Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Короткое лето на Перенчипале

 

«И вся моя душа – в колоколах,

Но музыка от бездны не спасёт…»

(Осип Мандельштам)

1.

 

– Ты самозванец.

Такими словами встретили меня в Бессонной Лощине. Я опешил. В рассказах про это место его обитатели всегда казались радушными и дружелюбными, поэтому такого приёма ожидать не приходилось.

– Отчего же?

– Ты пришёл без приглашения, вот отчего. Тебя не звали. Ты сам себя сюда позвал. Поэтому – самозванец.

– Никита, не пугай людей, – подошедшая девушка повисла на его плече. – Это у него шутки такие, не принимайте всерьёз. Я Инна, поэтесса. Будем знакомы.

– Рад встрече, – ответил я слегка невпопад.

Так и началась моя длинная череда встреч с этим несметным количеством разношёрстных поэтов, музыкантов, фотографов, артистов, видеоблоггеров и просто творцов, не умещающихся ни в какие рамки. Бессонная Лощина легко и радостно принимала их всех. Лишь со временем я понял, что так же беззаботно она забывала о них, как только служители искусства покидали её пределы.

В физическом смысле Бессонная Лощина представляла собой многокомнатную квартиру на окраинах Петербурга, где постоянно собиралась интеллигенция всех мастей – посмотреть, пообщаться, устроить какой-нибудь перформанс или концерт, завести знакомства. Если верить слухам, квартира действительно никогда не запиралась (да и в существовании ключа от дверного замка можно было усомниться), и в ней всегда кто-нибудь да был.

Алкоголь в Бессонной Лощине был запрещён, хотя за этим никто особо не следил. Впрочем, кажется, именно эта мера спасала квартиру от полного разрушения под натиском безумных творческих порывов. Кто был хозяином этой бесконечной вечеринки и существовал ли он вообще – я не знал. Возможно, это был самый настоящий сквот, возможно – чья-то частная собственность, бескорыстно отданная на расправу искусству. В те времена этот вопрос меня волновал мало.

Я пришёл в Бессонную Лощину впервые по следу из слухов, почерпнутых из разговоров моих знакомых, а потом приходил снова и снова. Не обладая какими-либо особыми талантами, я просто наблюдал. Активно знакомились обычно только у самого входа, и если проскочить через прихожую незамеченным, можно было весь вечер оставаться инкогнито. Я наловчился так делать. Мне нравилось оставаться неузнанным, безымянным наблюдателем. Было в этом что-то будоражаще-приятное: ощущать себя неким призраком, тайно блуждающим среди ничего не подозревающих людей. В такие моменты казалось, что начинаешь понимать истинное значение слова «свобода». И оно оказывалось подозрительно близко с понятием пустоты и идеей отсутствия самого себя.

Наблюдая, я постепенно начал отличать постоянных посетителей от случайных гостей. Среди первых неизбежно появились любимчики, которые словно подсвечивались для меня иным, отличным от других людей внутренним светом. Одним из них и стал Маляров, человек непростого характера и странной судьбы. Хотя до поры он будто был скрыт от меня, и увидел я его лишь тогда, когда он сам захотел…

– Наблюдаешь? – спросил меня Маляров. Я посмотрел непонимающе, хотя, конечно, понимал.

– Ты весь вечер сидишь на этом стуле, – продолжил он. – И следишь вон за той девушкой, вместо того, чтобы слушать пьесу.

В Бессонной Лощине в тот момент шла читка пьесы какого-то местного автора, в которой мог принять участие каждый желающий.

– Я хотел читать, а не слушать, но когда я пришёл, ролей уже не осталось.

Маляров рассмеялся.

– Больше похоже на девиз поколения, чем на личную историю. Но насколько она соответствует истине? Впрочем, я понимаю твою созерцательность. Иногда самураю требуются годы сосредоточения и неподвижности, чтобы потом одним движением нанести единственно возможный верный удар. Со стороны это может показаться простым бездействием. Бывает, я точно так же пишу картины, а меня обвиняют в лености…

Как раз перед этим мне приснился вещий сон, который я не буду рассказывать. Поэтому слова Малярова поразили меня даже слишком сильно, и я наконец-то к нему присмотрелся.

Маляров был уже немолод и смотрелся в Лощине, своеобразном храме юности и ветрености, несколько анахронично. Небольшая кудрявая борода была довольно неаккуратно пострижена, равно как и всклокоченные волосы с проступающей первой сединой (позже я выяснил, что стригся он самостоятельно, не желая доверять свои волосы парикмахерам, цитируя при случае Мандельштама: «Власть отвратительна, как руки брадобрея… Понимаешь? Это даже хуже, чем власть!»). Маленький и коренастый, Маляров своим видом вызывал ассоциации с работниками ручного труда – грузчиками, строителями, кочегарами – и мало походил на творца. Фамилия только подкрепляла первое впечатление, играя с ним злую шутку.

