Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Фридрих Шиллер. «К радости». (Перевод И. Миримского.)

УИЛЬЯМ КЕННЕДИ

ЖЕЛЕЗНЫЙ БУРЬЯН

 

Эта книга посвящается хорошим людям: Биллу Сегарре, Тому Смиту, Гарри Стейли и Франку Триппетту

 

Железный бурьян (вернония) принадлежит к семейству сложноцветных. У него высокий прямой стебель и фиолетово- синие цветы, образующие верхушечные сравнительно рыхлые соцветия. Листья длинные, тонкие, заостренные, с опушенной нижней поверхностью. Плод — семянка с двумя рядами фиолетовых щетинок. Цветет с августа по октябрь на влажных плодородных почвах от Нью- Йорка на севере до Джорджии на юге, а западнее — от Мичигана, Иллинойса и Миссури до Луизианы. Название свое получил из-за крепости стебля.

Изложено по «Определителю диких цветов Северной Америки» Одюбоновского общества

 

 

Для лучших вод подъемля парус ныне,

Мой гений вновь стремит свою ладью,

Блуждавшую в столь яростной пучине.

 

Данте Чистилище

Перевод М. Лозинского

 

I

 

В кузове разболтанного грузовика, на дороге, петлявшей по кладбищу Святой Агнесы, Френсис Фелан понял, что покойники еще больше, чем живые, любят общество себе подобных. Грузовик внезапно обступила чаща памятников и кенотафов; сходные по архитектуре и поражающие своим размером, они сторожили покой привилегированных мертвецов. Но грузовик ехал дальше, и граница простых привилегий обозначилась: дальше лежали гектары подлинно престижной смерти.

Выдающиеся мужчины и женщины, капитаны жизни, погребенные без своих мехов, бриллиантов, карет, лимузинов, но с помпой и почестями, покоились под сводами роскошных гробниц, выстроенных наподобие небесных сейфов или частей Акрополя. Ну а затем, конечно, — неизбежные массы, ряд за рядом, под простыми камнями и крестами попроще. Феланы селились в этом районе.

Мать Френсиса нервно завозилась в могиле, когда подъезжал грузовик, а отец раскурил трубку, улыбнулся беспокойству жены и выглянул из-под своей дернины — сильно ли изменился сын со дня несчастья на железной дороге.

Отец Френсиса курил корешки трав, погубленных засухой, периодически нападавшей на кладбище. Вещество корешков он хранил в карманах, покуда оно не становилось хрупким на ощупь, затем растирал между пальцами и набивал в трубку. Мать плела кресты из одуванчиков и других корневатых сорняков; стараясь сохранить растения во всей их долготе, она плела их, пока они были еще на зеленой стадии смерти, а потом поедала с неутолимым отвращением.

— Погляди на эту могилу, — сказал напарнику Френсис. — Ничего себе, а? Это Артур Т. Гроган. Мальчишкой я видел его в Олбани. Он был хозяин всего электричества в городе.

— Теперь у него электричества маловато.

— Не скажи, — возразил Френсис. — Такие мужики хорошую вещь не упустят.

Приближавшийся прах Артура Грогана, которому не лежалось в своей модели Парфенона, озарился воспоминанием Френсиса о важном, давно минувшем дне. Грузовик продолжал свой путь вверх по склону.

ФАРРЕЛЛ, — назвалась придорожная могила. КЕННЕДИ, — назвалась другая. ДОГЕРТИ, МАКИЛЛЕНИ, БРУНЕЛЛ, МАКДОНАЛЬД, МАЛОУН, ДУАЙР и УОЛШ, — объявили остальные. ФЕЛАН, — сказали две маленькие плиты.

Френсис увидел пару фелановских камней и отвел взгляд из опасения, что под одним из них может оказаться его крошка сын Джеральд. Он не встречался с Джеральдом с того дня, как выронил его из пеленки.

И сейчас не хотел встречаться. Отвернулся же он от камней под тем предлогом, что они принадлежат совсем другой семье. И был прав. В этих могилах лежали два дюжих брата, два молодых Фелана; оба работали на канале, и оба были пропороты одной и той же водочной бутылкой в 1884 году, сброшены в канал Эри возле салуна «Черная рыба» в Уотервлите и притоплены длинной палкой. Братья взглянули на одежду Френсиса, на обтрепанный коричневый пиджак, мешковатые черные брюки, замызганную синюю кочегарскую рубашку и признали в нем своего, хоть и не родича. Туфли на нем были такие же сношенные, как те башмаки, в которых они проходили последний день жизни. И еще братья прочли у него на лице знакомые следы алкогольного томления, которое сильно у них развилось в могиле. Оба были крепко пьяны и беззащитны, когда головорез Маггинс убил их одного за другим и забрал все их деньги, 48 центов. Мы погибли ни за грош, сказали безмолвные, мертвецки пьяные братья Френсису, который трясся в кузове, глядя на веселые белые облака, теснившиеся в утреннем небе. На солнышке соки в нем побежали живее, и он истолковал этот прилив сил как небесный дар.

