В каком-то смысле он был прав. Такая истина не стоила ко­стра. Земля ли вертится вокруг Солнца, Солнце ли вокруг Земли — не все ли равно? Словом, вопрос это пустой. И в то же время я вижу, как умирает множество людей, ибо, по их мнению, жизнь не стоит того, чтобы ее прожить. Мне из­вестны и те, кто, как ни странно, готовы покончить с собой ради идей или иллюзий, служащих основанием их жизни (то,


что называется причиной жизни, оказывается одновременно и превосходной причиной смерти). Поэтому вопрос о смысле жизни я считаю самым неотложным из всех вопросов...

Самоубийство всегда рассматривалось исключительно в качестве социального феномена. Мы же, напротив, с само­го начала ставим вопрос о связи самоубийства с мышлением индивида. Самоубийство подготавливается в безмолвии сердца, подобно Великому Деянию алхимиков. Сам человек ничего о нем не знает, но в один прекрасный день стреляется или топится. Об одном самоубийце-домоправителе мне гово­рили, что он сильно изменился, потеряв пять лет назад дочь, что эта история его «подточила». Трудно найти более точное слово. Стоит мышлению начаться, и оно уже подтачивает. Поначалу роль общества здесь не велика. Червь сидит в сердце человека, там его и нужно искать. Необходимо понять ту смертельную игру, которая ведет от ясности в отношении собственного существования к бегству с этого света.

Причин для самоубийства много, и самые очевидные из них, как правило, не самые действенные. Самоубийство редко бывает результатом рефлексии (такая гипотеза, впро­чем, не исключается). Развязка наступает почти всегда без­отчетно. Газеты сообщают об «интимных горестях» или о «неизлечимой болезни». Такие объяснения вполне приемле­мы. Но стоило бы выяснить, не был ли в тот день равноду­шен друг отчаявшегося — тогда виновен именно он. Ибо' и этой малости могло быть достаточно, чтобы горечь и скука, скопившиеся в сердце самоубийцы, вырвались наружу.

Воспользуемся случаем, чтобы отметить относитель­ность рассуждений, проводимых и в этом эссе: самоубийство может быть связано с куда более уважительными причинами. Примером могут служить политические самоубийства, кото­рые совершались «из протеста» во время китайской револю­ции.

Но если трудно с точностью зафиксировать мгнове­ние, неуловимое движение, при котором избирается смерт-


ный жребий, то намного легче сделать выводы из самого деяния, В известном смысле, совсем как в мелодраме, само­убийство равносильно признанию. Покончить с собой значит признаться, что жизнь кончена, что она сделалась непонят­ной. Не будем, однако, проводить далеких аналогии, вернем­ся к обыденному языку. Признается попросту, что «жить не стоит». Естественно, жить всегда нелегко. Мы продолжаем совершать требуемые от нас действия но самым разным при­чинам, прежде всего и силу привычки. Добровольная смерть предполагает, пусть инстинктивное, признание ничтожности этой привычки, осознание отсутствия какой бы то ни было причины для продолжения жизни, понимание бессмысленно­сти повседневной суеты, бесполезности страдания.

Каково же это смутное чувство, лишающее ум необ­ходимых для жизни грез? Мир, который поддается объясне­нию, пусть самому дурному, — этот мир нам знаком. Но, ес­ли вселенная внезапно лишается как иллюзий, так и позна­ний, человек становится в ней посторонним. Человек изгнан навек, ибо лишен и памяти об утраченном отечестве, и наде­жды на землю обетованную. Собственно говоря, чувство аб­сурдности и есть этот разлад между человеком и его жизнью, актером и декорациями. Все когда-либо помьшшявшие о са­моубийстве люди сразу признают наличие прямой связи ме­жду этим чувством и тягой к небытию.

Предметом моего эссе является как раз эта связь меж­ду абсурдом и самоубийством, выяснение того, в какой мере самоубийство есть исход абсурда. В принципе для человека, который не жульничает с самим собой, действия регулиру­ются тем, что он считает истинным. В таком случае вера в абсурдность существования должна быть руководством к действию. Правомерен вопрос, поставленный ясно и без ложного пафоса: не следует ли за подобным заключением быстрейший выход из этого смутного состояния? Разумеет­ся, речь идет о людях, способных жить в согласии с собой.