– Вы художник? – догадался я, заметив у него под мышкой свёрток, по размеру и форме напоминающий небольшую картину.

– Скорее хорошник. Бываю и художник. Изредка – отличник…

– Вы пишите картины?

– Да, случается… – и, проследив мой взгляд:

– Хотите взглянуть?

– Если вас не сильно затруднит.

– Слегка затруднит. Но для таких затруднений я её и ношу с собой…

Маляров подставил одну ногу под свёрток как опору, согнув в колене, и стал его разворачивать, балансируя на другой. Оказалось, что у свёртка очень много слоёв. Процесс затянулся.

– А эта девушка, что вы наблюдаете, ваша знакомая?

Сам не зная отчего, я смутился.

– Не совсем… То есть – нет… Она напомнила мне меня. В ней есть что-то странное. Посмотрите, она тоже сидит и наблюдает, и никогда не участвует, но и не уходит… Сейчас она, кстати, смотрит прямо на вас.

– Да? Мы с ней на днях немного говорили, – Маляров на мгновение остановился и махнул девушке, сидящей в противоположном конце зала, рукой. Девушка слабо улыбнулась и отвернулась, спрятав лицо за чёрными волосами. – Многие в Лощине её знают и величают Молчаливой Анной. И на самом деле, они гораздо более правы, чем сами могут предположить. В ней присутствует то, что я бы назвал внутренней тишиной. А это – очень важное условие, чтобы услышать других. Вот, держите.

Ноги Малярова оказались буквально погребены целым ворохом целлофана и обёрточной бумаги. И из этого хаоса сорванных покровов он протягивал мне свою картину. Как оказалось позже – главное произведение его жизни.

Я взял картину в обе руки и стал всматриваться в неё, как в зеркало. Хотя, конечно, ничего похожего на отражение там не увидел.

…На переднем плане – всадник, закутанный в шерстяной плащ, в чёрной остроконечной короне. Одной рукой он придерживает за узду коня, другой – широким и щедрым взмахом бросает в толпу монеты. Всадник весь словно источает сияние. Окружающие люди выписаны более тусклыми красками. Это крестьяне, их жёны, дети, наперегонки собирающие золото в придорожной пыли. Даже ярко-красные одежды монахов, стоящих поодаль, кажутся какими-то блёклыми. В руках они держат плащ, заполненный золотыми монетами. Видимо, их и расшвыривает с такой лёгкостью всадник. Все присутствующие смотрят на него с благоговением и восторгом, как на какое-то чудо. Сцена эта заперта в длинную улицу из строений, похожих на пагоды, а весь задний фон зловеще загораживают огромные синие горы…

Я стряхнул с себя оцепенение. Картина завораживала. Несмотря на странный неясный сюжет, несмотря на очевидную небрежность и даже незаконченность некоторых деталей – она завораживала.

– Что это? Что здесь происходит? – спросил я растерянно, будто обнаружил чью-то вечеринку у себя в квартире.

– Я назвал её «Короткое лето на Перенчипале». Лучшая из моих работ. Занятно, правда? Это такая область в Тибете, государство в государстве. Ты вряд ли о нём слышал… А всадник, что в центре – его король, этого Перенчипала. Он сказочно богат. И очень редко посещает своих подданных, только во время лета. Всё остальное время вон те горы, вдали, отрезают эту область от остального мира, они непроходимы – снега, ледники, метели… Жители Перенчипала во время визита короля отдают ему всё своё золото в знак преклонения и повиновения, а король отказывается принять их дар, выражая тем самым свою благость… Вот такая история.

– Очень интересно, – я напоследок ещё раз взглянул на картину (не хотелось с ней расставаться! Что за удивительный эффект?) и вернул её Малярову. – Вы писали с натуры? Видели эту церемонию?

– Нет, что ты! Я никогда Петербурга не покидал, здесь и умру. Откуда у меня такие деньги? Я так… По рассказам…

Маляров очевидно замялся.

– Так запаковали её – несли продавать?

– Я не продаю своих картин. Я хотел её закопать. Потомкам. Всё-таки лучшая из моих работ.

Видя на моём лице недоумение, добавил:

– Но теперь не хочу. Теперь другое дело… Посмотрите-ка. Читка закончилась. Мне надо идти. Ещё поговорим, если желаете. Удачного вечера.

Я оглянулся. Вся Бессонная Лощина пришла в движение. Многие собирались домой. В этой суете я потерял Молчаливую Анну из виду. Теперь я знал её имя.

– Мол-ча-ли-вая Ан-на, – я попробовал его на вкус.