— Холодновато, — сказал он, — но денек, видно, выстоит.

— Если не блеванет, — сказал Руди.

— Дятел стебанутый, как ты о погоде выражаешься? Выпал хороший денек — радуйся. Разве можно говорить, что небо на нас блюет?

— У меня мать была чистокровная чероки.

— Врешь. Твоя мать мексиканка была — вот откуда у тебя скулы. Про индейцев мне не заливай.

— Она из резервации в Скоки, Иллинойс, уехала в Чикаго и устроилась продавать арахис на Ригли-Филд.

— Нет никаких индейцев в Иллинойсе. Сколько был там, ни одного не встретил.

— Он сами по себе живут.

Грузовик миновал последнюю обитаемую часть кладбища и направился к холму, где пятеро мужчин с кирками и лопатами копали землю. Шофер остановился, отпер задний борт, и Френсис с Руди выпрыгнули. Вместе с пятерыми они стали грузить машину землей. Руди громко пробормотал:

— Сообразим.

— Чего ты опять соображаешь? — спросил Френсис.

— Червей. Сколько червей помещается в грузовике земли.

— Считаешь их?

— Пока что сто восемь, — сказал Руди.

— Чумной, — сказал Френсис.

Когда машину нагрузили, Френсис и Руди влезли на кучу, и шофер повез их к склону, где десятка два свежеумерших распространяли сладкий запах разложения, фимиам незаслуженной бренности и прерванных грез. Водитель, видимо привыкший к таким запахам, подогнал машину поближе к новым могилам и задремал, а Руди с Френсисом стали таскать мертвецам землю. Некоторых похоронили два-три месяца назад, но гробы их все еще забуровливались в раскисшую от дождей почву. Нагульный вес прожитых дней искал себе горизонт упокоения на первопутке смерти, создавая над каждой могилой прямоугольную впадину. Отдельные гробы устремились как будто к ядру Земли. Ни на одной могиле еще не поставили плиты, но некоторые были украшены американским флагом на палочке или глиняным горшком с букетиком линялых матерчатых цветов. В изголовье Луиса (Большого Папы) Дугана поникли в корзине гладиолусы, еще сохранившие кое-какую желтизну на бурой стадии смерти. Папа Дуган, бильярдный артист из Олбани, умер всего неделю назад, захлебнувшись собственной рвотой. Тщетно пытаясь освежить в памяти, как он выполнял обратный винт и верхний, Папа Дуган узнал Френни Фелана, хотя не видел его двадцать лет.

— Интересно, тут кто? — сказал Френсис.

— Наверно, католик какой-нибудь, — ответил Руди.

— Ясно, католик, башка. Кладбище-то католическое.

— Иногда и протестантов пускают.

— Ни в жизнь.

— И евреев иногда пускают. Индейцев тоже.

Папа Дуган запомнил форму Френсисова рта с того дня, когда впервые увидел его на бейсбольном поле в Чедвик-парке. Папа сидел в первом ряду напротив третьей базы и видел, как Френни взлетел на трибуну за верховым мячом; мяч угодил бы Папе прямо в грудь, если бы Френни не встал на уши, чтобы перехватить его. Папа видел, как улыбнулся Френни после этого номера, и, хотя зубов у Френни теперь почти не было, он улыбнулся точно так же, кинув свежую землю на могилу Папы Дугана.

Твой сын Билли спас мне жизнь, сказал Френсису Большой Папа. Поставил меня на голову, когда меня стошнило на улице. Я все равно помер, в другой раз. Но он меня выручил, и я хотел бы взять назад те поганые слова, что сказал ему. И позволь дать тебе личный совет. Никогда не вдыхай свою рвоту.

Френсис не нуждался в таких советах. От спиртного его никогда не тошнило, как Папу. Френсис умел пить. Он пил все время и не блевал. Он пил всё, что содержало спирт, — всё, и всегда мог ходить, и высказать мог не хуже любого все, что у него на душе. Алкоголь погружал его в сон в конце концов, но — на его условиях. Когда он принимал свою норму, а все вокруг уже выпадали в осадок, он просто опускал голову, свертывался калачиком, как старый пес, засовывал руки между ног, чтоб охранить остатки прежней роскоши, и засыпал. Так он делал, когда пил. Сейчас он не пил. За два дня он не выпил ни капли и чувствовал себя ничего. Даже немного бодрым. Он перестал пить потому, что кончились деньги, а вдобавок Элен чувствовала себя не очень замечательно, и надо было за ней присмотреть. К тому же и в суд хотел прийти трезвым — а идти пришлось потому, что зарегистрировался на выборах двадцать один раз. В суд он пошел, но под суд не пошел. Его адвокат, кудесник Маркус Горман, отыскал в документах ошибку в дате, и обвинение против Френсиса развалилось. Обычно Маркус брал с клиента пятьсот долларов, с Френсиса же затребовал всего пятьдесят, потому что его попросил скостить Мартин Догерти, газетный обозреватель и бывший сосед Френсиса. Но у Френсиса и пятидесяти не нашлось, когда пришла пора расплачиваться. Он их пропил. А Маркус требовал.

