Роман как «Провинциальная жизнь» 5 глава
Вся история человечества предстает как непрерывное чередование двух эпох: эпохи зарождения аристократии и сплочения и эпохи, когда властвующая элита приходит в упадок, что ведет к социальному расколу и гибели. В индийских ригапа эти эпохи соответственно именуются «Китра» и «Кали». Эпоха «Кали» характеризуется вырождением кастового строя. Возвышаются низшие слои (sudra), поскольку Брахма впадает в спячку. Тогда Вишну, приняв зловещий облик Шивы, уничтожает все живое: над горизонтом сгущаются сумерки богов. Но вот Брахма пробуждается и уже в облике доброго Вишну воссоздает разрушенный Космос. Наступает новый рассвет — эпоха «Китра»[153]. Людей эпохи «Кали», которая ныне подходит к концу, безумно раздражает идея каст. И все же она плодотворна и глубока, хотя содержит два разных, безусловно, неравноценных момента. Кастовый строй прежде всего знаменует тот бесспорный факт, что общество обладает структурой, объективно обусловленной иерархией социальных функций. Отрицать иерархию функций, отчетливо наблюдаемую в любом обществе, столь же нелепо, как утверждать, что у человека нет головы и ног, а у пирамиды — вершины и основания, или же думать, что звезды не следуют своим орбитам, а Земля плоска. Второй элемент, который наряду с первым, отмеченным, составляет понятие касты, задает критерий отбора людей, призванных выполнять определенные функции. Индус, пребывающий во власти магии, глубоко убежден, что способность играть ту или иную общественную роль представляет собой врожденный божественный дар. Храбрым воином может стать только сын воина. Хорошим садовником — сын садовника. Иначе говоря, люди принадлежат к разным общественным слоям в силу происхождения.
Если исключить этот магический принцип, определяющий разделение на касты, можно прийти к более серьезному и глубокому представлению об обществе, чем те, что пользуются ныне ничем не заслуженной репутацией. В том-то и дело, что современная политическая идеология движима принципом, который по своему магическому характеру вполне сопоставим с азиатским, хотя и знаменует его противоположность. Речь идет об упорном стремлении построить общество, которое «должно быть». Как будто общественный организм лишен своей неизменной структуры, как будто он ждет не дождется заполучить ее с нашего соизволения! Я уверен: не за горами то время, когда моральная проповедь Канта о том, каким должно быть общество, покажется неуклюжей, шаманской бравадой.
Уже два столетия вопрос об отношении аристократии к массам рассматривается либо в юридической, либо в этической плоскости. Непрерывно обсуждают одну проблему: должен ли политический строй быть аристократическим и в какой степени это допустимо с точки зрения морали и закона? Вместо того чтобы выяснить, что уже есть, иначе говоря, определить непременные условия реальности, люди почему-то берутся рассуждать, что и как должно быть. Этот порок особенно присущ «прогрессистам» и «радикалам» и вообще всем, кто настроен сколько-нибудь «либерально» или «демократически». Спору нет, в позиции есть немалые преимущества. Ведь составить схематический проект общества, где люди будут хорошо жить, не трудно. Нужно только вообразить, что желания осуществимы, а затем, пустив в ход диалектику, построить more geometrico некое социальное образование, начисто лишенное каких-либо недостатков и, наоборот, наделенное всеми формальными совершенствами вроде тех, что отличают многоугольник или параллелепипед. Но ведь потребность подмены реального некими абстрактными желаниями чаще всего наблюдается у детей[154]. Во-первых, не всякое желание выполнимо, а во-вторых, что важнее, личное убеждение, что нечто желанно, еще не гарантирует, что оно и впрямь таково. Я сам, обуреваемый модными повериями, долгие годы только и делал, что размышлял, каким должен быть мир. Позже, уйдя с головой в историческое прошлое, я, словно громом, был поражен тем простым фактом, что социальная реальность желанней, богаче и ближе к совершенству, чем все убогие, односторонние системы вместе взятые.
