Из голубого дневника Звягиной Вари 4 глава
Потом явился Кленский. — Ну все, — говорит, — триста строк у ответсека в папке. Можно и расслабиться. Я мигом закруглил свой фельетон. Написал что-то такое: «…Почему молчали цеховые активисты? Куда глядел товарищеский суд? Ведь давно известно, что алчность, умноженная на безнаказанность, кончается преступлением!..» — Ну, пошли, — говорит Кленский, — сколько можно ждать?! Я сдал фельетон, и мы позвонили Шаблинскому. Он искренне реагировал на призыв: — У Розки сессия. Денег — восемь рублей. Завтра у меня творческая среда. Как говорится, одно к одному… Мы собрались на лестничной площадке возле лифта. Подошел Жбанков со вспышкой, молча сфотографировал Аллу и удалился. — Какие планы? — спросил я. — Позвоним Верке. Вера Хлопина работала в машинописном бюро, хотя легко могла стать корректором и даже выпускающим. Нервная, грамотная и толковая, она вредила себе истерической, дерзкой прямотой. У нее охотно собиралось газетное руководство. Холостяцкая обстановка, две комнаты, Верины подружки, музыка… Выпив буквально две рюмки, Хлопина становилась опасной. Если ей что-то не нравилось, она не подбирала выражений. Помню, она кричала заместителю редактора молодежной газеты Вейсблату: — Нет, вы только послушайте! Он же темный, как Армстронг! Его в гараж механиком не примут! И женщинам от нее доставалось. За все: за умение сублимировать грешки, за импортные наряды, за богатых и вялых мужей. Нам троим Вера симпатизировала. И правильно. Мы не были карьеристами, не покупали автомашин, не важничали. И мы любили Веру. Хотя отношения с ней у всех троих были чисто приятельские. Вечно раскрасневшаяся, полная, чуточку нелепая, она была предельно целомудренна.
Хлопина не то чтобы любила выпить. Просто ей нравилось организовывать дружеские встречи, суетиться, бегать за рислингом, готовить закуску. Нам она говорила: — Сейчас позвоню Людке из галантерейного отдела. Это фантастика! Осиная талия! Глазищи зеленые, вот такие!.. Людке кричала по телефону: — Все бросай, лови мотор и к нам! Жду! Что? Писатели, журналисты, водки навалом, торт… В результате приезжала Людка, высокая, стройная, действительно — глазищи… с мужем, капитаном УВД… Все это делалось абсолютно бескорыстно. Просто Вера была одинока. И вот мы к ней поехали. Купили джина с тоником. И все, что полагается. Должен сказать, я эти вечеринки изучил. Знаю наперед, что будет дальше. Да и проходят они всегда одинаково. Раз и навсегда заведенный порядок. Своего рода концерт, где все номера значатся в программе. Шаблинский поведает о какой-нибудь фантастической горкомовской охоте. Там будут вальдшнепы орлиных размеров, лесная избушка с финской баней, ереванский коньяк… Затем я перебью его своей излюбленной шуткой: — А среди деревьев бегают инструкторы райкома в медвежьих шкурах… — Завидуешь, — беззлобно ухмыльнется Шаблинский, — я же говорил — поедем… Затем Кленский сообщит что-нибудь об ипподроме. И будут мелькать удивительные лошадиные клички: Ганнибал, Веселая Песенка, Рок-н-ролл. «Дукель его причесывает на вираже, у фаворита четыре сбоя, у меня в кармане шесть экспрессов, и в результате — столб-галоп!..» Затем хозяйка опьянеет и выскажет то, что думает о каждом из нас. Но мы привыкли и не обижаемся. Кленскому достанется за его безвкусный галстук. Мне — за лояльность по отношению к руководству. Шаблинскому за снобизм. Выяснится, что она требовательно и пристрастно изучает все наши корреспонденции. Потом, начнутся вечные журналистские разговоры, кто бездарный, кто талантливый, и довоенные пластинки, и слезы, и чудом купленная водка, и «ты меня уважаешь?» в финале. Кстати, неплохая рубрика для сатирического отдела…