— Ну нет у меня, — сказал Френсис.

— Тогда иди работать и заработай, — сказал Маркус. — Мне за работу платят.

— Никто не возьмет меня на работу, — сказал Френсис. — Я бродяга.

— Я добуду тебе работу на кладбище, — сказал Маркус.

И добыл. Маркус игрывал в бридж с епископом и знал всех католических шишек Одна из них заведовала кладбищем Святой Агнесы в Минандсе. Френсис спал в бурьяне под мостом на Донган-авеню и, проснувшись сегодня в семь утра, пошел в миссию на Медисон-авеню пить кофе. Элен там не было. Она куда-то девалась. Он не знал, где она, и никто ее не видел. Говорили, что вчера вечером она околачивалась поблизости, а потом исчезла. Перед этим Френсис поскандалил с ней из-за денег, и она ушла куда-то, черт ее знает куда.

Френсис получил кофе и хлеб с бродягами, которые завязали, и с теми, которые только еще карантинили; за ними наблюдал священник и желал пообжиматься с их душами. В душу ко мне не лезь, был девиз Френсиса. Дай просто кофе. Потом он стоял перед миссией, убивал время, ковыряя в зубах картонкой от спичек. И тут подошел Руди.

Руди тоже был трезв на этот раз и причесан и подстрижен, хоть и сед. Усы тоже подстрижены, на ногах белые замшевые туфли, хотя и октябрь на дворе, что за черт, бродяга же, и рубашка белая, и стрелка на брюках. Френсис, с одним шнурком на две туфли, с колтуном в волосах, вдыхал вонь своего тела и, впервые в жизни ее устыдясь, почувствовал себя обойденным.

— Красиво выглядишь, бродяга, — сказал Френсис.

— Я был в больнице.

— А чего?

— Рак.

— Брось. Рак?

— Он говорит мне: умрешь через шесть месяцев. Я говорю: умру от пьянки. Он говорит: никакой разницы, хочешь пей, хочешь ешь, все равно не жилец. Рак тебя съест. Желудок — это такая сволочь, ты понял меня? Я сказал: хочу дожить до пятидесяти. А он говорит: ни за что не доживешь. Я говорю: ну и ладно, какая разница.

— Хреново, дед. Есть бутылка?

— Доллар есть.

— Черт, мы в доле, — сказал Френсис.

Но тут вспомнил, что должен Маркусу Горману.

— Слушай, — сказал он, — хочешь поработать со мной и сшибить доллар-другой? Возьмем пару бутылок, переночуем под крышей. Холода идут. Погляди, какое небо.

— А работать где?

— На кладбище. Грязь таскать.

— На кладбище? Можно. Мне надо привыкать к нему. Как платят?

— Черт их знает.

— Я говорю, деньгами платят или дают бесплатную могилу, когда умрешь?

— Без денег пусть другого поищут, — сказал Френсис. — Я себе могилу не копаю.

Они пошли пешком из Олбани в Минандс, километров десять, а то и больше. Френсис чувствовал себя здоровым, идти ему нравилось. Жаль, что он не чувствовал себя здоровым, когда пил. Он хорошо себя чувствовал, но не здорово, особенно по утрам или проснувшись среди ночи. Иногда чувствовал себя мертвым. И голова, и горло, и желудок чтобы наладить их, надо было выпить стакан, а то и два — иначе в мозгу получался перегрев от стараний разобраться в жизни, и глаза выскакивали. Выпить нужно позарез, когда горло — как язва, а времени — четыре утра, и вино кончилось, и все закрыто, и денег нет, и стрельнуть не у кого, даже если бы и было где открыто. Вот гадость-то. Гадость.

Руди и Френсис шли по Бродвею, и на углу Колони-стрит Френсиса потянуло свернуть, поглядеть на дом, где он родился и где до сих пор живут его брательники с сеструхами. Раз он так сделал в 1935 году, когда мать умерла и он подумал, что уже можно. И чего достиг? Выставили под ж коленкой, вот чего он достиг. Пускай на них обвалится этот дом, тогда я, может, подойду, думал он. Пускай сгниет. Пускай клопы его съедят.

На кладбище, почувствовав воинственное настроение сына, Катрин Фелан забеспокоилась: в смерти ожидались перемены. В вороватом приливе энергии она сплела еще один крест из росших сверху трав с мочковатым корнем, быстро заглотала его, но осталась недовольна вкусом. Травы были тем приятней, чем длинней их корень. Чем длинней сорняк, тем противней крест.