Вне сомнений, пресловутое «должно быть», кошмарное изобретение прогрессистов XVIII столетия, которое претендует оказывать магическое воздействие на историю, отличается небывалой однобокостью. Даже теперь, ставя вопрос, каким должно быть общество, непременно думают лишь об этическом или правовом совершенстве социума. Иными словами, нормативное «должно быть» сводится к моральному смыслу, в то время как проблема человека и общества выходит далеко за пределы морали и права.
Тем не менее, вырабатывая общественный идеал, или оптимальное общество, которое должно заменить существующие, стремятся только к моральному или юридическому совершенству, полностью забыв остальные существенные моменты. Но, как ни странно, они-то и имеют первостепенное значение, подразумевая свое «должно быть», начисто лишенное правового или этического смысла. Разве у пахаря нет идеала плодородного поля, у скотовода — идеала сильной лошади, у врача — здорового тела? Заметьте, такие идеалы чужды морали и праву, хотя и содержат в себе норму, то есть абстрактное представление, каким должно быть поле, лошадь, тело.
Итак, юридическое или моральное «должно быть» неполно и однобоко. Да и как этика может задавать норму, не учитывая все стороны реального объекта и вместе с тем стремясь к его совершенству? То, что «должно быть», сводится к тому, что быть может, а последнее отвечает условиям реально существующего. Конечно, мы вправе пожелать человеку стать крылатым, как птица. Но раз это не отвечает его природе, то разумнее отказаться от столь глупого желания. * * * Итак, идеал, или же то, чем должна быть вещь, означает не подмену ее реального содержания мнимым, а только его совершенствование. Всякое истинное суждение о чем бы то ни было зиждется на предварительном коленопреклоненном созерцании действительности. Нельзя построить идеала общества на основе лишь этики и законности. Именно этим грешили XVIII и XIX века. Да и как доказать, только с помощью морали и права, что некая социальная утопия справедлива[155]? Я уже не говорю о других признаках, стоящих выше любой морали и права и обладающих несомненной значимостью для общественной жизни.
Что я хочу сказать? Лишь одно: неужели вся суть общества сводится к справедливости? Конечно, нет. Прежде всего общество должно быть собой или здоровым социальным организмом. Итак, первое слово опять-таки принадлежит здравому смыслу. Вместо того чтобы говорить о том, что должно быть (а так поступают моралисты и правоведы), нужно вникнуть в то, что уже есть. Может ли общество жить без аристократии — вопрос праздный. И кроме того, однозначно решенный с первозданных времен: общество без аристократии, без избранного меньшинства абсолютно невозможно. Итак, отбросим упомянутую этическую магию и обратимся к единственно приемлемой этике, которую двадцать шесть столетий тому назад сформулировал в великолепном императиве Пиндар: «Будь самим собой». Давайте и в идеалах, в стремлении к совершенству исходить из собственной несовершенной природы. Если мы как следует в нее вглядимся, она неизбежно укажет и на свои изъяны, и на свои нормы, и на свой грех, и на свой долг.
В стихийно сложившейся и, к несчастью, повсеместно господствующей примитивной социологии бытуют превратные представления о массе и меньшинстве, когда под первой понимается совокупность экономически беспомощных классов, а под второй — вершина социальной пирамиды. Пока мы не исправим quid pro quo, нам не продвинуться ни на шаг в понимании социального. Вне сомнений, любой класс или социальная группа выделяет и вульгарную массу, и избранное меньшинство. Разумеется, в правильно устроенном обществе высшие слои, если они и вправду таковы, порождают более творческое меньшинство по сравнению с элитой нижестоящих классов. Но и в высших слоях есть своя масса. Общество приходит в упадок потому, что вырождаются власть имущие и чуть ли не поголовно делаются чернью.