– Что у вас за инсталляция? – вдруг обратился ко мне кто-то из проходящих. Я осознал, что стою прямо напротив оставленной Маляровым груды целлофана.

– Это просто мусор.

– Хм, вам наверно наш Малевич своё лето показывал? Да? Запаковывает он его изрядно, бережёт. А толку? Других картин у Малевича нет. Да и эта – кто знает? Его ли?

…Так и закончился наш первый разговор с Маляровым. Первый – но далеко не последний. С этого момента мы часто разговаривали, хоть и не искали общения; как-то так сложилось, что мы бросались репликами сразу, без приветствий и предисловий, что было на уме, то и говорили. Из-за этого в сознании наши разговоры слились в сплошной непрекращающийся диалог.

А тем вечером, вернувшись домой, я обыскал весь Интернет в поисках этого Перенчипала. И знаете что? Да, я ничего про него не нашёл. Ни единого упоминания.

 

 

Другие картины у Малярова всё-таки были. Но были и странные художественные принципы, которых он придерживался; было целое художественное направление – бонизм. Маляров был его создателем. И не исключено, что единственным последователем.

Принципы этого направления были просты и прозрачны, но в них была своя глубина. Главным положением было утверждение о том, что идеала невозможно достичь. «Если тебе покажется, что ты его достиг, – говорил Маляров. – Подожди несколько мгновений, и тебе обратно расскажется». Идеал для Малярова лежал за пределами выразимого; он был тем, что рассказать или показать невозможно. Но можно было почувствовать его дыхание. Этого и требовал бонизм – творить настолько хорошо, насколько можешь, и даже чуть-чуть лучше, но – и это важно – всегда уметь вовремя остановиться. Если попытаться препарировать реальность своим искусством, оказаться слишком упорным, приложить к творению слишком много сил – идеал ускользнёт от тебя, его дыхание пропадёт из сотворённой вещи и уступит место сухому остатку (тщательно выверенному, математически точному, но уже не живому, не дышащему).

– …Как птица в руках: держать слишком слабо – выпорхнет, слишком сильно – задохнётся, – в очередной раз добавлял Маляров к своему растянутому во времени манифесту.

– А на журавля в небе можно только смотреть?

– Очень верно подмечено, – заулыбался художник. – Журавль в руки не поместится. Здесь всё зависит от размеров птицы: некоторых схватить легко, некоторых – сложнее. Но всех птиц поймать, конечно, невозможно…

– Что?! – проходившая мимо поэтесса Инна, с которой я познакомился при первом своём визите в Бессонную Лощину, внезапно остановилась и обратилась своим возгласом, по всей видимости, именно к нам.

– Вы чем-то возмущены? – спросил я.

Инна смутилась.

– Я… Просто… Вы разговариваете про птиц?

– Не совсем. Мы разговаривали про искусство.

– Вы не против, если я послушаю?

– Конечно, – кивнул Маляров и собрался было продолжать, но осознал, что мысль, в общем-то, закончена. Воцарилась неловкая пауза.

– Вы знакомы с Молчаливой Анной? – вдруг спросил я. Мне хотелось хоть чем-то прервать тишину. Инна на мгновение зажмурилась, потом сказала:

– Нет, мы не знакомы. Но Ювель должен знать, он давал ей уроки эсперанто…

– Ювель? Погоди, а как ты поняла тогда, о ком речь?

– Ну я слышала о ней, это вон та чёрненькая? – Инна кивнула в сторону низенького стола с чайной церемонией, где и сидело большинство сегодняшних посетителей. Мы с Маляровым традиционно заняли наблюдательное место у окна; я и без взгляда туда знал, что Молчаливая Анна была там, на полу, несколько в стороне от остальных, и очень медленно пила из глиняной чашки чай, который кто-то ей всё же заботливо передал – а у неё не хватило слов для того, чтобы отказаться.

– …Я слышала о ней, а Ювель – это Юлий Велесович. Я могу вас познакомить.

– Он эсперантист? – спросил Маляров. – Давно не встречал таких людей.

– Да, он эсперантист и фотограф.

– Фотограф… – Маляров задумался. – А! Он ещё бритый наголо, с усами и в очках ходит?

– Да, именно он.

– Тогда встречал. Как-то давненько он ходил ко мне в мастерскую, фотографировал меня за работой… Когда я ещё работал.

– А имя вы, конечно, не запомнили? – уточнил я.

– Даже не узнавал – к чему мне это было нужно? А фотографии неплохие вышли. Не знал, что он эсперантист…

Инна округлила глаза.

– Как вы умудрились не заметить? Ювель же на русском почти не говорит, только при большой необходимости…

– Видимо, была необходимость. Да он особо и не говорил. Я же работал, и он работал, чего лишний раз языком молоть?