Френсис и Руди шагали по Бродвею на север. Правая туфля у Френсиса хлопала, и задник настырно тер пятку. Он щадил ногу, но вскоре углядел веревочку на тротуаре перед магазином сантехники. Френки Ликхайм сопляк был, когда Френсис был уже большим парнем, а теперь у него свой магазин сантехники — а у тебя что, Френсис? У тебя веревочка. Когда недалеко идешь, шнурков не нужно, а если дорога длинная, без шнурков испортишь ноги на несколько недель. Думаешь, все мозоли, какие нужны в пути, у тебя есть, — а набрел на другую пару туфель, и тут же тебе свеженькие волдыри. Потом до крови их сотрешь, и сиди на месте, покуда не закроются струпьями, а по ним уж новую мозоль набивай.

Веревочка не пролезала в дырки. Френсис рассучил ее и вдел половину, пропустив несколько дырок, чтобы хватило завязать. Потом подтянул носок, вернее, воспоминание о нем — в пятке дыра, на пальце дыра, на подошве тоже, надо другие достать. Стертое место носком проложил и завязал новый шнурок, не туго, а чтобы только туфля не шлепала.

— Есть семь смертных грехов, — сказал Руди.

— Смертных? Это как — смертных?

— Мрут от них. Вот как.

— Что касается меня, я только один признаю, — сказал Френсис.

— Суеверие.

— Ага. Суеверие. Так.

— Зависть.

— Зависть. Это да. Точно.

— Похоть.

— Верно, похоть. Этот мне всегда нравился.

— Трусость.

— Это кто трус?

— Трусость.

— Не знаю, о чем ты. Слова такого не знаю.

— Трусость, — повторил Руди.

— Это слово мне не нравится. Что ты там сказал про трусость?

— Ну, трус. Он трясется. Ты знаешь, кто такой трус? Он убегает.

— Нет, такого слова я не знаю. Френсис не трус. Он с кем хочешь будет драться. Слушай, знаешь, что мне нравится?

— Что тебе нравится?

— Честность, — сказал Френсис.

— Тоже грех, — сказал Руди.

По Шейкер-роуд дошли до Норт-Пёрл-стрит и снова повернули на север. Теперь они там живут. Церковь Святого сердца перекрасили с тех пор, как он в последний раз ее видел, а напротив, в 20-й школе, устроили корты. И много домов появилось с шестнадцатого года. Вот их квартал. Когда Френсис проходил по этой улице в последний раз, она мало чем отличалась от пастбища. Коровы старика Руни ломали забор и бродили по улице, валили прямо на тротуар и на мостовую. Ты это прекрати, сказал старику судья Роунан. Что прикажешь делать, спросил старик, пеленки на них надевать?

Они добрались до конца Норт-Пёрл-стрит, где она входила в Минандс и, повернув, вливалась в Бродвей. Миновали место, где некогда стояла таверна «Бычья голова». Френсис мальчиком видел там кулачный бой: Гас Рулан вышел из своего угла, лопух-соперник протянул руку для пожатия, а Гас заехал ему, и кончен бал, погасли свечи. Честность. Миновали стадион Хокинса — здоровую дуру отгрохали на месте Чедвик-парка, где Френсис играл в бейсбол. Хороший удар, и мяч катится на край света, в травы. Гав-Гав Бакли кинется за ним, тут же найдет, фокусник, и высадит бегуна с третьей базы, когда до дому рукой подать. Гав-Гав держал в траве пяток запасных про такой случай и хвастал потом своей игрой в поле. Честность. Умер Гав-Гав. Развозил лед и лошадь кулаком огрел, а она его стоптала, так словно бы? Не-ет. Ерунда какая-то. Кто же лезет на лошадь с кулаками?

— Слушай, — сказал Руди. — Не с женщиной ли я тебя видел на днях?

— С какой?

— Не знаю. Элен. Ага, ты звал ее Элен.

— Элен. Ее теперь ищи-свищи.

— Чего же? Сбежала с банкиром?

— Она не сбежала.

— Тогда где она?

— Кто ее знает? Приходит, уходит. Я ей не табельщик.

— У тебя их тыща.

— Там еще много свободных.

— И все хотят с тобой погулять.

— Они на носки мои падают.

Френсис задрал брюки и показал носки: один зеленый, один синий.

— Ты прямо… как его… повеса.

Френсис опустил штанины и пошел дальше, а Руди сказал:

— Эй, что там за чертовщина вчера с марсианами? В больнице только о них и разговору. Ты слышал радио?

— А как же. Они приземлились[1].

— Кто?

— Марсианы.

— Где приземлились-то?

— Где-то в Джерси.

— И что?

— Им там не больше, чем мне, понравилось.

— Нет, серьезно, — сказал Руди. — Я слышал, люди, как увидели их, повыскакивали в окно, из города удрали.

— Молодцы, — сказал Френсис. — Правильно сделали. Как увидишь марсиана, в два окна надо выскакивать.

— С тобой нельзя говорить серьезно. Ты… как это называется… легкомысленный.

— Что ты сказал? Легкомысленный?

— То, что ты слышал. Легкомысленный.

— Что это значит, черт возьми? Ты опять читал, фриц полоумный? Говорил же — нельзя вам, трехнутым, читать. Бегаете потом, людей обзываете.