В такой ясной постановке проблема кажется простой и вместе с тем неразрешимой. Ошибочно было бы полагать, будто простые вопросы вызывают столь же простые ответы, а одна очевидность с легкостью влечет за собой другую. Ес­ли подойти к проблеме с другой стороны, независимо от то­го, совершают люди самоубийство или нет, кажется априор­но ясным, что может быть всего лишь два философских ре­шения: «да» и «нет». Но это слишком уж просто. Есть еще и те, кто непрестанно вопрошает, не приходя к однозначному решению. Я далек от иронии: речь идет о большинстве. По­нятно также, что многие, отвечающие «нет», действуют так, словно сказали «да». Если принять ницшеанский критерий, они так или иначе говорят «да». И наоборот, самоубийцы часто уверены в том, что жизнь имеет смысл. Мы постоянно сталкиваемся с подобными противоречиями. Можно даже сказать, что противоречия особенно остры как раз в тот мо­мент, когда столь желанна логика...

Итак, стоит ли полагать, столкнувшись с этими про­тиворечиями и этой темнотой, будто нет никакой связи меж­ду возможным мнением о жизни и деянием, совершаемым, чтобы ее покинуть? Не будем преувеличивать. В привязан­ности человека к миру есть нечто более сильное, чем все бе­ды мира. Тело принимает участие в решении ничуть не меньше ума, и оно отступает перед небытием. Мы привыка­ем жить задолго до того, как привыкаем мыслить. Тело со­храняет это опережение в беге дней, понемногу приближаю­щем наш смертный час...

Абсурдные стены

Подобно великим произведениям искусства, глубокие чувства значат всегда больше того, что вкладывает и них сознание. В привычных действиях и мыслях обнаруживают­ся неизменные симпатии или антипатии души, они просле­живаются в выводах, о которых сама душа ничего не знает. Большие чувства таят в себе целую вселенную, которая мо­жет быть величественной или жалкой; они высвечивают не-


кий мир, наделенный своей собственной аффективной атмо­сферой. Есть целые вселенные ревности, честолюбия, эгоиз­ма или щедрости. Вселенная предполагает наличие метафи­зической системы или установки сознания. То, что верно в отношении отдельных чувств, тем более верно для лежащих в их основании эмоций. Они неопределенны и смутны, но в то же время «достоверны»; столь же отдаленны, сколь и «на­личии» — подобно эмоциям, дающим нам переживание пре­красного или пробуждающим чувство абсурда

Чувство абсурдности поджидает нас на каждом углу. Это чувство неуловимо в своей скорбной наготе, в тусклом свете своей атмосферы. Заслуживает внимания сама эта не­уловимость. Судя по всему, другой человек всегда остается для пас непознанным, в нем всегда есть нечто не сводимое к нашему познанию, ускользающее от него...

Быть может, нам удастся раскрыть неуловимое чувст­во абсурдности в различных, но все же родственных мирах умопостижения, искусства жизни и искусства как такового. Мы начинаем с атмосферы абсурда. Конечной же целью яв­ляется постижение вселенной абсурда и той установки соз­нания, которая высвечивает в мире этот неумолимый лик.

Начало всех великих действий и мыслей ничтожно. Великие деяния часто рождаются на уличном перекрестке или у входа в ресторан. Так и с абсурдом. Родословная аб­сурдного мира восходит к нищенскому рождению. Ответ «ни о чем» на вопрос, о чем мы думаем, в некоторых ситуациях есть притворство. Это хорошо знакомо влюбленным. Но если ответ искренен, если он передает, то состояние души, когда пустота становится красноречивой, когда рвется цепь каждо­дневных действий и сердце впустую ищет утерянное звено, то здесь как будто проступает первый знак абсурдности.

Изо дня в день нас несет время безотрадной жизни, но наступает момент, когда приходится взваливать ее груз на собственные плечи. Мы живем будущим: «завтра», «позже», «когда у тебя будет положение», «с возрастом ты поймешь».