В общем, так и получилось. Жарили какие-то сосиски на палочках. Вера опьянела, целовала портрет Добролюбова: «Какие были люди!» Шаблинский рассказал какую-то пошлость о Добролюбове, я вяло опроверг. Алла врала что-то трогательное в своей неубедительности, якобы Одри Хепберн прислала ей красящий шампунь… Потом она уединилась с Митей на кухне. А Кленский обладал поразительным методом воздействия на женщин. Метод заключался в том, что он подолгу с ними разговаривал. Причем не о себе, о них. И что бы он им ни говорил: «Вы склонны доверять людям, но в известных пределах…» — метод действовал безотказно и на учащихся ПТУ, и на циничных корреспонденток телевидения. Мы с Шаблинским быстро наскучили друг другу. Он, не прощаясь, ушел. Вера спала. Я позвонил Марине и тоже уехал. Алле я сказал только одну фразу: «Хотите, незаметно исчезнем?» Я всем говорю эту фразу. (Женщинам, разумеется.) Или почти всем. На всякий случай. Фраза недвусмысленная и безобидная при этом. — Неудобно, — сказала Алла, — я же к Мите приехала…
Утром было много дел в редакции. Я готовил полосу о «народном контроле» и лечился минеральной водой. Шаблинский расшифровывал свои магнитофонные записи после конференции наставников. Появился Кленский, угрюмый, осунувшийся. Высказался загадочно и абстрактно: «Это такая же фикция, как и вся наша жизнь». В обед зазвонил телефон: — Это Алла. Митю не видели? — А, — говорю, — здравствуйте. Ну как? — Гемоглобин — 200. — Не понял. — Что за странные вопросы: «Ну как?»… Паршиво, как же еще… Пошел искать Кленского, но мне сказали, что он уехал в командировку. В поселке Кунгла мать-героиня родила одиннадцатое чадо. Я передал все это Алле. Алла говорит: — Вот сволочь, и не предупредил… Наступило молчание. Это мне не понравилось. Я-то при чем? И полосу надо сдавать. Заголовки какие-то жуткие: «Баллада о пропавшем арифмометре»… А Митька действительно хорош, уехал и барышню не предупредил. Мне стало как-то неловко. — Хотите, — говорю, — позавтракаем вместе? — Да, вообще позавтракать бы надо. Состояние какое-то непонятное. Я назначил ей свидание. Затем разбросал по столу бумаги. Создал видимость труда…
Был прохладный и сумрачный майский день. Над витринами кафе хлопали полотняные тенты. Алла пришла в громадном коленкоровом сомбреро. Она им явно гордилась. Я с тоской огляделся. Не хватало еще, чтобы меня видели с этим сомбреро Маринины подруги. Поля его задевали водосточные трубы. В кафе выяснилось, что оно ловко складывается. Мы съели какие-то биточки, выпили чаю с пирожными. Она держалась так, словно у нее могли быть претензии ко мне. Я спросил: — У вас, наверное, каникулы? — Да, — говорит, — «римские каникулы». — Действительно, принцесса среди журналистов. Как вас мама отпустила? — А чего? — Незнакомый город, соблазны… — Встречаются две мамаши. «Как же ты дочку-то отпустила?» — «А чего беспокоиться? Она с девяти лет под надзором милиции…» Я вежливо засмеялся. Подозвал официанта. Мы расплатились, вышли. Я говорю: — Ну-с, был счастлив лицезреть вас, мадам. — Чао, Джонни! — сказала Алла. — Тогда уж не Джонни, а Джованни. — Гуд бай, Джованни! И она ушла в громадной коленкоровой шляпе, тоненькая, этакая сыроежка. А я поспешил в редакцию. Оказывается, меня уже разыскивал секретарь. К шести часам полоса была готова. Вечером я сидел в театре. Давали «Колокол» по Хемингуэю. Спектакль ужасный, помесь «Великолепной семерки» с «Молодой гвардией». Во втором акте, например, Роберт Джордан побрился кинжалом. Кстати, на нем были польские джинсы. В точности, как у меня. В конце спектакля началась такая жуткая пальба, что я ушел, не дожидаясь оваций. Город у нас добродушный, все спектакли кончаются бурными аплодисментами. Рано утром я пришел в контору. Мне была заказана положительная рецензия. Мертвея от табака и кофе, начал писать:
«Произведения Хемингуэя не сценичны. Единственная драма этого автора не имела театральной биографии, оставаясь «повестью в диалогах». Она хорошо читается, подчеркивал автор. Бесчисленные попытки Голливуда экранизировать…»
Тут позвонила Вера. Я говорю: — Ей богу, занят! В чем дело? — Поднимись на минутку.