— Это не оскорбление. Легкомысленный — хорошее слово. Вежливое слово.

— Забудь слова, вон кладбище. — И Френсис показал на ворота. — Мне мысль пришла.

— Какая?

— На кладбище полно памятников.

— Это верно.

— Сроду не слыхал, чтобы памятник поставили бродяге.

Прошли длинной подъездной дорогой от Бродвея до кладбищенских ворот. Френсис полюбезничал с привратницей, упомянул Маркуса Гормана и представил ей Руди, тоже хорошего работника, готового трудиться. Она сказала, что грузовик скоро подъедет, а они пусть пока посидят. Потом они с Руди поехали в кузове и занялись могилами.

Поправив последнюю, сели отдохнуть. Шофер грузовика куда-то пропал, и они сидели, глядя с холма на Бродвей, на холмы Ренсслера и Троя за Гудзоном, на плотный дым, извергавшийся из трубы коксового завода за мостом в Минандсе. Френсис решил, что здесь неплохо было бы лечь в землю. Холм был приятно покат: вниз по траве в воду и дальше, за реку, через деревья на дальний холм — вынесет одним махом. Лечь здесь — значит обрести свое место в пространстве и времени. Обзавестись соседями, и даже вполне древними, как Тобиас Баньон, Илиша Скиннер, Элси Уиппл, что покоятся у подножия холма, измельчаясь под белокаменными плитами, с которых исподволь стирают имя снега, пески, кислоты забвения. А много ли стоит увековечение имен? Да, есть такие, кто в смерти, как при жизни, будет всегда нести бремя известности. Потомкам тех, впадающих в безымянность у подошвы холма, суждена более долгая память. Их мраморные плиты на склоне и новее и массивнее, и буквы в них врезаны вдвое глубже, так что имена их будут видны по меньшей мере вечно.

И наконец, Артур Т. Гроган.

Грогановский пантеон что-то смутно напомнил Френсису. Френсис глядел на него и недоумевал, что, помимо величины, может означать это сооружение. Он ничего не знал об Акрополе, а о Грогане — немногим больше: только то, что он был богатый влиятельный ирландец и в Олбани имя его было у всех на слуху. Френсису не приходило в голову, что это мраморное хранилище ветхих костей есть благолепный сплав древней культуры, современного цента и самообожествления. На его взгляд, гробница Грогана могла бы приютить десятки тел. Это соображение царапнуло память, и перед мысленным взором Френсиса возникла могила Клубничного Билла Бенсона в Бруклине.

В девятьсот восьмом году, когда Френсис играл на третьей базе, Клубничный Билл был левым полевым в команде Торонто, а в шестнадцатом, когда Френсис ушел из дома после смерти Джеральда, они встретились на переезде в Ньюберге и вместе вскочили на нью-йоркский товарняк.

Билл кашлял и через неделю после приезда в город умер, прокляв свою короткую жизнь и взяв клятву с Френсиса, что он проводит его на кладбище. Один не хочу туда ехать, сказал Клубничный Билл. Он умер без денег, и поэтому гробом ему был ящик — несколько корявых досок да фунт гвоздей. Френсис доехал с ним до места захоронения и, когда городской возчик с помощником переложили ящик Билла на доски, постоял там, чтобы Билл пообвыкся в новом окружении. Место неплохое, корешок. Вон даже пара деревьев. Тут выглянуло солнце за спиной у Френсиса и, проникнув в щель между досками, осветило полость в земле. Это зрелище поразило Френсиса: огромная каверна с десятком таких же грубых гробов, сваленных один на другой, иные на боку, один стоймя. Вырыто было столько, что поместилось бы еще три-четыре десятка ящиков с мертвецами. Через несколько недель соберется штабель — коробки с пирожками для большой утробы. Теперь тебе нечего волноваться, сказал приятелю Френсис. Большая компания. Поди, и не уснешь еще в таком кагале.

Френсис не хотел быть похороненным, как Клубничный Билл, в коммунальной могиле, но и кувыркаться в мраморном храме размером с общественную баню тоже не хотел.

— Я не прочь, чтобы меня здесь похоронили, — сказал он Руди.

— Ты здешний?

— Был когда-то. Родился здесь.

— Твои родные здесь?

— Кое-кто.

— А кто?

— Ты задавай вопросов больше, а я тебе ответов подвалю.

Френсис узнал холм, где похоронены его родные: как раз напротив меченосного ангела-хранителя, что стоял на цыпочках на третьей мраморной ступеньке и охранял карлика Тоби, героически погибшего на пожаре в гостинице «Дилаван» в 1894 году. Надгробие заказал старик Эд Догерти, писатель, когда прочел в газете, что на могиле нет памятника. Ангел Тоби указывал вниз, туда, где была могила Майкла Фелана, и Френсис отыскал ее взглядом. Мать должна лежать там же, наверное спиной к нему. Хабалка.