Восхитительна эта непоследовательность — ведь, в конце концов, наступает смерть. Приходит день, и человек замеча­ет, что ему тридцать лет. Тем самым он заявляет о своей мо­лодости. Но одновременно он соотносит себя со временем, занимает в нем место, признает, что находится в определен­ной точке графика. Он принадлежит времени и с ужасом осознает, что время — его злейший враг. Он мечтал о зав­трашнем дне, а теперь знает, что от него следовало бы от­речься. Этот бунт плоти и есть абсурд.

Стоит спуститься на одну ступень ниже — и мы попа­даем в чуждый нам мир. Мы замечаем его «плотность», ви­дим, насколько чуждым в своей независимости от нас явля­ется камень, с какой интенсивностью нас отрицает природа, самый обыкновенный пейзаж. Основанием любой красоты является нечто нечеловеческое. Стоит понять это, и окрест­ные холмы, мирное небо, кроны деревьев тут же теряют ил­люзорный смысл, который мы им придавали. Отныне они будут удаляться, превращаясь в некое подобие потерянного рая. Сквозь тысячелетия восходит к нам первобытная враж­дебность мира. Он становится непостижимым, поскольку на протяжении веков мы понимали в нем лишь те фигуры и об­разы, которые сами же в него и вкладывали, а теперь у нас больше нет сил на эти ухищрения. Становясь самим собой, мир ускользает от нас. Расцвеченные привычкой, декорации становятся тем, чем они были всегда. Они удаляются от нас. Подобно тому, как за обычным женским лицом мы неожи­данно открываем незнакомку, которую любили месяцы и го­ды, возможно, настанет пора, когда мы станем стремиться к тому, что неожиданно делает нас столь одинокими. Но время еще не пришло, и пока что у нас есть только эта плотность и эта чуждость мира. — этот абсурд.

Люди также являются источником нечеловеческого. В немногие часы ясности ума механические действия людей, их лишенная смысла пантомима явственны во всей своей ту­пости. Человек говорит но телефону за стеклянной перего-


родкой; его не слышно, но видна бессмысленная мимика. Возникает вопрос: зачем же он живет? Отвращение, вызван­ное бесчеловечностью самого человека, пропасть, в которую мы низвергаемся, взглянув на самих себя, эта «тошнота», как говорит один современный автор, — это тоже абсурд. Точно так же нас тревожит знакомый незнакомец, отразившийся на мгновение в зеркале или обнаруженный на нашей собствен­ной фотографии,- это тоже абсурд...

Наконец, я подхожу к смерти и тем чувствам, которые возникают у нас по ее поводу. О смерти все уже сказано, и приличия требуют сохранять здесь патетический тон. Но что удивительно: все живут так, словно «ничего не знают». Дело в том, что у нас нет опыта смерти. Испытанным, в полном смысле слова, является лишь то, что пережито, осознано. У нас есть опыт смерти других, но это всего лишь суррогат, он поверхностен и не слишком нас убеждает. Меланхолические условности неубедительны. Ужасает математика происходя­щего. Время страшит нас своей доказательностью, неумоли­мостью своих расчетов. На все прекрасные рассуждения о душе мы получали от него убедительные доказательства противоположного. В неподвижном теле, которое не отзыва­ется даже на пощечину, души нет. Элементарность и опреде­ленность происходящего составляют содержание абсурдного чувства. В мертвенном свете рока становится очевидной бес­полезность любых усилий. Перед лицом кровавой математи­ки, задающей условия нашего существования, никакая мо­раль, никакие старания не оправданы a priori.

Обо всем этом уже не раз говорилось. Я ограничусь самой простой классификацией и укажу лишь на темы, кото­рые само собой разумеются. Они проходят сквозь всю лите­ратуру и философию, наполняют повседневные разговоры. Нет нужды изобретать что-либо заново. Но необходимо удо­стовериться в их очевидности, чтобы суметь поставить осно­вополагающий вопрос. Повторю еще раз, меня интересуют не столько проявления абсурда, сколько следствия. Если мы


удостоверились в фактах, то какими должны быть следствия, куда нам идти? Добровольно умереть или же, несмотря ни на что, надеяться? Но прежде всего необходимо хотя бы вкрат­це рассмотреть, как осмыслялась эта ситуация в прошлом...

