Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Универсализация и партикуляция 4 глава




Можно найти дополнительное обоснование, чтобы рассматривать Brassica гара как имя собственное или-хотя бы сделать из него скорее, чем из репы, имя собственное, — ведь мы не скажем: "Это одна Brassica гара" или: "Вот они Brassicas rapas", но можно сказать: "Вот прекрасные образчики Brassica гара". Говоря таким образом, мы адресуемся к наименованию неважно какого индивидуального экземпляра данного типа, тогда как, говоря об определенном растении как о репе, мы делаем отсылку к его сходству с другими растениями того же вида. Различие в лингвистической установке сводится к простому нюансу, но оно реально. В одном случае звучание слова, обычно описываемое нами как "само слово", выделяется больше, чем в другом случае" (Gardiner, р. 52).

Эта интерпретация иллюстрирует центральный тезис автора, для которого "имена собственные суть отметки идентификации, узнаваемые не интеллектом, а чувствами" (1. с., р. 41). Но мы сами обосновали уподобление ботанических и зоологических терминов именам собственным, показав, что в весьма большом числе обществ имена собственные образуются таким же образом, как естественные науки образуют названия видов. Отсюда и вывод, диаметрально противоположный выводу Гардинера: имена собственные представляются нам близкими к названиям видов, особенно в тех случаях, где они отчетливо играют роль указателей класса и, следовательно, когда они принадлежат системе означающего. Гардинер, напротив, стремится объяснить ту же самую аналогию незначащим характером научных терминов, которые он сводит в качестве имен собственных к простому различию в звучании.

 

Рис. 9. Brassica rapa — капуста кольраби (Ed. Lambert. Traite practique de Botanique, Paris, 1883)

 

Если бы он был прав, дело увенчалось бы странным парадоксом: для невежды, незнакомого с латынью и с ботаникой, Brassica гара сводится к отличительному созвучию, но он не знает, о чем идет речь; в отсутствие какой-либо информации извне он, следовательно, сможет воспринять это выражение не как имя собственное, а как слово с неизвестным значением, если даже не как flatus vocis.[121]

Впрочем, это и происходит в некоторых австралийских племенах, где тотемичес-кие виды получают имена, взятые из сакрального языка и не вызывающие в сознании неинициированных никакой ассоциации животного или растительного порядка. Итак, если Brassica гара имеет характер имени собственного, то, возможно, лишь для ботаника, который один только может сказать: "Вот прекрасные образчики Brassica гара". Однако у ботаника речь идет о чем угодно, но не об отличительном созвучии, поскольку он одновременно знает и значение латинских слов, и правила таксономии.

Интерпретация Гардинера окажется, таким образом, ограниченной случаем полуневежды, который признает в Brassica гара название ботанического вида, но не поймет, о каком растении идет речь. Вот здесь и подключается, несмотря на возражения со стороны автора (р. 51), причудливая идея Вендриеса (Vendryes, р. 222), что название птицы становится именем собственным, когда мы не в состоянии установить, какому виду эта птица принадлежит. Но все до сих пор нами сказанное внушает мысль, что связь между именем собственным и названием вида не случайна. Она держится на том факте, что выражение типа Brassica гара оказывается двояко "вне дискурса": поскольку оно происходит из научного языка и ввиду того, что составлено из латинских слов. Поэтому оно с трудом входит в синтагматическую цепочку; на первый план выступает его парадигматический характер. К тому же как раз по причине парадигматической роли имен собственных в системе знаков, внешней для системы языка, включение их в синтагматическую цепочку ощутимо ломает ее непрерывность: во французском — отсутствием предшествующего им артикля и употреблением прописной буквы в их написании.

У индейцев навахо, кажется, выработалось достаточно ясное понятие о проблемах, которые мы только что обсуждали. Один из их мифов сразу же отвергает интерпретацию Гардинера: "Однажды Мышь встретила Медведя и спросила его, не «Как» ли его имя. Медведь разгневался и захотел ударить Мышь, но та спряталась у него за спиной и подожгла ему шерсть. Не в состоянии дотянуться до огня. Медведь пообещал Мыши, что передаст ей четыре магических заклинания, если она окажет ему помощь. С тех пор достаточно запастись несколькими мышиными волосками, чтобы совершенно не бояться медведей" (Haile-Wheelwright, р. 46).