Итак, говоря об аристократии, я вовсе не употребляю данное слово в общепринятом смысле. Я хочу, чтобы, преодолев расхожие мнения, читатели пришли к пониманию динамического взаимодействия масс и избранного меньшинства, которое составляет опору любого общества и направляет его развитие как в положительном, так и в отрицательном смысле. Когда люди общаются, у кого-то нет-нет да и проглянет более изящный, выразительный жест, сорвется с уст более остроумное слово, прорежется более яркая, светлая мысль. И тогда окружающим ясно, что душа такого человека тоньше и благородней и живей отзывается на окружающие события. И, естественно, остальные, если они имеют здоровые задатки, захотят воспроизвести столь выразительный жест, изречь это же слово, испытать такой же душевный порыв. Дело не в примитивном желании подражать. Подражая кому-то, мы только острее переживаем собственную ущербность, исподлинность. Все не так. Мы просто понимаем, что другой — выше, и потому, не завидуя ему и не притворяясь перед собой, желаем поступать столь же безупречно, как он. Итак, подражая, мы отрекаемся от своего «я», надеваем личину, а следуя выдающейся личности, наоборот, стремимся к нему всем существом, усваиваем его тип бытия. Выдающийся человек подаст пример, и в своей подлинности мы стремимся ему последовать. Таково внутреннее устройство всякого общества. Его начало — пример, который способны подать немногие, и покорность других, то есть большинства. Способность черпать вдохновение в совершенстве, покоряться архитипу есть психическая функция, в корне отличающая человека от животного, ибо она даст возможность развиваться, идти вперед (для животного, напротив, характерна как раз стабильность бытия). В мою задачу не входит ниспровержение всякого рода материалистических или утилитарных трактовок исторического процесса. Все эти допотопные, громоздкие теории давно пользуются подмоченной репутацией, поскольку не способны предложить для событийных или исторических проблем иных решений, кроме чисто метафизических. Ясно одно: члены любого, даже первобытного общества прекрасно понимают, что любое дело можно сделать, грубо говоря, двояко: хорошо или плохо. Отсюда берет начало понятие нормы, или примера. Когда люди следуют нормам, общество сохраняет преемственность, а неповиновение образцам оборачивается развалом, Но важно, что когда-то образцовый поступок совершил конкретный человек или же выдающаяся личность.
Вывод: устойчивые социальные группы сплотились не в силу утилитарных соображений и не в результате насилия[156]. Любое сообщество спаяно властью примера, образцового поступка выдающейся личности. Однако не нам, выросшим в эпоху распада, дано постичь состояние духа, которое привело к возникновению общества. К несчастью, любое творческое мироощущение глубоко чуждо нашему времени. Древние мифы, легенды об основании этносов представляют собой повествования о великих личностях, социальных основателях. Легкомысленный XIX век истолковал этот факт как идеализацию потомками некогда реальных выдающихся людей. Однако как объяснить подобную идеализацию a posteriori, если бы реально герои не проявили своего подлинного характера, не стали живыми идеалами в глазах потомков и современников? Не надо думать, что они послужили примерами, поскольку имели воздействие на других. Наоборот, они обрели влияние и стали социальными основателями, поскольку некогда подали пример. В семейном кругу отец и мать подают пример детям и, кроме того, являются идеалами друг для друга. Как только оба теряют авторитет, семья распадается. Если мы желаем постичь движущие силы социализации, то должны учитывать не раз подтвержденный исторический факт, что древнейшие сообщества не имели политического или экономического характера. Власть с ее принудительными методами и выгода с ее игрой интересов возводили каркас общества не на пустом месте, а на фундаменте предварительно достигнутого единства. Первые сообщества имели праздничный, спортивный или религиозный характер. Эстетические, магические или просто жизненные примеры, которые подавали немногие, вызывали у остальных желание покориться. Любое иное влияние (или Kratias), не вызывающее в ближних такого эмоционального всплеска, связанного с силой воздействия, можно считать несущественным. История не знала иной аристократии, чем та, что умела привлечь к себе души, порождая своего рода поле духовного тяготения, покоряющего остальных властью примера. Говорят: общество делится на тех, кто властвует, и тех, кто подчиняется. Но повиновение возможно лишь, когда подчиненные действительно даруют повелителю право на власть. Выдающийся человек обретает господство над покорной толпой