Солнце, выглянувшее ради Клубничного Билла, выглянуло и в тот день, когда хоронили Майкла Фелана. Френсис в тот день обливался слезами; отброшенный поездом, Майкл описал в воздухе роковую дугу на глазах у него, и воспоминание об этом рвало душу. Френсис нес отцу горячий обед; Майкл увидел его и пошел навстречу. Он благополучно миновал маневровый паровоз, двигавшийся по первому пути, а потом обернулся назад и, пятясь, угодил под поезд, которого не было слышно за лязгом маневрового. Он отлетел и упал комком, и Френсис подбежал к нему первым. Он хотел как-нибудь расправить изломанное тело, но боялся шевельнуть его; поэтому только стащил с себя свитер и подложил отцу под голову. Сколько же людей умирают скрюченными.

Несколько человек из бригады отвезли Майкла домой в фургоне Джонни Коди. Он протянул две недели и удостоился больших некрологов как знатный бригадир, самый известный путеец на Нью-Йоркской центральной железной дороге. Всех путейских дистанции отпустили утром на похороны, и проводить Майкла на новое жительство пришли сотни людей. И королева-мама правила домом единолично, пока не последовала за ним в могилу. Раскопать бы сейчас, подумал Френсис, влезть туда и задушить ее кости. Он вспомнил, как плакал, стоя перед открытой могилой отца, и подумал, что в один прекрасный день некому уже будет вспомнить, что он плакал в то утро, — как некому подтвердить, что кто-то оплакивал Тоби, Илишу, Элси. От горя не остается следов, абстракции первыми заметает снег забвения.

— Я обошелся бы без камня, — сказал он Руди. — Главное, чтоб не одному умирать.

— Если умрешь раньше меня, я разошлю приглашения, — сказал Руди.

Вдруг осознав, что ее никчемный сын готов примириться со смертью, ежели таковая произойдет в товарищеской обстановке, Катрин Фелан фыркнула и высказала свое неодобрение мужу. Но Майкл Фелан провожал взглядом сына, направлявшегося к клену, под которым был похоронен Джеральд. Майкла всегда изумляло, что живые инстинктивно находят дорогу к покойным родичам, не зная заранее их местоположения. Френсис никогда не видел могилы Джеральда, не был на похоронах Джеральда. Весь приход Святой Агнесы был скандализован его отсутствием. Но вот он здесь, идет целеустремленно и слегка прихрамывая, чего Майкл у него прежде не замечал, — идет и закрывает брешь между отцом и сыном, между внезапной смертью и неизбывной виной. Майкл дал знать соседям, что, кажется, происходит акт духовного обновления, и глаза мертвецов, очевидцев своих собственных исторических упущений и непоправимых расколов в минувшей жизни, безмолвно хлопали Френсису, шагавшему вверх к клену. Руди следовал за приятелем на почтительном расстоянии, чувствуя, что присутствует при событии этапном. Вид побитый, отметил он.

В своей могиле, под кельтским крестом[2], Джеральд наблюдал за приближением отца и раздумывал, как ему надлежит поступить при встрече. Отпустить ли отцу прегрешения — не то, что уронил, это была случайность, а то, что бросил семью, малодушно бежал, когда от него требовалась стойкость? Могила Джеральда задрожала от чаемого великодушия. При жизни не овладевший речью, умерший с односложным лексиконом гуков и нямов, в могиле Джеральд обрел языковой дар. Его способность выражать свои мысли и понимать чужие сделала его гением среди мертвых. Он мог беседовать с любым из местных взрослых на любом языке, но еще изумительнее была его способность понимать верещание векш и воркотню бурундуков, безмолвные сигналы жуков и муравьев, склизкие семафоры слизней и червей, ползавших по его могиле и ниже. Он мог читать убывающий ток энергии листьев и крылышек, что ронял на него клен. А поскольку уделом его была невинность и недоля, Джеральд вырастил защитную паутину, отводившую от него всякую влагу, всяких кроликов и кротов и прочую землеройную тварь. Паутина сплелась из яркой серебряной пряжи — тонкотканый, почти прозрачный кокон. Тело его, мало того что избавленное от необходимости гнить, в некоторых отношениях — например, волосяного покрова на голове — обрело законченность, с одной стороны, естественную, а с другой — волшебную. В младенческом своем великолепии он приобрел тот лоск, какой наводит ранняя смерть: сияющая золотисто-белая кожа, серебристо-серые ногти, густые кудри с антрацитовым блеском и в масть им глаза. Ни кисти, ни перу не описать его, спеленутого в могиле. Не прекрасным и не совершенным предстал бы он зрителю, а несказанным и сказочным существом, подобного которому не сыскать на кладбище, хотя оно изобиловало мертвыми младенцами.