Миф забавно подчеркивает различие между названием вида и отличительным звучанием. Навахо видят одно из оснований для такого различия в том, что названия видов, хотя бы для части из них, — имена собственные. В только что изложенной истории Мышь оскорбляет Медведя, так как, спрашивая его об имени, она употребляет шутовское слово. Но ботанические термины навахо (их зоологический словарь изучен хуже) обычно состоят из трехчлена, в котором первый элемент — настоящее имя, второй описывает употребление и третий — внешний облик. Многие люди, кажется, знают лишь описательный термин. Что касается "настоящего имени", то это термин обращения, используемый жрецами для разговора с растением, — следовательно, имя собственное, которое, по существу, надо хорошо знать и правильно произносить (Wyman et Harris; Leighton).

Мы не используем научную номенклатуру, чтобы завязать диалог с растениями и животными. Однако мы охотно заимствуем у растений и даем животным некоторые из имен, которые могут служить также терминами обращения среди людей: наших дочерей иногда зовут Роза или Виолетта,[122]и, реципрокно, для определенных видов животных допускается разделять с мужчинами и женщинами имена, которые те обычно носят.

Но отчего, как уже отмечалось, эта либеральность проявляется преимущественно по отношению к птицам? По анатомической структуре, физиологии и образу жизни они гораздо дальше от людей, чем собаки, которым дают человеческие имена не без чувства стеснения, если даже не легкой скандальности. Нам кажется, что уже в этом замечании содержится объяснение.

Если птицы легче, чем другие зоологические классы, получают человеческие имена, согласно виду, к которому принадлежат, то это потому, что им позволительно походить на людей — настолько же, насколько они от них отличаются. В отличие от людей птицы покрыты перьями, имеют крылья, откладывают яйца; физически они разделены с человеческим сообществом и по такому элементу, как способ передвижения. Поэтому они составляют общность, не зависимую от нашей, но ввиду этой независимости выступающую перед нами в качестве другого сообщества — гомолога тому, в котором живем мы: птица влюблена в свободу; она строит жилище, где живет семьей и вскармливает своих малышей; она часто вступает в социальные отношения с другими членами своего вида и она общается с ними с помощью акустических средств, напоминающих артикулированную речь.

Следовательно, объективно имеются все условия, чтобы мыслить мир птиц как метафору человеческого общества, а впрочем, нет ли здесь буквальной параллели на другом уровне? Мифология и фольклор несчетным числом примеров свидетельствуют о распространенности такого представления; таково и уже приводившееся сопоставление индейцев чикасав между сообществом птиц и человеческой общностью.[123]

Однако эта метафорическая воображаемая связь между сообществом птиц и сообществом людей сопровождается способом деноминации метонимического порядка (мы не считаем себя связанными в данной работе тонкостями специалистов по грамматике, и синекдоху — «видметонимии», как говорит Литтре(40), мы не будем толковать как особый троп): когда виды птиц скрещивают в Пьеро, Марго либо Жако, то берут эти имена из множества, являющегося достоянием человеческих существ, и соотношение птичьих и человеческих имен — это отношение части к целому.

Для собак ситуация симметрична и инвертирована. Они не только не образуют независимого сообщества, но, как и «домашние» птицы, составляют часть человеческого общества, занимая в нем настолько приниженное место, что мы и не подумали бы, следуя примеру некоторых австралийцев и американцев, называть их, как людей, идет ли речь об именах собственных или о терминах родства.[124]

Как раз напротив, мы им предназначаем особый ряд имен: Азор, Медор, Султан, Фидо, Диана (последнее имя — несомненно человеческое, но сперва мыслившееся как мифологическое) и т. д., которые суть почти все театральные имена, образующие параллельный ряд к тем именам, что мы носим в повседневной жизни, иначе говоря, метафорические имена. Следовательно, когда отношение между видами (человеческим и животным) социально мыслится как метафорическое, то отношение между соответствующими системами наименований принимает метонимический характер; когда же отношение между видами мыслится как метонимическое, то системы наименований приобретают метафорический характер.