— Что такое? — Да поднимись ты на минутку! — А, черт… Вера ждала меня на площадке. Раскрасневшаяся, нервная, печальная. — Ты понимаешь, ей деньги нужны. Я не понял. Вернее — понял, но сказал: — Не понимаю. — Алке деньги нужны. Ей улететь не на что. — Вера, ты меня знаешь, но до четырнадцатого это исключено. А сколько надо? — Хотя бы тридцать. — Совершенно исключено. Гонораров у меня в апреле никаких. В кассу семьдесят пять. За телевизор до сих пор не расплатился. А потом, я не совсем… Минуточку, а Кленский? Ведь это же его кадр. — Куда-то уехал. — Он скоро вернется. — Ты понимаешь, будет катастрофа. Звонил ее жених из Саратова. — Из Двинска, — сказал я. — Из Саратова, это не важно. Сказал, что повесится, если она не вернется. Алка с февраля так путешествует. — Так и приехал бы за ней. — У него экзамен в понедельник. — Замечательно, — говорю, — повеситься он может, а экзамен игнорировать не может. — Он плакал, натурально плакал… — Да нет у меня тридцати рублей! И потом как-то странно, ей-богу. А главное — нету! Самое интересное, что я говорил правду. — А если у кого-нибудь занять? — говорит Вера. — Почему, собственно, надо занимать? Это девушка Кленского. Пусть он и беспокоится. — Может, у Шаблинского спросить? Пошли к Шаблинскому. Тот даже возмутился: — У меня было восемь рублей, я их по-джентльменски отстегнул. Сам хочу у кого-нибудь двинуть. Дождитесь Митьку, и пусть он башляет это дело. Слушайте, я хохму придумал: «Все люди делятся на большевиков и башлевиков…» — Ладно, — сказала Вера, — что-нибудь придумаю. И пошла к дверям. — Слушай, — говорю, — если не придумаешь, звони… — Ладно. — Можно вот что сделать. Можно взять у нее интервью. — Это еще зачем? — Под рубрикой — «Гости Таллинна». Студентка изучает готическую архитектуру. Не расстается с томиком Блока. Кормит белок в парке… Заплатят ей рублей двадцать, а может, и четвертак… — Серж, постарайся! — Ладно…
Тут меня вызвали к редактору. Генрих Францевич сидел в просторном кабинете у окна. Радиола и телевизор бездействовали. Усложненный телефон с белыми клавишами молчал. — Садитесь, — произнес редактор, — есть ответственное задание. В нашей газете слабо представлена моральная тема. Выбор самый широкий. Злостные алиментщики, протекционизм, государственное хищение… Я на вас рассчитываю. Пойдите в народный суд, в ГАИ… — Что-нибудь придумаю. — Действуйте, — сказал редактор, — моральная тема — это очень важно… — О'кей, — говорю. — И помните: открытый редакционный конкурс — продолжается. Лучшие материалы будут удостоены денежных премий. А победитель отправится в ГДР…
— Добровольно? — спросил я. — То есть? — Меня даже в Болгарию не пустили. Я документы весной подавал. — Пить надо меньше, — сказал Туронок. — Ладно, — говорю, — мне и здесь неплохо… В тот день было еще много забот, конфликтов, споров, нерешенных проблем. Я побывал на двух совещаниях. Ответил на четыре письма. Раз двадцать говорил по телефону. Пил коктейли, обнимал Марину… Все шло нормально. А день вчерашний — куда он подевался? И если забыт, то что же вынудило меня шесть лет спустя написать: «В этой повести нет ангелов и нет злодеев… Нет грешников и праведников нет…»? И вообще, что мы за люди такие?