– А вы тоже брали у Ювеля уроки эсперанто? Зачем? – обратился я к Инне. Конечно, меня больше интересовали цели, которые преследовала Анна этими уроками, но другого способа узнать об этом я не видел.

– Так… Стало интересно. Мне кажется, для поэта полезно знать несколько языков.

– Я, конечно, считаюсь художником, но я люблю поэзию, – вмешался тут Маляров. – Вы не прочтёте что-нибудь своё?

– Я не… Хорошо.

Инна закрыла глаза, сконцентрировалась и продекламировала:

А птицам

Снова не спится.

Заняты делом мы.

Крылами своими ломаем мы спицы

У злой колесницы тьмы…

– Теперь понятен ваш интерес к птицам, – ухмыльнулся Маляров. – Что ж, недурно. Хотя слегка ломанно, чувствуется лёгкое влияние Маяковского. Да и Бродского, могу поспорить, вы любите.

– Люблю, не спорю, – кивнула Инна. – За маяковщину каюсь, увлечение юности, никак не могу избавиться…

– Почти каждый молодой поэт должен переболеть маяковщиной, это нормально.

– А Бродский?

– Бродский – это хроническая болезнь, лекарства ещё не создали, излечиться нельзя. Так и жить – от обострения к обострению.

– Неужели подражание Бродскому – это всегда так плохо? – Инна нахмурилась.

– Нет, почему же. Любая болезнь может породить настоящее творение. Вот, к примеру, Клод Моне. Получились бы у него его поздние шедевры, если бы не катаракта, изменившая цветовосприятие? Вряд ли. Так бы и остался художником средней руки…

– Средней руки? – тут уж удивился я.

– Ладно, об этом ещё можно поспорить, суть высказывания-то в другом. Или вот вам ещё, Эль Греко с астигматизмом. Тоже ведь принесло в живопись щербинку такую, которую все полюбили…

– Про Эль Греко я не знал, – сказал я, хотя, если честно, не мог вспомнить и его картин.

– Я тоже не знала, да и Мане… Я, если честно, плоха в живописи, – отозвалась Инна. – Но пример поняла. Спасибо.

Молчание. Все мы стали наблюдать, как жизнерадостный молодой человек в окружении нескольких фарфоровых чайничков и с таким же в руках что-то увлечённо рассказывает сидящей на полу публике.

– Надо бы присоединиться, – решила Инна. – А вы почему не в чайной церемонии?

– Там ведь чай пьют, – пожал я плечами. – А я не хочу испытывать отчаянье… Ну вот. Всё же не выдержал и пошутил эту обязательную для таких случаев шутку. Весь вечер сдерживался. Извини.

– Да ладно, это же забавно. А я всё-таки выпью, пока чай не кончился.

Инна ушла. Между мной и Маляровым в воздухе повисли нераскрытые тайны.

– Вы сказали «фотографировал меня, когда я ещё работал». Вы перестали заниматься живописью совсем?

Маляров хитро сощурился.

– Звук ещё звенит, но причина звука – исчезла.

– И что это значит?

– Может, ничего и не значит. В этом мире вообще мало что значит, кроме искусства. Вот оно действительно значит…

В прихожей хлопнула дверь (звякнув музыкой ветра, подвешенной под потолок), и вскоре в гостиную Бессонной Лощины вошёл очень высокий лысый человек с усами и в очках, махнул рукой обернувшимся и сразу же стал копаться в настройках фотоаппарата, висевшего на шее. Руководитель чайной церемонии и ещё несколько человек махнули ему в ответ.

– Теперь я его тоже припоминаю, – задумался я. – Стоит ли с ним познакомиться?

Маляров усмехнулся.

– Впервые вижу, как ты проявляешь инициативу. Но у вас ничего не получится, молодой человек. Он всем знакомый фотограф и эсперантист, а ты наблюдатель сомнительного происхождения. Диалог явно не сложится. Надо сначала заслужить интерес его хозяина, а уж потом…

– Какого хозяина?

– А вон, на шее висит, фотоаппаратом именуется.

– А я всё же попробую, – слова Малярова меня немного задели, и я решительно направился к Ювелю.

Ювель увлечённо документировал чайную церемонию. Сразу заговорить не удалось. Некоторое время я ходил за ним следом и смотрел через плечо на получавшиеся кадры. Как фотограф, он был весьма неплох.

Кадр, в который попала Молчаливая Анна, получился смазанным, но Ювель проигнорировал это и сразу же перешёл в другую точку съёмки.

– Кадр смазался, вы его переделаете?

Ювель посмотрел на меня так, словно только заметил, и произнёс назидательно:

– Ekzistas ajxoj, kiujn ne eblas transdoni. Sole vidi propraokule.[1]

Хоть какие-то слова и показались похожими на английский, но всё же уяснить смысл сказанного без переводчика я не мог.