Рассмотрим теперь другой случай — со скотом, социальная позиция которого метонимична (он составляет часть нашей техно-экономической системы), но отличается от позиции собак в том отношении, что со скотом более открыто обходятся, как с объектом, а собаки — субъект (это подсказывают, с одной стороны, коллективное название для обозначения первого и, с другой стороны, пищевое табу в нашей культуре на потребление собак; иная ситуация у африканских пастухов, обращающихся со скотом подобно тому, как мы с собаками). Однако имена, которые мы даем скоту, берутся не из того ряда, что для птиц или для собак; это обычно описательные выражения, вызывающие представление о масти, о поступи, характере, темпераменте: Грубиян, Рыжий, Белянка, Кроткая и т. д. (см.: Levi-Strauss 2, р. 280).

Эти имена часто имеют метафорический характер, но они отличаются от имен собак тем, что являются эпитетами, происходящими из синтагматической цепочки, тогда как имена собак — из парадигматического ряда. Итак, одни зависят больше от речи, а другие скорее от языка.

Рассмотрим наконец имена, даваемые лошадям. Не только обычным лошадям, которые сообразно классу и профессии владельца могут располагаться на более или менее близком расстоянии от скота и от собак и чье место делается все более неопределенным в силу быстрых преобразований в технике, характерных для нашей эпохи, но и скаковым лошадям, чья социологическая позиция отчетливо выделяется относительно уже рассмотренных случаев. Прежде всего, как квалифицировать эту позицию? Нельзя сказать, что скаковые лошади образуют независимое сообщество наподобие птиц, поскольку они суть продукт человеческого промысла, рождаются и живут на конном заводе, замысленном ради них, как изолированные индивиды. Они не составляют части человеческого общества ни под рубрикой субъектов, ни под рубрикой объектов; скорее их можно считать десоциализированным условием существования особого сообщества, проводящего жизнь на ипподромах или посещающего его. Этим отличиям соответствует и другое, в системе деноминации, хотя сопоставление здесь требует двух оговорок: имена, даваемые скаковым лошадям, выбираются по особым правилам, различным для чистокровных и метисов; они свидетельствуют об эклектизме, идущем больше от научной литературы, чем от устной традиции. Исходя из сказанного, имена скаковых лошадей, несомненно значительно контрастируют с именами птиц, собак либо скота. Они строго индивидуализированы, ибо исключено, как у тиви, чтобы два индивида носили одинаковое имя. Хотя они разделяют с именами, даваемыми скоту, способ образования — берутся из синтагматической цепочки: Океан, Азимут, Опера, Красота Ночи, Телеграф, Светлячок, Орветан,[125]Уикэнд, Лазурит и т. д., — но отличаются от них отсутствием описательной коннотации: их создание абсолютно свободно, притом что уважаются требование недвусмысленной индивидуации и особые правила, на что нами указывалось. Следовательно, в то время как скот получает описательные имена, образованные исходя из слов речи, скаковые лошади получают в качестве имен слова речи, которые их не описывают либо описывают редко. Если имена первого типа похожи на над-имена,[126]то вторые заслуживают быть названными под-именами, ибо как раз во второй области царит наиболее попустительствуемый произвол.

Как итог: птицы и собаки соотносимы с человеческим обществом, либо напоминают о нем собственной социальной жизнью (которую люди мыслят как имитацию своей), либо, не имея собственной социальной жизни, составляют часть нашей.

Как и собаки, скот составляет часть человеческого общества, но, так сказать, асоциально, поскольку располагается на границе последнего.

Наконец, скаковые лошади, как и птицы, образуют ряд, отдельный от человеческой общности, но, подобно скоту, лишены внутренне присущей социабельности.

Итак, если птицы — это люди метафорически, собаки — люди метонимически, то скот — нечеловеческие существа метонимически и беговые лошади — нечеловеческие существа метафорически. Скот смежен с людьми только ввиду недостатка сходства, а скаковые лошади сходны лишь ввиду недостатка смежности. Каждая из таких категорий дает «пустотелый» образ одной из двух других категорий, которые сами находятся в отношении инвертированной симметрии.