Компромисс четвертый
(«Вечерний Таллинн» Октябрь. 1974 г) «ЭСТОНСКИЙ БУКВАРЬ
У опушки в день ненастный Повстречали зверя. Мы ему сказали: «Здравствуй!» Зверь ответил: «Тере» И сейчас же ясный луч Появился из-за туч…»
«Вечерний Таллинн» издается на русском языке. И вот мы придумали новую рубрику — «Эстонский букварь». Для малолетних русских читателей. Я готовил первый выпуск. Написал довольно милые стишки. Штук восемь. Универсальный журналист, я ими тайно гордился. Звонит инструктор ЦК Ваня Труль: — Кто написал эту шовинистическую басню? — Почему — шовинистическую? — Значит, ты написал? — Я. А в чем дело? — Там фигурирует зверь. — Ну. — Это что же получается? Выходит, эстонец — зверь? Я — зверь? Я, инструктор Центрального Комитета партии, — зверь?! — Это же сказка, условность. Там есть иллюстрация. Ребятишки повстречали медведя. У медведя доброе, симпатичное лицо. Он положительный… — Зачем он говорит по-эстонски? Пусть говорит на языке одной из капиталистических стран… — Не понял. — Да что тебе объяснять! Не созрел ты для партийной газеты, не созрел. Час спустя заглянул редактор. — Жюри штрафует вас на два очка. — Какое еще жюри? — Вы забыли, что продолжается конкурс. Авторы хороших материалов будут премированы. Лучший из лучших удостоится поездки на Запад, в ГДР. — Логично. А худший из худших — на Восток? — Что вы этим хотите сказать? — Ничего. Я пошутил. Разве ГДР — это Запад? — А что же это, по-вашему? — Вот Япония — это Запад! — Что?! — испуганно вскричал Туронок. — В идейном смысле, — добавил я. Тень безграничной усталости омрачила лицо редактора. — Довлатов, — произнес он, — с вами невозможно разговаривать! Запомните, мое терпение имеет пределы…
Компромисс пятый
(«Советская Эстония». Ноябрь. 1975 г.) «ЧЕЛОВЕК РОДИЛСЯ. Ежегодный праздник — День освобождения — широко отмечается в республике. Фабрики и заводы, колхозы и машинно-тракторные станции рапортуют государству о достигнутых высоких показателях. И еще один необычный рубеж преодолен в эти дни. Население эстонской столицы достигло 400.000 человек. В таллиннской больнице № 4 у Майи и Григория Кузиных родился долгожданный первенец. Ему-то и суждено было оказаться 400.000-м жителем города. — Спортсменом будет, — улыбается главный врач Михкель Теппе. Счастливый отец неловко прячет грубые мозолистые руки. — Назовем сына Лембитом, — говорит он, — пусть растет богатырем!.. К счастливым родителям обращается известный таллиннский поэт — Борис Штейн:
На фабриках, в жерлах забоев, На дальних планетах иных — Четыреста тысяч героев, И первенец твой среди них…
Хочется вспомнить слова Гете: «Рождается человек — рождается целый мир!» [1] Не знаю, кем ты станешь, Лембит?! Токарем или шахтером, офицером или ученым. Ясно одно — родился Человек! Человек, обреченный на счастье!..»