именно потому, что она сама предоставила ему полномочия, поскольку в ее глазах он подал великий пример. Со смертью политического деятеля власть продолжает пребывать в социальной структуре в виде некой пустой ячейки, иначе говоря, анонимно. Позже эту пустующую нишу займут другие, иногда достойные, а иногда нет. В последнем счете, престиж власти длится до тех пор, пока не изгладится память об исполнявших ее лицах. Итак, подчинение предполагает покорность. Но здесь следует различать. Ибо мы подчиняемся приказу, но покоряемся примеру. Право на власть — результат способности подавать пример. Все общества, включая и те, что отличаются сложным устройством, зиждутся на указанном тяготении простых и здравых душ к выдающимся личностям. Итак, общество есть динамичное единство между теми, кто служит примером, и теми, кто ему следует. А значит, любое общество изначально — стремление к совершенству. Покорность открывает путь к сосуществованию с выдающимся человеком, позволяя тем самым следовать примеру, то есть совершенствоваться. Неослабная тяга к образцам — живое начало общества и основа всего социального. Любая еще окончательно не выродившаяся человеческая раса порождает обычно пропорциональное общему числу членов количество выдающихся людей, в лице которых интеллектуальные, моральные и вообще жизненные свойства выражены с наибольшей силой. В развитых расах это количество представлено явственней и мощней. Иначе говоря, одна нация превосходит другую мощностью избранного меньшинства. Но люди выделяются из общей среды по-разному. Каждый класс, группа выдвигает из своих рядов только тех, в ком кристаллизовались упомянутые классовые (групповые) свойства. Нация никогда бы не справилась со своей исторической миссией, пестуя лишь один тип великих людей. Наряду с мудрецами и художниками нужен и гениальный полководец, и талантливый промышленник, и хороший рабочий, и даже образцовый бонвиван. Но еще большая нужда общества — прекрасные женщины. Продолжительный дефицит в каком-то из типов выдающихся людей неизбежно сказывается на истории нации, и последняя начинает прихрамывать на одну ногу. Результат известен — развал. Ясно: есть минимум высших жизненных функций, который во что бы то ни стало (под страхом полного вырождения) вынужден осуществлять каждый народ. Вот почему любая раса обязана выдвигать лучших людей, призванных осуществлять данные функции. В противном случае уровень выполнения высокого общественного назначения снизится до такой степени, что даже говорить о каком-либо совершенстве будет просто стыдно. Возьмем к примеру интеллектуальную деятельность. Вне сомнений, раса не может жить в полном смысле этого слова, не располагая мощными компетентными интеллектуальными силами, способными вырабатывать мировоззрение, направляя ход науки, техники, управления. А это требует таланта, знаний, подготовки. Ежели несколько поколений подряд так и не дадут людей, на деле способных к умственному труду, то есть способных служить примером, задавать уровень, отвечающий состоянию насущных задач, то по закону наименьшей траты сил мышление масс захиреет. Иначе говоря, набор идей, влечений, точек зрения начнет истощаться в геометрической прогрессии, пока вообще не перестанет отвечать потребностям эпохи. И тогда народ, безвинно поглупев, окажется обречен полному вырождению. Механизм «пример — покорность», возведенный в исходный принцип совместного существования, указывает не только на духовную силу общества, но и на угрозу национальной катастрофы. Если какая-либо страна из века в век влачит жалкое существование, то непременно либо из-за отсутствия крупных личностей, либо из-за восстания масс. А когда налицо и то, и другое — пиши пропало. Итак, вопрос о соотношении аристократии и масс предшествует любым формальным тезисам этического или юридического характера, поскольку в нем — корень любого социального факта. Если теперь мы обратим взор к Испании, то без труда обнаружим жуткую картину неповиновения образцам и вообще какое-либо отсутствие последних. Утратив способность к оценкам — а это само по себе — трагедия, — испанцы вот уже целый век презирают любого выдающегося человека, по крайней мере остаются глухими к его незаурядным качествам. Испанца способен растрогать лишь окончательно падший, то есть идущий на поводу низменных инстинктов толпы. О любой расе лучше всего свидетельствуют избираемые ею архитипы. А о мужчине — избранный им тип женщины. Выбирая возлюбленную, мы сами, не отдавая себе отчета, обнажаем самые сокровенные стороны своей души[157]. И вновь размышляя о поразившем Испанию смертельном недуге, я вижу, что правильный его диагноз — аристофобия, или ненависть к лучшим.