По-своему интеллект также говорит мне об абсурдно­сти мира. Его оппонент, каковым является слепой разум, мо­жет сколько угодно претендовать на полную ясность — я жду доказательств и был бы рад получить их. Но, несмотря на вековечные пр«;тензии, несмотря на такое множество лю­дей, красноречивых и готовых убедить меня в чем угодно, я знаю, что все доказательства ложны. Для меня нет счастья, если я о нем не знаю. Этот универсальный разум, практиче­ский или моральный, этот детерминизм, эти всеобъясняющие категории — тут есть над чем посмеяться честному человеку. Все это не имеет ничего общего с умом, отрицает его глубо­чайшую суть, состоящую в том, что он порабощен миром. Судьба человека отныне обретает смысл в этой непостижи­мой и ограниченной вселенной. Над ним возвышается, его окружает иррациональное — и так до конца его дней. Но ко­гда к нему возвращается ясность видения, чувство абсурда высвечивается и уточняется.

Я говорил, что мир абсурден, но это сказано чересчур поспешно. Сам по себе мир просто неразумен, и это все, что о нем можно сказать. Абсурдно столкновение между ирра­циональностью и исступленным желанием ясности, зов ко­торого отдается в самых глубинах человеческой души. Аб­сурд равно зависит и от человека, и от мира. Пока он — единственная связь между ними. Абсурд скрепляет их так прочно, как умеет приковывать одно живое существо к дру­гому только ненависть. Это все, что я могу различить в той безмерной вселенной, где мне выпал жребий жить. Остано­вимся на этом подробнее. Если верно, что мои отношения с жизнью регулируются абсурдом, если я проникаюсь этим чувством, когда взираю на мировой спектакль, если я утвер­ждаюсь в мысли, возлагающей на меня обязавиость искать


знание, то я должен пожертвовать всем, кроме достоверно­сти. И чтобы удержать ее, я должен все время иметь ее перед глазами. Прежде всего я должен подчинить достоверности свое поведение и следовать ей во всем. Я говорю здесь о че­стности. Но прежде я хотел бы знать: может ли мысль жить в этой пустыне?

Мне уже известно, что мысль иногда навещала эту пустыню. Там она нашла хлеб свой, признав, что ранее пита­лась призраками. Так возник повод для нескольких насущ­ных тем человеческой рефлексии.

Абсурдность становится болезненной страстью с того момента, как осознается. Но можно ли жить такими страстя­ми, можно ли принять основополагающий закон, гласящий, что сердце сгорает в тот самый миг, как эти страсти пробуж­даются в нем? Мы не ставим пока этого вопроса, хотя он за­нимает в нашем эссе центральное место. Мы еще вернемся к нему.

Философское самоубийство

Чувство абсурда не равнозначно понятию абсурда. Чувство лежит в основании, это точка опоры. Оно не сводит­ся к понятию, исключая то краткое мгновение, когда чувство выносит приговор вселенной. Затем чувство либо умирает, либо сохраняется... Необходимо знать, как уходят и почему остаются. Так определяется мною проблема самоубийства, и с этим связан мой интерес к выводам экзистенциальной фи­лософии.

Но я хотел бы ненадолго свернуть с прямого пути. До сих пор абсурд описывался нами извне. Однако мы можем задать вопрос о том, насколько ясно это понятие, провести анализ его значения, с одной стороны, и его следствий — с другой...

Доказательство от абсурда также осуществляется пу­тем сравнения следствий данного рассуждения с логической реальностью, которую стремятся установить. Во всех случа­ях, от самых простых до самых сложных, абсурдность тем


больше, чем сильнее разрыв между терминами сравнения. Есть абсурдные браки, вызовы судьбе, злопамятства, молча­ния, абсурдные войны и абсурдные перемирия. В каждом случае абсурдность порождается сравнением. Поэтому у ме­ня есть все основания сказать, что чувство абсурдности рож­дается не из простого исследования факта или впечатления, но врывается вместе со сравнением фактического положения дел с какой-то реальностью, сравнением действия с лежащим за пределами этого действия миром. По существу, абсурд есть раскол. Его нет ни в одном из сравниваемых элементов. Он рождается в их столкновении.