– Это эсперанто?

– Jes, tio chi estas Esperanto,[2] – ответил он утвердительно.

– Не могли бы вы говорить по-русски?

– Mi nun ne povas. Mi promesis…[3]

По виноватому тону Ювеля я понял, что он отказывается, но в вежливой форме. Видимо, на то были свои причины – впрочем, спрашивать про них сейчас было бы так же глупо, как и просто продолжать разговор.

Поэтому я продолжил.

– Вы знакомы с Молчаливой Анной?

– Jes.[4]

– Я слышал, она училась у вас? Как вы смогли договориться, если вы не говорите по-русски?

– Ne shi lernis de mi, mi lernis de shi.[5]

Я замялся.

– Interparolu kun shi, kaj vi mem komprenos.[6]

– Думаете, я должен поговорить с ней?

– Jes.[7]

– Но я… Не знаю, о чём. У нас нет общего прошлого, а без него разговор не сложится. Я потому и спрашиваю о ней, чтобы…

– La pasinteco ne gravas. La futuro naskigxas el nuntempo. Lernu vivi en la nuna momento. Tiam do vi komencos vivi.[8]

От такой неожиданно многословной тирады на эсперанто моё лицо застыло с выражением полного непонимания и растерянности. А Ювель воспользовался моментом, отступил на пару шагов назад (чуть не наступив на одного из пьющих чай) и озарил мою растерянность вспышкой. Посмотрел на получившийся снимок и, переменившись в лице, с совершенно серьёзным тоном добавил:

– Vi jam estas reganto de via tempo. Vi devas nur konscii tion.[9]

– Я постараюсь, – ответил я, еле сдержавшись от добавления слова «сэр» на манер американского кино. Внутри было полное ощущение того, что Ювель только что отправил меня на какую-то одному ему известную войну и, как генерал, попросил не только выполнить задачу, но и вернуться живым.

А Ювель, тем временем, уже словно забыл о моём существовании и снова целиком погрузился в процесс фотографирования. Я же ретировался от чайной церемонии обратно, к подоконнику, где с хитрым прищуром на лице меня ждал Маляров. И прихлёбывал чай из глиняной пиалы.

– Когда вы успели? Вы же не отходили от подоконника…

– Это вопрос взаимоотношения гор и магомедов. А я смотрю, фотографию твою он всё же сделал. Это хорошо.

– Ничего хорошего. За весь разговор Ювель не сказал ни слова по-русски.

– А разве тебе были нужны слова?

Я посмотрел на Малярова осуждающе.

– На самом-то деле, ты просто хочешь поговорить с одной молчаливой особой. А все эти фотоаппараты, поэтессы и художники – лишь поиск повода, чтоб подступиться к ней.

– Попрошу без двусмысленностей.

– Я ничего такого, просто это тоже вопрос из области гор и магомедов. Как говорится, estas prefere nenion fari ol fari nenion – лучше ничего не делать, чем делать ничего.

– Да вы издеваетесь?!

– Тише, мой друг… Чай закончился, сейчас танцы будут. Надо искать другое место дислокации, а то на подоконник они обычно колонки ставят…

Как по мановению дирижёрской палочки, из соседней комнаты появились двое молодых людей с мотком проводов и колонками в руках.

– Давайте найдём другое место, – согласился я.

 

 

…Другие картины у Малярова всё-таки были. Но, исходя из философии бонизма, он не считал нужным их кому-то демонстрировать. Он носил с собой самую удачную, лучшую картину из всех своих (по своему же мнению); она должна была давать представление о тех вершинах, которых он достиг – а разве нужно что-то ещё? Зачем зрителям видеть долгий и тягостный путь на эти вершины, если на самом деле все хотят видеть идеал, который в принципе недостижим? Всё равно, увидят ценители искусства хоть десять картин, хоть пятьдесят, запомнят они только одну – лучшую. Маляров доводил эти рассуждения до логичного конца. Так и выходило, что его «Короткое лето на Перенчипале» видели практически все гости Бессонной Лощины, кто приходил в неё больше одного раза. Другие картины Малярова не видел почти никто.

 

 

«Bring your own art – Приносите своё искусство с собой» – гласил заголовок доски объявлений, повешенный на лестничной клетке у входа в Бессонную Лощину. Правая её часть была отведена для всяческого рода рекламы и записок: «Дреды, косички. Гостям Бессонной Лощины скидки (телефон)», «Ищем единомышленников для крупной исторической реконструкции. Подробности (сайт), (телефон)», «Обучаем игре на ханге – космическом барабане! (телефон)», «Развожу пауков-птицеедов (телефон оторван)», «Парень, игравший Витольда на читке, отзовись! Девушка, игравшая Елену (телефон), (адрес страницы из соцсети)».