Если историк желает определить характер нации или эпохи, он первым делом должен составить уравнение, в соответствии с которым развивались отношения между массами и избранными меньшинствами. Полученная формула даст потайной ключ от сердца исторического организма. Есть расы, которые отличаются пугающим изобилием образцовых личностей на фоне убогой, ущербной, непокорной толпы. Типичным примером служит Древняя Греция, и отмеченное обстоятельство как раз явилось причиной ее удивительной исторической нестабильности. Однажды Эллада превратилась в гигантскую фабрику по производству исключительных личностей> вместо того чтобы удовольствоваться несколькими standards, наладив по ним массовую штамповку. Обладая гениальной культурой, Греция не состоялась как социальный организм, государство. Обратный пример дают Испания и Россия — два полюса великой европейской оси. При всех различиях их сближает то, что обе страны оказались населены расой-народом, иначе говоря, они всегда испытывали недостаток в выдающихся личностях. Славяне — это могучее народное тело, над которым едва подрагивает крошечная детская головка. Разумеется, некое избранное меньшинство имело положительное влияние на жизнь русских, но по малочисленности ему так и не удалось справиться с необъятной народной плазмой. Вот откуда аморфность, расплывчатость, закоренелый примитивизм русских людей. Что касается моей родной Испании, то, как ни странно, никто не заметил главной особенности ее исторического развития. Я подразумеваю очевидное несоответствие между героической ролью народа (этого вспененного моря) и убожеством избранных меньшинств. Дело в том, что у нас редко кому удавалось занять ответственную, сознательную позицию пред жизнью. В Испании все сделал народ, а к чему он не приложил руку, так и осталось. Но «народ» способен только на самое элементарное. Иначе говоря, не способен заниматься науками, искусством, снабжать цивилизацию сложной, высокоэффективной техникой. Я уж не говорю о государственном строительстве или об основании истинной религии. Испанское народное творчество — песни, танцы, керамика — достойно восхищения. Напротив, наше индивидуальное, профессиональное искусство безжизненно и убого. Конечно, у нас были свои гении, но их случайные шедевры всегда стояли особняком, так и не подняв достаточно среднего общего уровня. Между талантливыми одиночками и массой не оказалось посредников, и нашим малочисленным одаренным людям было не суждено отделиться от народа и избавиться от пресловутой плебейской ухмылки. Массовое народное творчество безымянно. Поэтому по контрасту с Испанией Франция и Англия дали блестящие примеры именно личностного искусства. Судьбы этих стран были ознаменованы высокой ролью избранных меньшинств, тогда как у нас массы постоянно и бестолково вмешивались в церковные, гражданские, политические дела. Испанские церкви и общественные здания не хранят каких-либо следов личности архитекторов. Частное строительство в Испании на редкость уныло. Дворцы и особняки древних городов — ничем не примечательные домишки, кичащиеся своими гербами. Если у имперского Толедо отнять Алькасар и знаменитый собор — останется неказистая деревенька. В отечестве не было одаренных художественных натур, способных на смелый, индивидуальный стиль. Как равно и политических деятелей, которым бы оказалось под силу стать воплощением социальной энергии и осуществить великие предприятия. И прошлое, и настоящее Испании поражает противоестественным отсутствием лучших. Вот разгадка нашей печальной участи, даже с учетом быстротечного имперского величия. Однако отечественная история покрыта мраком неизвестности. И, кроме того, практически все представления о национальном прошлом, царящие в массовом сознании, нелепы и смехотворны. Это своего рода груда ложных, чудовищных порождений ущербного разума, стоящая непреодолимой преградой на пути к совершенству. Ныне я просто не могу взять на себя задачу набросать даже общий очерк нашего прошлого. Мои мысли — чистая ересь, которая столь претит общественному мнению, что иные наверняка скажут, будто я смакую изнанку испанской истории. Тем не менее есть вопрос, который нельзя