Таллинн — город маленький, интимный. Встречаешь на улице знакомого и слышишь: «Привет, а я тебя ищу…» Как будто дело происходит в учрежденческой столовой… Короче, я поразился, узнав, сколько в Таллинне жителей. Было так. Редактор Туронок вызвал меня и говорит: — Есть конструктивная идея. Может получиться эффектный репортаж. Обсудим детали. Только не грубите… — Чего грубить?.. Это бесполезно… — Вы, собственно, уже нагрубили, — помрачнел Туронок, — вы беспрерывно грубите, Довлатов. Вы грубите даже на общих собраниях. Вы не грубите только когда подолгу отсутствуете… Думаете, я такой уж серый? Одни газеты читаю? Зайдите как-нибудь. Посмотрите, какая у меня библиотека. Есть, между прочим, дореволюционные издания… — Зачем, — спрашиваю, — вызывали? Туронок помолчал. Резко выпрямился, как бы меняя лирическую позицию на деловую. Заговорил уверенно и внятно: — Через неделю — годовщина освобождения Таллинна. Эта дата будет широко отмечаться. На страницах газеты в том числе. Предусмотрены различные аспекты — хозяйственный, культурный, бытовой… Материалы готовят все отделы редакции. Есть задание и для вас. А именно. По данным статистического бюро, в городе около четырехсот тысяч жителей. Цифра эта до некоторой степени условна. Несколько условна и сама черта города. Так вот. Мы посовещались и решили. Четырехсоттысячный житель Таллинна должен родиться в канун юбилея. — Что-то я не совсем понимаю. — Идете в родильный дом. Дожидаетесь первого новорожденного. Записываете параметры. Опрашиваете счастливых родителей. Врача, который принимал роды. Естественно, делаете снимки. Репортаж идет в юбилейный номер. Гонорар (вам, я знаю, это не безразлично) двойной. — С этого бы и начинали. — Меркантилизм — одна из ваших неприятных черт, — сказал Туронок. — Долги, — говорю, — алименты… — Пьете много. — И это бывает. — Короче. Общий смысл таков. Родился счастливый человек. Я бы даже так выразился — человек, обреченный на счастье! Эта глупая фраза так понравилась редактору, что он выкрикнул ее дважды. — Человек, обреченный на счастье! По-моему, неплохо. Может, попробовать в качестве заголовка? «Человек, обреченный на счастье»… — Там видно будет, — говорю. — И запомните, — Туронок встал, кончая разговор, — младенец должен быть публикабельным. — То есть? — То есть полноценным. Ничего ущербного, мрачного. Никаких кесаревых сечений. Никаких матерей-одиночек. Полный комплект родителей. Здоровый, социально полноценный мальчик. — Обязательно — мальчик? — Да, мальчик как-то символичнее. — Генрих Францевич, что касается снимков… Учтите, новорожденные бывают так себе… — Выберите лучшего. Подождите, время есть. — Месяца четыре ждать придется. Раньше он вряд ли на человека будет похож. А кому и пятидесяти лет мало… — Слушайте, — рассердился Туронок, — не занимайтесь демагогией! Вам дано задание. Материал должен быть готов к среде. Вы профессиональный журналист… Зачем мы теряем время?.. И правда, думаю, зачем?..