Френсис нашел могилу не разыскивая. Он стал над ней и воскресил в памяти то мгновение, когда ребенок выскальзывал из его пальцев в смерть. Он помолился об отмене времени, чтобы успеть повеситься в подвале с углем до того, как возьмет перепеленать сына. За невозможностью этого, помолился о том, чтобы сыну был дарован вечный мир в могиле. Верно, конечно, что мальчик не узнал страданий в своей короткой жизни: он быстро умер от перелома шеи и не почувствовал боли: крак, и все кончено. Джеральд Майкл Фелан, было выбито на камне. Родился 13 апреля 1916 г., умер 26 апреля 1916 г. Родился 13-го, прожил 13 дней. Несчастное любимое дитя.

Слезы потекли у Френсиса из глаз, и, когда одна из них капнула на башмак, он повалился на могилу, вцепился в траву и вспомнил, как его пальцы цеплялись за пеленку. Она пахла душистой младенческой мочой, и, когда ужаснувшаяся рука Френсиса сжала ее, капля священной жидкости упала ему на башмак. Двадцать два года минуло, но и нынче память Френсиса могла выстроить — в зримых, слышных, осязаемых подробностях — всю панораму того дня, с минуты, когда он вышел после смены из депо, до разговора о бейсболе с Бантом Данном в салуне Кинга Брейди и даже путешествия домой с Капом Лоулером, сказавшим, что пиво у Брейди задохлось и пора ему промыть трубы и что Тейлоров мальчишка, их сосед, ходит зелеными острицами. Память начала возвращать забытые образы, когда он составлял уравнение между Артуром Т. Гроганом и Клубничным Биллом, но теперь он просто видел все воочию.

— Я помню все, — сказал Френсис Джеральду. — В первый раз сейчас задумался об этом с тех пор, как ты умер. Тогда после смены я взял четыре пива. Я уронил тебя не потому, что был пьян. Четыре пива, и четвертого даже не допил. Оставил на стойке у Брейди возле банки со свиными ножками, чтобы с Капом Лоулером домой идти. Билли тогда было девять лет. Он раньше Пегги узнал, что ты умер. Она еще не вернулась с занятий в хоре. Твоя мать сказала два слова: «Боже мой», и мы разом присели, чтобы поднять тебя. Присели и замерли, когда разглядели тебя. Тут вошел Билли и тоже увидел. Почему Джеральд скрючился? — спрашивает. Знаешь, я видел Билли неделю назад, хорошо выглядит. Хотел купить мне новый костюм. Из тюрьмы меня взял под залог, денег дал пачку. Говорили о тебе. Говорит, мать никогда не кляла меня за то, что я тебя уронил. Двадцать два года — и ни одной живой душе не сказала, что это я. Вот женщина, а? А линолеум под тобой, я помню, был желтый в красную клетку. Как думаешь — раз я начал вспоминать это в открытую, может, хоть теперь помаленьку забуду?

Немым излучением воли Джеральд возложил на беглого отца обязанность совершить последние искупительные акты. Ты не узнаешь, в чем они состоят, молча сказал сын, пока не исполнишь их все. А когда исполнишь — не поймешь, что это было искупление, как не увидел искупления в своем нынешнем убожестве. Но после того как совершишь искупление, ты больше не будешь стараться умереть из-за меня.

Френсис перестал плакать и попробовал высосать хлебную крошку, застрявшую между двумя коренными зубами, последними в почти беззубом рту. При этом он чокнул языком, и белка, заготовлявшая на зиму провиант, испугалась, перестала скрести землю и спиралью взлетела по клену. Френсис воспринял это как сигнал к окончанию визита и обратил взгляд на небо. Исполинский бурт шерсти, режущий глаз белизной, двигался с юга на север по восточной стороне небосвода. Прекрасная шерсть приплыла и согрела день, ветерок ослаб, солнце поднималось к полудню. Френсис уже не зяб.

— Эй, бродяга, — окликнул он Руди. — Давай поищем шофера.

— Ты что там делал? Там у тебя кто-то знакомый лежит? — спросил Руди.

— Мальчик один знакомый.

— Мальчик? А чего он — молодым умер?

— Да, молодым.

— Что с ним стряслось?

— Упал.

— Куда упал?

— На пол упал.

— Ха, я в день по два раза на пол падаю — и не умер.

— Это ты так думаешь, — сказал Френсис.

 

II

 

С кладбища в город они ехали на автобусе Олбани — Трой, через Уотервлит. Френсис сказал Руди:

— Раскошелься на десять центов, бродяга.

И они вошли в плоскорылую красно-кремовую витрину на колесах, обтекаемую по форме, но без уютности коня-качалки, без огонька и живости, свойственных вымирающему трамваю, без искры электрической жизни. Френсис помнил трамваи сердцем, как помнил отцовское лицо, ибо все его молодые годы прошли в любовной близости к трамваю. Трамвай владел его жизнью так же, как железная дорога — жизнью отца. Он проработал в Северном депо Олбани много лет и мог разобрать и собрать трамвай с закрытыми глазами. Из-за трамваев он даже убил человека — в 1901 году, во время трамвайной забастовки. Потрясающие машины, но век их уходит.

— Куда направляемся? — спросил Руди.

— Не все ли тебе равно куда? У тебя что, свидание назначено? Или у тебя билеты в театр?