обойти стороной. Большинство исследователей почему-то считают, что отсутствие феодализма пошло исключительно нам на пользу. Спору нет, такого общественного строя у нас, можно сказать, не наблюдалось. Но это было не преимущество, а источник всех наших бед. Испания — общественный организм, или историческое животное известной породы, возникшее как «социум», или нация, на руинах Римской империи. В любом случае она ничем не отличается от других государств Западной или Центральной Европы. Историческая судьба Испании напоминает судьбы Англии, Франции, Италии. Имею в виду наличие трех компонентов: во-первых, племенной субстрат, во-вторых, рост на римских развалинах, в-третьих, влияние германского нашествия[158]. Итак, эти три фактора общи для упомянутых стран. Если считать римское влияние более или менее однородным, то можно допустить, что несхожесть грядущих судеб европейских стран с ним не связана. Стало быть, главной причиной того, что национальные пути разошлись, выступили племенные субстраты. Иначе говоря, французы — не испанцы, поскольку галлы — не иберы. И все-таки этим выводом никак нельзя ограничиться. Я вовсе не отрицаю, что коренное население имело влияние на исторические пути Франции и Испании. Но ведь известны случаи, когда народы воздействовали друг на друга равномерно. Об этом, к примеру, свидетельствует опыт Азии. Но анатомия и физиология Европы — иного рода. Наши нации принадлежат к другому биологическому виду. Азиатские общества возникли не в результате завоевания народов чужеземной армией (так было в Римской империи), а в ходе войны одного народа против другого. Германцы смешивались с покоренными нациями не горизонтально, а вертикально. Хотя, разумеется, им тоже не удалось избежать влияния чужих обычаев. Так, у римлян они заимствовали военную дисциплину. Однако в главном завоеватели не делали уступок и просто грубо навязывали покоренным свой стиль жизни. Придав «форму» завоеванной нации, германцы сыграли роль творческого созидательного начала. Таким образом вертикальное нашествие варваров на долгие века определило структуру европейских стран. По-видимому, именно это обстоятельство предопределило дальнейшее развитие их исторической анатомии. Короче, германские племена сыграли роковую роль в расколе Европы. Как ни странно, разница между Францией и Испанией обусловлена не столько различиями между галлами и иберами, сколько тем, что эти страны были завоеваны несхожими племенами. В одном случае — франками, в другом — вестготами. И, к несчастью, их разделяла целая пропасть. Из всех пришлых племен наибольшей жизненностью обладали именно франки, а наименьшей — вестготы. Была ли эта разница изначальной — праздный вопрос. Важно, что к моменту нашествия (в Галлию и Испанию) указанные народы несли разный энергетический потенциал. Вестготы — древнейшее германское племя, они сосуществовали с Римской империей и в самые гиблые ее времена. И потому, конечно, подверглись влиянию упадочной цивилизации. А ведь любая, внешне воспринятая цивилизация смертельна для тех, кто ее заимствует. Ибо в отличие от культуры цивилизация — набор дегуманизированной техники, совокупность неких искусственных возбудителей и показной роскоши, которые мало-помалу сходят на нет. Будучи привитой к чужому национальному древу, цивилизация не только ядовита, но, прямо сказать, смертельна. Так, алкоголь был преизбытком белой расы, однако не сломивший ее, хотя и причинивший немало вреда. Проникнув в Океанию и Черную Африку, он извел на корню целые этносы. Вестготы — римские алкоголики. Выродки, которые, преодолев пространство и время, в конце концов вторглись в Испанию, в этот забытый Богом кусок Европы, ставший их последним пристанищем. В Галлию, наоборот, вторгся свежий, могучий народ, оплодотворивший великой жизненностью ее благодатные земли. Под «жизненностью» я подразумеваю органическую созидательную мощь, составляющую ядро и корень национального существования. Жизненность являет собой способность здоровой клетки породить другую. Итак, она — творческая сила истории, которая в каждом биологическом виде проявляется по-разному. Германцы, подобно римлянам и семитам, имели свой жизненный