Спустился в бар, заказал джина. Вижу, сидит не очень трезвый фотокорреспондент Жбанков. Я помахал ему рукой. Он пересел ко мне с фужером водки. Отломил половину моего бутерброда. — Шел бы ты домой, — говорю, — в конторе полно начальства… Жбанков опрокинул фужер и сказал: — Я, понимаешь, натурально осрамился. Видел мой снимок к Фединому очерку? — Я газет не читаю. — У Феди был очерк в «Молодежке». Вернее, зарисовка. «Трое против шторма». Про водолазов. Как они ищут, понимаешь, затонувший ценный груз. К тому же шторм надвигается. Ну, и мой снимок. Два мужика сидят на бревне. И шланг из воды торчит. То есть ихний подельник на дне шурует. Я, натурально, отснял, пристегнул шестерик и забыл про это дело. Иду как-то в порт, люди смеются. В чем дело, понимаешь? И выясняется такая история. Есть там начальник вспомогательного цеха — Мироненко. Как-то раз вышел из столовой, закурил у третьего причала. То, се. Бросил сигарету. Харкнул, извини за выражение. И начисто выплюнул челюсть. Вставную, естественно. А там у него золота колов на восемьсот с довеском. Он бежит к водолазам: «Мужики, выручайте!» Те с ходу врубились: «После работы найдем». — «В долгу не останусь». — «С тебя по бутылке на рыло». — «Об чем разговор»… Кончили работу, стали шуровать. А тут Федька идет с задания. Видит, такое дело. Чем, мол, занимаетесь? Строку, понимаешь, гонит. А мужикам вроде бы неловко. Хуё моё, отвечают, затонул ценный груз. А Федя без понятия: «Тебя как зовут? Тебя как зовут?»… Мужики отвечают как положено. «Чем увлекаетесь в редкие минуты досуга?»… Музыкой, отвечают, живописью… «А почему так поздно на работе?»… Шторм, говорят, надвигается, спешим… Федя звонит мне в редакцию. Я приехал, отснял, не вникая… Главное, бассейн-то внутренний, искусственный. Там и шторма быть не может… — Шел бы ты домой, — говорю. — Подожди, главное даже не это. Мне рассказывали, чем дело кончилось. Водолазы челюсть тогда нашли. Мироненко счастлив до упора. Тащит их в кабак. Заказывает водки. Кирнули. Мироненко начал всем свою челюсть демонстрировать. Спасибо, говорит, ребята выручили, нашли. Орлы, говорит, передовики, стахановцы… За одним столиком челюсть разглядывают, за другим… Швейцар подошел взглянуть… Тромбонист из ансамбля… Официантки головами качают… А Мироненко шестую бутылку давит с водолазами. Хватился, нету челюсти, увели. Кричит: «Верните, гады!» Разве найдешь… Тут и водолазы не помогут… — Ладно, — говорю, — мне пора… В родильный дом ехать не хотелось. Больничная атмосфера на меня удручающе действует. Одни фикусы чего стоят… Захожу в отдел к Марине. Слышу: — А, это ты… Прости, работы много. — Что-нибудь случилось? — Что могло случиться? Дела… — Что еще за дела? — Юбилей и все такое. Мы же люди серые, романов не пишем… — Чего ты злишься. — А чего мне радоваться? Ты куда-то исчезаешь. То безумная любовь, то неделю шляешься… — Что значит — шляешься?! Я был в командировке на Сааремаа. Меня в гостинице клопы покусали… — Это не клопы, — подозрительно сощурилась Марина, — это бабы. Отвратительные, грязные шлюхи. И чего они к тебе лезут? Вечно без денег, вечно с похмелья… Удивляюсь, как ты до сих пор не заразился… — Чем можно заразиться у клопа? — Ты хоть не врал бы! Кто эта рыжая, вертлявая дылда? Я тебя утром из автобуса видела… — Это не рыжая, вертлявая дылда. Это — поэт-метафизик Владимир Эрль. У него такая прическа… Вдруг я понял, что она сейчас заплачет. А плакала Марина отчаянно, горько, вскрикивая и не щадя себя. Как актриса после спектакля… — Прошу тебя, успокойся. Все будет хорошо. Все знают, что я к