В плане названий обнаруживается лингвистический эквивалент этой системе психо-социологических различий. Имена птиц и собак заимствуются из системы языка. Но, имея одну и ту же парадигматическую характеристику, они различаются, поскольку первые — это реальные имена, а вторые — условные. Имена птиц берутся из множества обычных человеческих имен, тогда как имена собак потенциально воспроизводят в целом множество имен, которые хотя сходны с формальной точки зрения с человеческими именами, но редко носятся обычными людьми.

Имена скота и лошадей происходят больше из речи, поскольку и те и другие извлекаются из синтагматической цепочки. Но имена скота к ней наиболее приближены, так как, будучи описательными терминами, они едва ли являются именами собственными. Мы называем Кроткой корову, о которой обычно говорят, что "она кроткая". Таким образом, имена, даваемые скоту, всплывают как свидетельства протекшего дискурса, и в любой момент они могут снова обрести в речи свою функцию эпитета: даже когда мы разговариваем со скотом, его характер объекта никогда не позволяет ему быть чем-либо иным, чем то, о чем говорят. Имена скаковых лошадей пребывают "в дискурсе" иным образом: не "все еще внутри дискурса", но "сделанные с помощью дискурса". Чтобы найти имена лошадям, требуется рассечь синтагматическую цепочку и преобразовать ее дискретные единицы в имена собственные, которые не смогут фигурировать в речи ни в каком ином качестве, разве что контекст снимет двойственность. Различие происходит из того, что скот причислен к нечеловеческой части человеческого общества, в то время как скаковые лошади (объективно относящиеся к той же категории) прежде всего представляют образ какого-то антиобщества — относительно ограниченного сообщества, существующего лишь благодаря им.

Из всех систем деноминации та, которая употребляется в связи с ними, — наиболее откровенно нечеловеческая, как и наиболее варварской является техника лингвистической логики, используемая для ее конструирования.

В конечном счете приходим к системе с тремя измерениями:

 

В горизонтальном плане верхняя линия соответствует метафорическому отношению, позитивному или негативному: между человеческим обществом и обществом животных (птиц) или между обществом людей и антиобществом лошадей; нижняя линия — метонимическому отношению между обществом людей, с одной стороны, и собаками и скотом, с другой стороны, являющимися членами первого в качестве субъектов либо в качестве объектов.

В вертикальном плане колонка слева ассоциирует птиц и собак, имеющих к социальной жизни либо метафорическое, либо метонимическое отношение. Колонка справа ассоциирует лошадей и скот, у которых нет отношения к социальной жизни, хотя скот составляет ее часть (метонимия), а скаковые лошади имеют с ней негативное сходство (метафора).

Наконец, следует прибавить две наклонные оси, поскольку имена птиц и скота образованы метонимическим изыманием либо из парадигматической совокупности, либо из синтагматической цепочки, тогда как имена собак и лошадей образованы метафорическим репродуцированием (либо парадигматической совокупности, либо синтагматической цепочки). Итак, мы имеем дело с когерентной системой.

 

* * *

 

Интерес, который представляют, на наш взгляд, эти обычаи, состоит не только в связывающих их систематических отношениях*.

*Эта книга уже была завершена, когда М. М. Houis настоятельно привлек наше внимание к работе V. Larock. Хотя мы ее не использовали, так как она располагается в перспективе, отличной от нашей, нам показалось несправедливым не выказать уважения (упомянув ее) этой первой попытке интерпретации личных имен с этнографической точки зрения.