уклад. На всем, что создала культура, лежит узнаваемый отпечаток. На обществе, искусстве, науке. Если народ не обнаруживает своего стиля, то можно смело утверждать: он поражен смертельным недугом. Мы не вольны в выборе собственного облика. Если он есть — мы живы, если нет — то и нас нет. Бесполезно требовать от неуклюжего страуса, чтоб он взмывал орлом в небо. Итак, феодализм — отличительная черта германского общественного творчества. Хотя привычка — вторая натура, термин «феодализм» нельзя признать удачным. В строгом смысле слова данный строй есть свод юридических правил, которые регулировали отношения между знатью начиная с XI века. Но важен не схематизм форм, а мироощущение, породившее их и продолжавшее жить и после того, как законы утратили правомочность. Именно это мироощущение я называю феодализмом. Желая основать свою нацию, движимые присущим им духовным порывом, римляне первым делом создали собственное государство. Индивиды превратились в государственных подданных, то есть членов. Германцы поступили иначе. В сознании этих варваров народ был горсткой отважных, которые сумели сломить чужую волю, или стать «властителями». Римлянин не господствует над своей землей. В некотором отношении он раб своих владений. Римский народ, по сути, земледельцы. Германцы же, наоборот, поздно приохотились к труду пахарей. Пока дремучие леса и дубравы служили им охотничьими угодьями, варвары презирали плуг. Но только лишь население выросло и племенам стало тесно в своих границах, пришлось перековать мечи на орала. Но подобное иго мирного труда они выдерживали недолго. Едва ослабла мощь имперских легионов, как племена ринулись на юго-восток и захватили плодородные земли, принудив покоренные народы к их возделыванию. «Владение» стало господством над землей, исключавшим ее обработку[159]. Если бы мы могли спросить у германского «властителя», по какому праву он владеет своим земельным наделом, его ответ ошеломил бы не только римлянина, но и нынешнего демократа. А ответил бы он приблизительно так: «Я владею этой землей по праву воина, который сам ее завоевал, и, если надо, вновь готов биться за нее в жестоком сражении». Вот чего не дано понять ни римлянину, ни демократу с их представлениями о жизни, а значит, и праве. В любом германце они узрят лишь злостного нарушителя закона. И однако упомянутый «властитель» изрек бы свои слова с той же убежденностью, с какой римлянин сослался бы на постановление Сената, а современный демократ — на гражданский кодекс. А все дело в том, что германцу кажется донельзя нелепым видеть в труде земледельца основу права собственности. Итак, мы сталкиваемся с двумя разными понятиями законности. Мы не можем приравнивать «справедливость», на коей «властитель» основывал свою собственность, к другой, весьма сомнительной «справедливости», позволяющей трутню капиталисту жить на ренту. Ибо наряду с земледельческим трудом существовало воинское «рвение», иной тип, достойный всяческого уважения, человеческой деятельности. Мозоли пахаря и боевые раны — два принципа права. И оба представляют собой несомненные ценности. Да вряд ли они и сопоставимы. То, что современный законовед называет собственностью на землю (право распоряжаться ее дарами), есть экономическое отношение, которое в конечном счете никак не волнует германца. Хозяйственная сторона землевладения для него не существенна, и все подобные вопросы он перепоручает непосредственному работнику. И в то же время обработка земли — дело конкретных индивидов, а это значит, что они вступают в социальные отношения. Другими словами, у этих людей складываются свои обычаи, они любят или ненавидят, затевают ссоры, совершают преступления. Кто их рассудит? Кто будет следить за соблюдением обычаев? Кто сплотит людей в социальное целое? Германцу только это и важно. Его интересует не право, трактуемое экономически, а исключительно власть. Поэтому в строгом смысле слова германский варвар не собственник собственного участка земли, а его «властитель», то есть господин. Повторяю, ему важно и нужно обладать властью, вершить суд и распоряжаться жизнью подданных[160].
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|