тебе привязан… Марина достала крошечный розовый платочек, вытерла глаза. Заговорила спокойнее: — Ты можешь быть серьезным? — Конечно. — Не уверена. Ты совершенно безответственный… Как жаворонок… У тебя нет адреса, нет имущества, нет цели… Нет глубоких привязанностей. Я — лишь случайная точка в пространстве. А мне уже под сорок. И я должна как-то устраивать свою жизнь. — Мне тоже под сорок. Вернее — за тридцать. И я не понимаю, что значит — устраивать свою жизнь… Ты хочешь выйти замуж? Но что изменится? Что даст этот идиотский штамп? Это лошадиное тавро… Пока мне хорошо, я здесь. А надоест — уйду. И так будет всегда… — Не собираюсь я замуж. Да и какой ты жених! Просто я хочу иметь ребенка. Иначе будет поздно… — Ну и рожай. Только помни, что его ожидает. — Ты вечно сгущаешь краски. Миллионы людей честно живут и работают. И потом, как я рожу одна? — Почему одна? Я буду… содействовать. А что касается материальной стороны дела, ты зарабатываешь втрое больше. То есть от меня практически не зависишь… — Я говорила о другом… Зазвонил телефон. Марина сняла трубку. — Да? Ну и прекрасно… Он как раз у меня… Я замахал руками. Марина понимающе кивнула. — Я говорю, только что был здесь… Вот уж не знаю. Видно, пьет где-нибудь. Ну, думаю, стерва. — Тебя Цехановский разыскивает. Хочет долг вернуть. — Что это с ним? — Деньги получил за книгу. — «Караван уходит в небо»? — Почему — караван? Книга называется «Продолжение следует». — Это одно и то же. — Ладно, — говорю, — мне пора. — Куда ты собрался? Если не секрет… — Представь себе, в родильный дом… Я оглядел заваленные газетами столы. Ощутил запах табачного дыма и клея. Испытал такую острую скуку и горечь, что даже атмосфера больницы уже не пугала меня. За дверью я осознал, что секунду назад Марина выкрикнула: «Ну и убирайся, жалкий пьяница!» Сел в автобус, поехал на улицу Карла Маркса. В автобусе неожиданно задремал. Через минуту проснулся с головной болью. Пересекая холл родильного дома, мельком увидел себя в зеркале и отвернулся… Навстречу шла женщина в белом халате. — Посторонним сюда нельзя. — А потусторонним, — спрашиваю, — можно? Медсестра замерла в недоумении. Я сунул ей редакционную книжку. Поднялся на второй этаж. На лестничной площадке курили женщины в бесформенных халатах. — Как разыскать главного врача? — Выше, напротив лифта. Напротив лифта — значит, скромный человек. Напротив лифта — шумно, двери хлопают… Захожу. Эстонец лет шестидесяти делает перед раскрытой форточкой гимнастику. Эстонцев я отличаю сразу же и безошибочно. Ничего крикливого, размашистого в облике. Неизменный галстук и складка на брюках. Бедноватая линия подбородка и спокойное выражение глаз. Да и какой русский будет тебе делать гимнастику в одиночестве… Протягиваю удостоверение. — Доктор Михкель Теппе. Садитесь. Чем могу быть полезен? Я изложил суть дела. Доктор не удивился. Вообще, что бы ни затеяла пресса, рядового читателя удивить трудно. Ко всему привыкли… — Думаю, это несложно, — произнес Теппе, — клиника огромная. — Вам сообщают о каждом новорожденном? — Я могу распорядиться. Он снял трубку. Что-то сказал по-эстонски. Затем обратился ко мне: — Интересуетесь, как проходят роды? — Боже упаси! Мне бы записать данные, взглянуть на ребенка и поговорить с отцом. Доктор снова позвонил. Еще раз что-то сказал по-эстонски. — Тут одна рожает. Я позвоню через несколько минут. Надеюсь, все будет хорошо. Здоровая мать… Такая полная блондинка, — отвлекся доктор. — Вы-то, — говорю, — сами женаты? — Конечно. — И дети есть? — Сын. — Не задумывались, что его ожидает? — А