Следовательно, с точки зрения интеллекта я могу ска­зать, что абсурд не в человеке (если подобная метафора во­обще имеет смысл) и не в мире, но в их совместном присут­ствии. Пока это единственная связь между ними. Если дер­жаться очевидного, то я знаю, чего хочет человек, знаю, что ему предлагает мир, а теперь еще могу сказать, что их объе­диняет. Нет нужды вести дальнейшие раскопки. Тому, кто ищет, достаточно одной-единственной достоверности. Дело за тем, чтобы вывести из нее все следствия.

Непосредственное следствие есть одновременно и правило метода. Появление этой своеобразной триады не представляет собой неожиданного открытия;\мерики. Но у нее то общее с данными опыта, что она одновременно беско­нечно проста и бесконечно сложна. Первой в этом отноше­нии характеристикой является неделимость: уничтожить один из терминов триады — значит уничтожить всю ее цели­ком. Помимо человеческого ума нет абсурда. Следовательно, вместе со смертью исчезает и абсурд, как и все остальное. Но абсурда нет и вне мира. На основании данного элементарно­го критерия я могу считать понятие абсурда существенно важным и полагать его в качестве первой истины. Так возни­кает первое правило вышеупомянутого метода: если я счи­таю нечто истинным, я должен его сохранить. Если я наме­рен репшть какую-то проблему, то мое решение не должно


уничтожать одну из ее сторон. Абсурд для меня единствен­на» данность. Проблема в том, как выйти из него, а также в том, выводится ли с необходимостью из абсурда самоубий­ство. Первым я, по сути дела, единственным условием моего исследования является сохранение того, что меня уничтожа­ет, последовательное соблюдение всего того, что я считаю сущностью абсурда. Я определил бы ее как противостояние и непрерывную борьбу.

Провода до конца абсурдную логику, я должен при­знать, что эта борьба предполагает полное отсутствие надеж­ды (что не имеет ничего общего с отчаянием), неизменный отказ (его не нужно путать с отречением) и осознанную не­удовлетворенность (которую не стоит уподоблять юноше­скому беспокойству). Все, что уничтожает, скрывает эти тре­бования или идет вразрез с ними (прежде всего это уничто­жающее раскол согласие), разрушает абсурд и обесценивает предлагаемую установку сознания. Абсурд имеет смысл, ко­гда с ним не соглашаются.

Очевидным фактом морального порядка является то, что человек — извечная жертва своих же истин. Раз признав их, он уже не в состоянии от них отделаться. За все нужно как-то платить. Осознавший абсурд человек отныне привязан к нему навсегда. Человек без надежды, осознав себя тако­вым, более не принадлежит будущему. Это в порядке вещей. Но в равной мере ему принадлежат и попытки вырваться из той вселенной, творцом которой он является. Все предшест­вующее обретает смысл только в свете данного парадокса. Поучительно посмотреть и на тот способ выведения следст­вий, к котором]/, исходя из критики рационализма, прибегали мыслители, признавшие атмосферу абсурда.

Если взять философов-экзистенциалистов, то я вижу, что все они предлагают бегство. Их аргументы довольно своеобразны; обнаружив абсурд среди руин разума, находясь в замкнутой, ограниченной вселенной человека, они обоже­ствляют то, что их сокрушает, находя основание для надежд


в том, что лишает всякой надежды. Эта принудительная на­дежда имеет для них религиозный смысл. На этом необхо­димо остановиться...

Я решусь назвать экзистенциальный подход фило­софским самоубийством. Это не окончательный приговор, а просто удобный способ для обозначения того движения мысли, которым она отрицает самое себя и стремится пре­одолеть себя с помощью того, что ее отрицает. Отрицание и есть Бог экзистенциалиста. Точнее, единственной опорой этого Бога является отрицание человеческого разума. Но, как и виды самоубийства, боги меняются вместе с людьми. Име­ется немало разновидностей скачка — главное, что он со­вершается. Искупительные отрицания, финальные противот речия, снимающие все препятствия (хотя они еще не преодо­лены), — все это может быть результатом как религиозного вдохновения, так и — как ни парадоксально — рационально­сти. Все дело в притязаниях на вечность, отсюда и скачок.