Хотя и заимствованные из нашей цивилизации, где занимают скромное место, они ставят нас вровень с различными обычаями, которым соблюдающие их общества придают чрезвычайную важность. Внимание, которое нами уделено определенным аспектам наших обычаев (кто-то их сочтет ничтожными), оправдывается двумя причинами. Во-первых, посредством этого мы надеемся сформировать более общую и более ясную идею о природе имен собственных. Затем, и главным образом, мы стоим перед постановкой вопроса о сокровенных мотивах этнографической любознательности. Очарование, оказываемое на нас обычаями, на поверхностный взгляд весьма отдаленными от наших, овладевающее нами противоречивое чувство их присутствия и чуждости — не говорит ли это о том, что такие обычаи гораздо ближе, чем кажется, к нашим собственным обычаям, представляя их загадочный образ, требующий расшифровки? Во всяком случае, это подтверждается сопоставлением только что проанализированных фактов с некоторыми аспектами системы наименований тиви, оставленной нами временно в стороне.

Вспомним, что тиви отличаются безудержным потреблением имен собственных: во-первых, потому, что каждый индивид имеет несколько имен: затем, в силу того, что все эти имена должны быть отличительными; в-третьих, оттого, что каждый повторный брак (а мы видели, что они часты) подразумевает, что все дети, рожденные женщиной прежде, получают новые имена; и наконец, потому, что смерть индивида налагает запрет не только на его личные имена, но также на все те, которыми за время своей жизни ему, возможно, доводилось наделять других.

Как же при таких условиях тиви удается непрестанно производить новые имена? Здесь следует различать несколько случаев. Имя собственное может быть вновь введено в обращение сыном покойного, если он решит взять его себе после периода, в течение которого запрещено его использование. Таким образом, много имен оказывается в резерве, составляя нечто вроде ономастических сбережений, откуда позволительно черпать. Тем не менее, если предположить, что уровни рождаемости и смертности постоянны, можно предвидеть, что ввиду долгой продолжительности табу запас имен в кубышке будет постоянно уменьшаться, если только резкое нарушение демографического равновесия не окажет компенсатор-ного действия. Система, следовательно, должна располагать и другими способами добывания имен.

Их действительно имеется несколько, главный из них проистекает из распространения на нарицательные имена запрета, касающегося имен собственных, если между ними наблюдается фонетическое сходство. Однако эти обесцененные для текущего употребления имена нарицательные не полностью уничтожаются: они переходят в сакральный язык, резервированный для ритуала, где они все более утрачивают свое значение: ведь сакральный язык непостигаем для неинициированных, а для инициированных частично освобожден от означивающей функции. Однако сакральные слова, смысл которых утрачен, могут использоваться в придумывании имен собственных — путем прибавления суффикса. Так, слово матиранджингли из сакрального языка, смысл его темен, становится именем собственным Матеранджингимирли. Этот прием систематически используется, и можно сказать, что сакральный язык преимущественно создан из слов, ставших табу, пукимани, по причине заражения обычного языка запретом, поразившим имена мертвых. Сам сакральный язык не подлежит этому заражению (Hart).

Эти факты важны с двух точек зрения. Прежде всего, ясно, что такая сложная система совершенно когерентна: имена собственные заражают имена нарицательные; исторгнутые из обыденного языка, те переходят в сакральный язык, который взамен позволяет составлять имена собственные. Это циклическое движение подвержено, если можно так выразиться, двойной пульсации: имена собственные, изначально лишенные значения, примыкая к именам нарицательным, обретают значение, а те, переходя в сакральный язык, оставляют свое значение, что позволяет им стать именами собственными. Итак, система действует путем попеременного накачивания семантической нагрузки, от имен нарицательных к именам собственным и от языка профанического к языку сакральному. В конечном счете потребляемая энергия приходит из обычного языка, производящего новые слова для нужд коммуникации по мере того, как прежние слова из него похищены. Пример чудесно показывает вторичный характер интерпретаций, выдвинутых для объяснения запрета на имена умерших как этнологами, так и туземцами. Ибо не страх фантомов способен породить столь отлаженную систему. Он скорее сюда привнесен.

Это станет еще явственнее, если заметить, что система тиви содержит поразительные аналогии в человеческом плане с той системой, что нами выявлена в нашем собственном обществе при анализе различных способов наименования животных, где, следует сказать, никоим образом не сказывался страх перед мертвыми. И у тиви система покоится на чем-то вроде арбитража, осуществляемого посредством имен собственных, между синтагматической цепочкой (обычным языковым употреблением) и парадигматической совокупностью (сакральным языком, содержательным по своему характеру, поскольку слова там становятся, все более утрачивая свое значение, непригодными к формированию синтагматической цепочки). Кроме того, имена собственные метафорически связаны с именами нарицательными в результате позитивного фонетического сходства, тогда как сакральные слова метонимически связаны с именами собственными (выступают друг для друга как средства либо как цели) в результате негативного сходства, основанного на отсутствии или бедности семантического содержания.