что мне думать? Я прекрасно знаю, что его ожидает. Его ожидает лагерь строгого режима. Я беседовал с адвокатом. Уже и подписку взяли… Теппе говорил спокойно и просто. Как будто речь шла о заурядном положительном явлении. Я понизил голос, спросил доверительно и конспиративно: — Дело Солдатова? — Что? — не понял доктор. — Ваш сын — деятель эстонского возрождения? — Мой сын, — отчеканил Теппе, — фарцовщик и пьяница. И я могу быть за него относительно спокоен, лишь когда его держат в тюрьме… Мы помолчали. — Когда-то я работал фельдшером на островах. Затем сражался в эстонском корпусе. Добился высокого положения. Не знаю, как это вышло. Я и мать — положительные люди, а сын — отрицательный… — Неплохо бы и его выслушать. — Слушать его невозможно. Говорю ему: «Юра, за что ты меня презираешь? Я всего добился упорным трудом. У меня была нелегкая жизнь. Сейчас я занимаю высокое положение. Как ты думаешь, почему меня, скромного фельдшера, назначили главным врачом?..» А он и отвечает: «Потому что всех твоих умных коллег расстреляли…» Как будто это я их расстрелял… Зазвонил телефон. — У аппарата, — выговорил Теппе, — отлично. Затем перешел на эстонский. Речь шла о сантиметрах и килограммах. — Ну, вот, — сказал он, — родила из девятой палаты. Четыре двести и пятьдесят восемь сантиметров. Хотите взглянуть? — Это не обязательно. Дети все на одно лицо… — Фамилия матери — Окас. Хилья Окас. Тысяча девятьсот сорок шестой год рождения. Нормировщица с «Пунанэ рэт». Отец — Магабча… — Что значит — Магабча? — Фамилия такая. Он из Эфиопии. В мореходной школе учится. — Черный? — Я бы сказал — шоколадный. — Слушайте, — говорю, — это любопытно. Вырисовывается интернационализм. Дружба народов… Они зарегистрированы? — Разумеется. Он ей каждый день записки пишет. И подписывается: «Твой соевый батончик». — Разрешите мне позвонить? — Сделайте одолжение. Звоню в редакцию. Подходит Туронок. — Слушаю вас… Туронок. — Генрих Францевич, только что родился мальчик. — В чем дело? Кто говорит? — Это Довлатов. Из родильного дома. Вы мне задание дали… — А, помню, помню. — Так вот, родился мальчик. Большой, здоровый… Пятьдесят восемь сантиметров. Вес — четыре двести… Отец — эфиоп. Возникла тягостная пауза. — Не понял. — сказал Туронок. — Эфиоп, — говорю, — родом из Эфиопии… Учится здесь… Марксист, — зачем-то добавил я. — Вы пьяны? — резко спросил Туронок. — Откуда?! Я же на задании. — На задании… Когда вас это останавливало?! Кто в декабре облевал районный партактив?.. — Генрих Францевич, мне неловко подолгу занимать телефон… Только что родился мальчик. Его отец — дружественный нам эфиоп. — Вы хотите сказать — черный? — Шоколадный. — То есть — негр? — Естественно. — Что же тут естественного? — По-вашему, эфиоп не человек? — Довлатов, — исполненным муки голосом произнес Туронок, — Довлатов, я вас уволю… За попытки дискредитировать все самое лучшее… Оставьте в покое своего засранного эфиопа! Дождитесь нормального — вы слышите меня? — нормального человеческого ребенка!.. — Ладно, — говорю, — я ведь только спросил… Раздались частые гудки. Теппе сочувственно поглядел на меня. — Не подходит, — говорю. — У меня сразу же возникли сомнения, но я промолчал. — А, ладно… — Хотите кофе? Он достал из шкафа коричневую банку. Снова раздался звонок. Теппе долго говорил по-эстонски. Видно, речь шла о деле, меня не касающемся. Я дождался конца разговора и неожиданно спросил: — Можно поспать у вас за ширмой? — Конечно, — не удивился Теппе. — Хотите моим плащом воспользоваться?
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|