Левую часть доски целиком занимала афиша, написанная от руки. Это позволяло более-менее структурировать весь тот творческий хаос, происходивший в головах обитателей Бессонной Лощины. Задумавший какое-нибудь мероприятие или акцию примерно прикидывал, какое количество времени он займёт, подходил к афише и искал окно в расписании такого размера. Когда находил – просто брал зелёную ручку и вписывал его название и примерное содержание, если требовалось. Цвет ручки был таким же непреложным правилом, как и сухой закон внутри Лощины. Не знающие об этом новички, вписывающие свои перформансы другими цветами, могли позднее с удивлением обнаружить, что их задумка вычеркнута, а поверх – зелёной ручкой – отмечена другая (впрочем, в периоды творческого затишья этого «рейдерского» захвата времени могло и не происходить – но никто не гарантировал безопасность). Между тем, записи зелёного цвета строго защищались местными традициями, и любые попытки изменить такие заканчивались неудачей.

Когда я после некоторого перерыва пришёл в Бессонную Лощину, в расписании чёрной пастой на ближайшее время значилось: «Фаер-культура Средневековья: Господь узнает своих. Историческая лекция проф. Вершицкого». Она должна была начаться через пятнадцать минут.

Народа, вопреки моему ожиданию, было раза в два больше, чем обычно. Быстрым взглядом просканировав толпу, я нашёл сначала Молчаливую Анну (которая стояла в уединении у того подоконника, у которого обычно обретались мы с Маляровым), а потом и собственно Малярова (который в этот раз, вопреки обыкновению, оказался в самой гуще происходящего и сидел перед лектором во втором ряду из складных стульчиков). Сам лектор был довольно своеобразного вида: небольшого роста, коренастый, бритый наголо, стильная бородка без усов, а на одном глазу – чёрная повязка, совсем как у пирата. В руках – огромная деревянная кружка, идеально подходившая для того, чтобы хлестать из неё какой-нибудь эль. «Либо это открытый бунт, – подумал я, памятуя о правилах Бессонной Лощины. – Либо там, вопреки законам эстетики, физики и логики, всё же находится чай».

Я протиснулся к Малярову сквозь снующих туда-сюда людей.

– Что за ажиотаж?

– Это профессор Вершицкий, – кивнул Маляров в сторону лектора. – Дивное создание. Появился в Лощине недавно и произвёл настоящий фурор. Я давеча, вернее позавчера, кажется, был у него на лекции, действительно стоящая вещь. Рассказывал про современность правда, не про историю – про двух семнадцатых кармап, это духовные учителя такие в буддизме, раньше он всегда один был, а теперь реинкарнировалось двое сразу, какой-то очевидно лишний, ну, знаешь, как Лжедмитрий… И так у него складно всё, с шуточками, речёт, как ручей течёт…

Он заметил, что я взглядом унёсся в воображаемые дали и уже его не слушаю.

– Твоё участие довольно безучастно.

– Я всё думаю…

– Зря думаешь. Мысли-то тебя и губят.

– Я всё думаю, может, вы меня с Молчаливой Анной познакомите, как общий друг?

Маляров поморщился.

– Что за манерность девятнадцатого века? Нет уж, знакомься сам. Я лучше про инквизиторов всяких послушаю, должно быть интересно. Это же настоящие художники-акционисты, только жестокие и средневековые, и сами про это не знали – ни про акционизм, ни про жестокость, ни про Средневековье. Совсем как мы не знаем…

Тут Маляров замолк, и я вынужден был спросить:

– Про что?

– Так я не знаю! – засмеялся он. – Иди к своим вершинам, Магомед. Только отрекись от всего и не думай.

…Я вдыхаю поглубже, отрекаюсь от всего, не думаю. Как призрак, прохожу сквозь толпу к Молчаливой Анне. Собираюсь заговорить, но тут лавина мыслей настигает мои почти рождённые слова, и я умолкаю ещё до начала речи.

Молчаливая Анна посмотрела на меня; на её лице отразилось узнавание. Я чуть заметно улыбнулся ей в ответ; в её глазах тоже вспыхнуло предвестие улыбки, но она тут же отвела взгляд.

Я продолжал смотреть.

Профессор Вершицкий зычно поприветствовал собравшихся и начал что-то бодро вещать про Средневековье.

Я продолжал смотреть.

Анна вновь взглянула на меня, в этот раз с лёгким удивлением: дескать, почему я всё ещё стою здесь?

Я чуть повёл плечами, как бы утверждая, что стою здесь не случайно.

Вершицкий сделал паузу, чтобы отхлебнуть из своей огромной кружки, и продолжил, всё больше распаляясь и жестикулируя.

Я продолжал смотреть.

Анна отвернулась и задумчиво поправила волосы.