Если даже на самом общем уровне определить систему тиви как состоящую в обмене словами между профаническим и сакральным языком при посредстве имен собственных, то она высвечивает феномены, подступиться к которым нам позволили лишь второстепенные аспекты нашей культуры. Нам понятнее, что термины какого-то дважды «сакрального» языка (поскольку и латынь, и научный), такие, как Brassica rapa, могут иметь характер имен собственных; не потому (как желал бы Гардинер и как, кажется, готов был допустить Харт), что они лишены значения, а потому, что, невзирая на видимость, они составляют часть всеобщей системы, где значение никогда целиком не утрачивается. В противном случае сакральный язык тиви стал бы не языком, а конгломератом оральных движений. Однако нельзя ставить под сомнение, что сакральный язык, даже темный, сохраняет склонность к означиванию. Мы вернемся к этому аспекту проблемы.

Следует на минуту выделить другой тип «сакрального» языка, используемого нами, подобно тиви, для того чтобы ввести имена собственные в обычный язык, преобразуя при этом имена нарицательные, относящиеся к соответствующей области, в имена собственные. Как уже отмечалось, мы заимствуем имена от цветов, делая из этого имена собственные для наших дочерей, но на этом не останавливаемся, поскольку воображение садовода наделяет вновь созданные цветы именами собственными, заимствованными от человеческих существ. Однако такая чехарда имеет замечательную особенность: имена, заимствованные от цветов, которые мы даем (главным образом, персонам женского пола), суть нарицательные имена, принадлежащие обычному языку (в крайнем случае, женщина может зваться Роза, но определенно не Rosa centifolia); но те, что мы им возвращаем, происходят из «сакрального» языка, поскольку патроним или имя сопровождаются титулом, придающим таинственность.

Обычно мы не называем новый цветок «Елизавета», «Думер» или «Брижитт», но — «королева-Елизавета», «президент-Поль-Думер», "мадам-Брижитт-Бардо".[127]

Более того, пол носителя (в данном случае грамматический род названия цветка) не учитывается при его наименовании: роза, гладиолус могут без различия получить женское или мужское имя, что напоминает правила приписывания «пупочного» имени у викмункан.

Однако эти обычаи явно относятся к той же группе, что и все нами рассмотренные, происходят ли они из нашей культуры или из культуры австралийских островитян. Действительно, там замечается та же эквивалентность между метонимической и метафорической связью, которая, как нам показалось, с самого начала играет у них роль общего знаменателя. Названия, заимствуемые нами у цветов, чтобы сделать из них имена собственные, имеют значимость метафоры: красивая, как роза; скромная, как фиалка, и т. п. Но имена, извлекаемые из «сакральных» языков, которые мы им предоставляем в обмен, имеют значимость метонимии, и это двояким образом: Brassica гара отнимает у кольраби ее самодостаточность, чтобы сделать из нее вид какого-то рода, часть от целого. Имя "императрица Евгения", данное новой цветочной разновидности, производит симметричное и инвертированное преобразование, поскольку ей приходится ощутить себя на уровне означающего, вместо того чтобы это было на уровне означаемого: на сей раз цветок квалифицируется посредством части от целого; вовсе не безразлично, какая Евгения, но — особенная Евгения; Евгения де Монтихо не до своего замужества, а — после; не биологический индивид, а личность в социально детерминированной роли и т. д..[128]

Итак, один тип «сакрального» имени — «метонимизирующий», а другой — «метонимизируемый», и эта оппозиция подходит и для уже рассмотренных случаев. Вспомним, что если люди берут имена от цветов, то они же дают некоторые из своих имен птицам; эти имена являются также «метонимизирующими», поскольку чаще всего они состоят из уменьшительных слов, взятых из народного языка, и поскольку они трактуют сообщество птиц (в противоположность сообществу цветов) как эквивалентное, в целом, смиренной и добродушной подгруппе человеческого общества. Таким же образом мы бы охотно сказали, что для метафорических имен, даваемых собакам и скоту, роль тропа помещается на уровне, соответственно означающего и означаемого.