Еще раз заметим, что предпринятое в данном эссе рассуждение совершенно чуждо наиболее распространенной в наш просвещенный век установке духа: той, что опирается на принцип всеобщей разумности и нацелена на объяснение мира. Нетрудно объяснять мир, если заранее известно, что он объясним. Эта установка сама по себе законна, но не пред­ставляет интереса для нашего рассуждения. Мы рассматри­ваем логику сознания, исходящего из философии, полагаю­щей мир бессмысленным, но, в конце концов, обнаружи­вающего в мире и смысл, и основание. Пафоса больше в том случае, когда мы имеем дело с религиозным подходом: это видно хотя бы по значимости для последнего темы иррацио­нального. Но самым парадоксальным и знаменательным яв­ляется подход, который придает разумные основания миру, вначале считавшемуся лишенным руководящего принципа. Прежде чем обратиться к интересующим нас следствиям, нельзя не упомянуть об этом новейшем приобретении духа ностальгии.


Абсурдная свобода

Теперь снова пришла пора обратиться к понятию са­моубийства, рассматривая его с другой стороны. Ранее речь шла о знании; должна ли жизнь иметь смысл, чтобы ее стои­ло прожить. Сейчас же, напротив, кажется, что, чем меньше в ней смысла, тем больше оснований, чтобы ее прожить. Пе­режить испытание судьбой значит полностью принять жизнь. Следовательно, зная об абсурдности судьбы, можно жить ею только в том случае, если абсурд все время перед глазами, очевиден для сознания. Отвергнуть один из терминов проти­воречия, которым живет абсурд, значит избавиться от него. Упразднить сознательный бунт, значит обойти проблему. Тема перманентной революции переносится, таким образом, в индивидуальный опыт. Жить — значит пробуждать к жиз­ни абсурд. Пробуждать его к жизни — значит не отрывать от него взора. В отличие от Эвридики, абсурд умирает, когда от него отворачиваются. Одной из немногих последовательных философских позиций является бунт, непрерывная конфрон­тация человека с таящимся в нем мраком. Бунт есть требова­ние прозрачности, в одно мгновение он ставит весь мир под вопрос. Подобно тому, как опасность дает человеку незаме­нимый случай постичь самого себя, метафизический бут предоставляет сознанию все поле опыта. Бунт есть постоян­ная данность человека самому себе. Это не устремление, ведь бунт лишен надежды. Бунт есть уверенность в подавляющей силе судьбы, но без смирения, обычно ее сопровождающего.

Мы видим теперь, насколько опыт абсурда далек от самоубийства. Ошибочно мнение, будто самоубийство сле­дует за бунтом, является его логическим завершением. Са­моубийство есть полная противоположность бунта, так как предполагает согласие. Подобно скачку, самоубийство — это согласие с собственными пределами. Все закончено, человек отдается предписанной ему истории; видя впереди ужасное будущее, он низвергается в него. На свой лад самоубийство тоже разрешение абсурда, оно делает абсурдной даже саму


смерть. Но я знаю, что условием существования абсурда яв­ляется его неразрешимость. Будучи одновременно сознанием смерти и отказом от нее, абсурд ускользает от самоубийства. Абсурдна та веревка, которую воспринимает приговоренный к смерти перед своим головокружительным падением. Не­смотря ни на что, она здесь, в двух шагах от него. Пригово­ренный к смертной казни — прямая противоположность са­моубийцы.

Этот бунт придает жизни цену. Становясь равным по длительности всему существованию, бунт восстанавливает его величие. Для человека без шор нет зрелища прекраснее, чем борьба интеллекта с превосходящей его реальностью. Ни с чем не сравнимо зрелище человеческой гордыни, тут ниче­го не могут поделаль все самоуничижения. Есть нечто непо­вторимо могущественное в дисциплине, которую продикто­вал себе ум, в крепко выкованной воле, в этом противостоя­нии. Обеднить реальность, которая своей бесчеловечностью подчеркивает величие человека, — значит обеднить самого человека. Понятно, почему всеобъясняющие доктрины ос­лабляют меня. Они снимают с меня груз моей собственной жизни; но я должен нести его в полном одиночестве. И я уже не могу представить, как может скептическая метафизика вступить в союз с моралью отречения.