Я приоткрыл рот и набрал воздуха, но снова не нашёл слов и просто тяжко вздохнул.

Публика разразилась хохотом. Вершицкий, сам еле сдерживая смех, восторженно продолжал.

Я не выдержал этого вторжения в наш диалог и перестал смотреть, решительно направившись прочь из Бессонной Лощины. В душе кипело возмущение. Окружавшая нас атмосфера не располагала к разговору.

Уходя, я спиной ощущал её долгий, протяжный взгляд. Или мне так только показалось.

Так и произошёл мой первый и единственный в жизни разговор с Молчаливой Анной.

 

 

…Когда я уходил с лекции Вершицкого, на лестнице в меня почти что врезался какой-то долговязый длинноволосый парень в очках. Всмотревшись мне в лицо, он стал протягивать руку.

– Знакомы? – спросил я.

– Да, довольно давно знакомились. Меня Никита зовут.

– Не припоминаю. Впрочем, извини, я не то чтобы так хорошо всех запоминаю.

– Ничего. Будем знакомы снова.

– Будем, – ответил я, чуть помедлив, и только тогда пожал протянутую руку. – Рад встрече.

– А я бегал в магазин, за зелёной ручкой. Инна наконец-таки решилась на поэтический вечер…

– О, поэтесса Инна? С ней я знаком.

– Ещё бы, – засмеялся Никита. – Я присутствовал при вашем знакомстве.

– Всё равно не могу вспомнить…

– Ничего. Вы придёте на вечер?

– Стихов Инны? Не знаю. Я вообще в поэзии не очень…

– Мне у неё нравится вот это вот: «Я сражалась за мир, порождая войну. Я просила вина, а мне дали вину…» – не слышали?

– Нет.

– Приходите, послушайте, того стоит.

– Хорошо. Приду, обещаю. А когда?

– Сейчас определим, – Никита вновь засмеялся и вспрыгнул по лестнице на этаж Бессонной Лощины, к афише. Я поднялся следом. – Так, где у нас тут пробелы на следующей неделе? Вечер напольных игр… Бардовский вечер… Мастер-класс по дредам…

– Вот, после них можно, – вмешался я.

– Согласен. Вот тут только уже занято, лекция…

– Опять Вершицкий?

– Ну да.

Я посмотрел. Действительно, после мастер-класса по дредам жирными чёрными буквами значилось: «Поход Александра Македонского в Индию: причины и последствия. К вопросу о том, сколько корон может уместиться на одной голове. Историческая лекция проф. Вершицкого».

– Так вычеркни его, – вдруг предложил я.

– Да ладно. Вон там пробел есть…

– Послушай, – сказал я. – После бардовского вечера поэзию никто не воспримет. Слишком много одного и того же, а мозг должен работать попеременно, областями… А вот на место Вершицкого стихи в самый раз. Он и так слишком обнаглел: и из кружки своей пьёт что-то явно алкогольное, и закон цвета игнорирует, и вообще, меня не было пару недель, а он тут уже властитель дум какой-то… Надо и меру знать!

Смех его аудитории над моим молчанием всё никак не выходил из головы.

– Хорошо-хорошо, – сдался Никита и усмехнулся. – Что из этой афёры выйдет, интересно? Посмотрим…

Он ровным слоем заштриховал сообщение про лекцию и надписал: «Тайная Птица Инна: поэтическая встреча с итогами года».

– Тайная Птица… Так вот в чём дело…

– У неё творческий псевдоним такой… Можно сказать, второе имя.

– А мы просто разговаривали с ней немного… Про птиц.

– Да, она часто про них говорит. Да… – Никита словно бы растерялся, задумавшись о чём-то своём. – В общем, вы приходите. Время теперь назначено.

– Я приду. Точно в срок, – кивнул я и пожал ему руку ещё раз.

 

 

Когда я точно в срок снова явился в Бессонную Лощину, то сначала не поверил глазам: а туда ли пришёл? Коридор превратился в шкаф, прямиком ведущий в Нарнию – так много в нём было всяческих шуб и полушубков. Я протиснулся сквозь узкий коридор, отбиваясь от мохнатых рукавов, и выпал в совсем другую реальность – Лощину посетила целая стая представительниц прекрасного пола, и теперь они щебетали по всем углам, шурша юбками и звеня браслетами, создавая атмосферу какого-то светского раута. Мужчин почти не было видно.

Я нашёл на всё том же подоконнике для отщепенцев растерянного Никиту и поздоровался.

– Реакция народа на первый снег просто фантастическая, – заметил я.

– Да, – Никита через плечо выглянул в окно. – Для октября его выпало очень уж много.

– И шуб тоже.

– Да… Для октября. Хотя зимой здесь постоянно так, в коридоре заблудиться можно… Хорошо, что ты пришёл. А то мне в одиночку в таком обществе не по себе.