— Нет, просто охота знать, куда я еду.

— Ты двадцать два года едешь, не знаешь куда.

— Пожалуй, это ты верно заметил.

— Мы едем в миссию, посмотрим, что там и как, может, кто скажет, куда Элен девалась.

— Как зовут Элен?

— Элен.

— Нет, фамилия как?

— На что тебе знать?

— Охота знать, какая у человека фамилия.

— Нет у ней фамилии.

— Ладно, не хочешь говорить — не надо.

— Об том и речь, что не надо.

— Поедим в миссии? Я оголодал.

— Можем поесть, почему нет? Мы трезвые, значит, пустит нас. Я там ужинал на днях — тарелку супу дали, с голоду подыхал. Кислый, гады. Кто завязал, живут там, обжираются, как свиньи, а объедки — все в бак и нам выносят. Помои.

— Нет, кормит все-таки хорошо.

— Хорошо, что не из параши.

— Нет, первый сорт.

— Кто в сортах говна разбирается. И жрать не даст, сука, пока его проповедь не послушаешь. Смотрю я на бродяг, что там сидят, и удивляюсь. Чего вы сидите, вшей мозгами ловите? А они старые и усталые, все алкоголики. Ни во что они не верят. Голодные просто.

— Я верю, — сказал Руди. — Я католик.

— Ну и я католик При чем тут это?

Автобус ехал на юг по Бродвею, вдоль бывших трамвайных путей, через Минандс, к Северному Олбани, мимо машиностроительного завода Симмонса, мимо фетровой фабрики, пекарни Бонда, Восточной писчебумажной компании, бумажной фабрики. Остановился на Северной третьей улице, чтобы впустить пассажира, и Френсис увидел через окно свой район — никак нельзя было теперь его не увидеть: начало Северной улицы, спуск к каналу, лесоперевалочную базу, низину, реку. По-прежнему на углу — салун Брейди. Жив ли Брейди? Хорошо подавал. Он играл за Бостон в 1912-м, когда Френсис играл в вашингтонской команде. А закончив, Брейди открыл салун. Только двое из Олбани выступали в высшей лиге — и оба осели на одной улице. Рядом с Брейди стояла закусочная Ника — новая, — и перед ней играли в классики ряженые ребята — клоун, привидение и чудовище. Один прыгал по меловым квадратам. И Френсис вспомнил, что сегодня канун Дня всех святых, Хэллоуин, когда привидения заглядывают в дома и мертвые бродят где попало.

— Я жил в конце этой улицы, — сказал он Руди и сам удивился — зачем? Он не собирался раскрывать перед ним душу, но день работы рядом с простаком, забрасывание мертвецов землей в неровном ритме создали между ними связь, и Френсис находил это странным. Руди, двухнедельной давности друг, казался теперь спутником в странствии к невыясненной точке в ином краю. Простак, безнадежный и пропащий, такой же пропащий, как сам Френсис, хотя помоложе годами, он умирал от рака, плавая в невежестве с балластом глупости. Он был бестолков, покорен, как овца, и плакал иногда о своей потерянности; но что-то в нем поднимало дух Френсиса. Оба они искали поведения, приличествующего их ситуации, их невыразимым чаяниям. Оба до тонкости знали все табу, этикет, протокол бродяг. Из разговоров своих они поняли, что разделяют веру в братство обездоленных, но в шрамах их глаз написано было, что никакого такого братства нет и в помине, что все их братство в одном — в вечном вопросе: как я перекантуюсь еще двадцать минут? Они боялись остаться без горючего, боялись полицейских, надзирателей, начальников, моралистов, психов, правдолюбцев, друг друга. Они любили рассказчиков, врунов, шлюх, боксеров, певцов, шотландских овчарок, которые виляют хвостом, щедрых бандитов. Руди, думал Френсис, он просто бродяга. А кто нет?

— Долго тут жил? — спросил Руди.

— Восемнадцать лет. Шлюз был под самым домом.

— Какой шлюз?

— На канале Эри, тыква. Я с крылечка мог забросить камень на другой берег.

— Реку я видел, а канала не видел.

— Река была в той же стороне, подальше. И сейчас есть. А лесоперевалки нет уже, осталась только низина, где засыпали канал. Там бродяги селятся. На прошлой неделе я переночевал там с одним старым приятелем. Там и рельсы еще лежат — по этой дороге я как-то ехал на матч в Дейтон. В тот сезон я бил 387.

— Это в каком году?

— В девятьсот первом.

— Мне было пять лет, — сказал Руди.

— А сейчас сколько — восемь?

Они проехали мимо бывшего трамвайного депо на Эри-стрит, теперь там стояли автобусы. Здания покрашены в другой цвет, да и новые появились, но, в общем, похоже на то, что было в шестнадцатом. В тот день в девятьсот первом году из депо выехал трамвай, набитый штрейкбрехерами и солдатами, и нагло понесся к центру по Бродвею, покорно подстели вшемуся под к<

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...