Сознание и бунт — обе эти формы отказа — противо­положны отречению. Напротив, их переполняют все страсти человеческого сердца. Речь идет о смерти без отречения, а не о добровольном уходе из жизни. Самоубийство — ошибка. Абсурдный человек исчерпывает все и исчерпывается сам; абсурд есть предельное напряжение, поддерживаемое всеми его силами в полном одиночестве. Абсурдный человек знает, что сознание и каждодневный бунт — свидетельства той единственной истины, которой является брошенный им вы­зов. Таково первое следствие.

Придерживаясь занятой ранее позиции, а именно вы­водить все следствия (и ничего, кроме них) из установленно-


го понятия, я сталкиваюсь со вторым парадоксом. Чтобы хранить верность методу, мне нет нужды обращаться к мета­физической проблеме свободы. Меня не интересует, свобо­ден ли человек вообще, я могу ощутить липа свою собствен­ную свободу. У меня нет общих представлений о свободе, но есть лишь несколько отчетливых идей. Проблема «свободы вообще» не имеет смысла, ибо так или иначе связана с про­блемой бога. Чтобы знать, свободен ли человек, достаточно знать, есть ли у него господин. Эту проблему делает особен­но абсурдной то, что одно и то же понятие и ставит проблему свободы, и одновременно лишает ее всякого смысла, так как в присутствии бога это уже не столько проблема свободы, сколько проблема зла. Альтернатива известна: либо мы не свободны и ответ за зло лежит на всемогущем боге, либо мы свободны и ответственны, а бог не всемогущ. Все тонкости различных школ ничего не прибавили к остроте этого пара­докса.

Миф о Сизифе.

Боги приговорили Сизифа поднимать огромный ка­мень на вершину горы, откуда эта глыба неизменно скатыва­лась вниз. У них были основания полшать, что нет кары ужасней, чем бесполезный и безнадежный труд.

Если верить Гомеру, Сизиф был мудрейшим и осмот­рительнейшим из смертных. Правда, согласно другому ис­точнику, он промышлял разбоем. Я не вижу здесь противо­речия. Имеются различные мнения о том, как он стал вечным тружеником ада. Его упрекали прежде всего за легкомыслен­ное отношение к богам. Он разглашал их секреты. Эгипа, дочь Асона, была похищена Юпитером. Отец удивился этому исчезновению и пожаловался Сизифу. Тот, зная о похище­нии, предложил Асону помощь, при условии, что Асон даст воду цитадели Коринфа. Небесным молвиям он предпочел благословение земных вод. Наказанием за это стали адские муки. Гомер рассказывает также, что Сизиф заковал в канда­лы Смерть. Плутон не мог вынести зрелища своего опустев-


шего и затихшего царства. Он послал бога войны, который вызволил Смерть, из рук ее победителя.

Говорят таюке, что, умирая. Сизиф решил испытать любовь жены и приказал ей бросить его тело на. площади без погребения. Так Сизиф оказался в аду. Возмутившись столь чуждым человеколюбию послушанием, он получил от Плу­тона разрешение вернуться на землю, дабы наказать жену. Но стоило ему вновь увидеть облик земного мира, ощутить воду, солнце, теплоту камней и море, как у него пропало же­лание возвращаться в мир теней. Напоминания, предупреж­дения и гнев богов были напрасны. Многие годы он продол­жал жить на берегу залива, где шумело море и улыбалась земля. Потребовалось вмешательство богов. Явился Мерку­рий, схватил Сизифа за шиворот и силком утащил в ад, где его уже поджидал камень.

Уже из этого понятно, что Сизиф — абсурдный герой. Такой он и в своих страстях, и в страданиях. Его презрение к богам, ненависть к смерти и желание жить стоили ему неска­занных мучений — он вынужден бесцельно напрягать силы. Такова цена земных страстей. Нам неизвестны подробности пребывания Сизифа в преисподней. Мифы созданы для того, чтобы привлекать наше воображение. Мы можем предста­вить только напряженное тело, силящееся поднять огромный каме

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...