Систематичные, какими из приведенного нами обзора они выступают в своей совокупности, способы деноминации ставят следующую проблему: эти эквивалентные процедуры, связанные друг с другом отношениями преобразования, действуют на различных по общности уровнях. Человеческие имена, даваемые птицам, применяются не важно к какому отдельному члену определенного вида: любая сорока зовется Марго. Но имена, даваемые цветам: "королева Елизавета", "императрица Евгения" и т. п., распространяются только на разновидность или подразновидность. Еще более ограничена область применения имен, даваемых собакам и скоту: по замыслу владельца животного, они обозначают одного лишь индивида, хотя на деле каждое имя может носиться несколькими: не бывает, чтобы только одну собаку звали Медор. Лишь имена скаковых лошадей и других породистых животных абсолютно индивидуализированы: в течение двадцати шести лет алфавитного цикла никакой другой рысак, таким же образом окрещенный, не был, нет и не будет поименован Орвиетан III.

По нашему мнению, это — наиболее ясное доказательство возможности того, что у двух типов — имен собственных и названий видов, — «делающихся» частями одной и той же группы, может не быть уже никакого фундаментального различия. Точнее, причина различия не в их лингвистической природе, а в том способе, каким каждая культура расчленяет реальность, и в тех меняющихся пределах, которые определяются ею в зависимости от проблем, выдвигаемых ею для дела классификации (и могущих быть различными для каждого отдельного сообщества в рамках социальной группы). Именно в силу внешней детерминации какой-нибудь конкретный уровень классификации обретает наименования, которые могут быть именами нарицательными либо собственными. Но тем не менее мы не присоединяемся к дюркгеймовскому тезису о социальном происхождении логической мысли. Хотя, несомненно, существует диалектическое отношение между социальной структурой и системой категорий, причем вторая не является ни следствием, ни результатом первой: ценой трудной взаимной приладки они передают, та и другая, определенные исторические и локальные модальности отношений между человеком и миром, образующие их общий субстрат.

Эти уточнения были необходимы, чтобы дать нам возможность подчеркнуть (без риска быть непонятыми) характеристику — одновременно социологическую и релятивную, — связанную с понятием вида, так же как и с понятием индивида. Рассмотренные под биологическим углом зрения, люди, происходящие от одной и той же расы (предполагая, что этот термин обладает точным значением), сопоставимы с отдельными цветками, которые набирают бутоны, расцветают и увядают на одном и том же дереве: все это образчики одной разновидности или подразновидности; так же как все, кто входит в вид Homo sapiens, логически соотносимы с членами какого-либо животного или растительного вида. Однако социальная жизнь производит в этой системе чуждую ей трансформацию, ибо она побуждает каждого биологического индивида развивать свою личность — понятие, уже не вызывающее представление об образчике в рамках разновидности, а скорее о типе разновидности или вида, вероятно, не существующем в природе (хотя тропическая среда иногда и стремится к его прорисовке) и который можно назвать «моноиндивидуальным». То, что исчезает со смертью личности состоит в синтезе идей и поведенческих действий, столь же исключительном и незаменимом, как и синтез, производимый растительным видом, начиная с простых химических элементов, используемых всеми видами: Последствия утраты близкого человека либо общественного деятеля — политика, писателя или художника — будут ощущаться нами так же, как невосполнимая потеря рецепта прекрасных духов, как если бы вымерла Rosa centifolia. С этой точки зрения не будет ошибкой сказать, что определенные способы классифицирования, произвольно изолируемые под ярлыком тотемизма, имеют универсальное употребление: У нас этот «тотемизм» лишь очеловечился. Все происходит как если бы в нашей цивилизации каждый индивид имел свою собственную личность в качестве тотема: она есть означающее его означаемого существа.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...