Некоторое время мы молча созерцали окруживший нас гарем.

– Откуда они все?

– Это её сёстры, Инны, – пояснил Никита. – Ну, она их так называет. У них что-то вроде поэтического клуба…

– Да уж… Не оскудеет талантами земля русская…

Я ещё раз обвёл глазами присутствующих. В углу, который всегда служил сценой при выступлениях, Инна со свежезаплетёнными дредами (которые ей не шли) нервно перебирала в руках бумаги и поглядывала на часы. Здесь же бродил и Ювель, поминутно озаряя фотоаппаратными вспышками улыбки чуть смущённых девушек. Затем я, наконец, за всеми юбками заметил и Молчаливую Анну: она сидела на полу у стены и разговаривала – разговаривала! – с каким-то молодым человеком, которого я видел тут впервые. Он тоже был лысым, как Ювель; даже больше – если первый был просто наголо брит, то у этого, казалось, волос никогда и не было…

– Ты когда-нибудь слышал о пятидесятидвухгерцовом ките? – внезапно спросил Никита.

– Как-то смутно… Сути не помню.

– Это самый одинокий кит на планете. Дело в том, что все китообразные поют и общаются на частоте 10-20 герц, а этот – один-единственный – поёт свои песни на частоте 52 герца. Его впервые услышали военные и с тех пор слышат каждый год, это точно один и тот же кит. Есть теория, что он представитель вымершего вида, и раньше все киты говорили на его волне. Но теперь этот кит остался один, и его больше никто не слышит, совсем никто… Когда я вижу здесь Ювеля, я всё время думаю про этого кита. Его любимый язык, эсперанто, тоже должен был стать международным, всеобщим, но история повернулась по-другому – и вот на всю Бессонную Лощину невозможно найти ещё одного человека, который бы полностью его понимал.

– Но у него же берут уроки…

– И толку? Два-три занятия, и весь пыл к языковой экзотике у людей пропадает. Вот Инна к нему тоже ходила. Так теперь если спросить её, вспомнит ли хоть пару фраз?

…Тут Инна подошла к микрофонной стойке и трижды хлопнула в ладони. Лощина разразилась аплодисментами в ответ, а потом стало тихо; затих и шелест разговоров, и шорох платьев. Все повернулись в её сторону. Выдержав небольшую паузу, Инна начала декламировать:

Твои хлопки, как хлопья перьев птиц,

Что валятся с небес, пока сгорает небо…

– …А Ювель, при этом, большой фанат своего дела, – продолжил полушёпотом Никита. – Иногда он устраивает здесь ночные радиоэфиры на эсперанто – как ему вообще пришло в голову делать такое? Притаскивает сюда уйму оборудования и читает какие-то сказки, сам их подбирает и переводит, видимо. Но самое странное, что – честно, я сам слышал! – в эти ночи из радиоэфира ему кто-то отвечает, на том же языке. Уму непостижимо…

– Значит, этот одинокий кит не настолько одинок, – улыбнулся я.

– Да… Извини, что-то я заболтался, мешаю слушать ведь.

Некоторое время мы слушали поэзию Тайной Птицы. Потом я всё же тем же полушёпотом спросил:

– А Малярова ты сегодня не видел?

– Он вроде как с последней лекции Вершицкого не появлялся. Я слышал одну вещь… В общем, есть в городе такое кафе, «Чёрная роза». Маляров как-то давно продал туда несколько картин своих, а теперь, поговаривают, затребовал всё обратно. Ссорится с хозяином заведения, а тот отдавать картины не хочет, нравятся они ему, да и купил тогда их за бесценок, Маляров же цену себе не знает совсем, художник, одним словом…

– Или знает слишком хорошо, – заметил я.

…Я и книга – мы пишем друг друга, как художника пишет картина, – продолжала Инна на сцене. – Как ваятеля лепит скульптура…

Я задумался. Эта загадка – что изначальней, искусство или человек? – волновала меня и раньше, но именно в тот момент я с какой-то особой ясностью ощутил, что вопрос некорректен. Эти два явления всегда были неразрывны; у человека и искусства одно сердце на двоих. В момент, когда на неразумное обезьяноподобное существо с какого-то неведомого безумного неба (возможно, даже в виде падшего ангела) свалилось творчество, и родился человек. С тех пор и существует этот союз, симбиоз – один ради другого. Отдели их одно от другого – что останется? Чем станет человек, если забрать у него все творческие порывы, изъять из головы все прочитанные книги, увиденные фильмы, услышанные песни? Чем станет искусство, если вытравить из него человека – не как зрителя, нет, – человека как внутреннее содержание? Сохранит ли оно ценность само по себе? Человек всегда был сутью искусства. Но человек – несовершенен. А значит, несовершенно и само искусство. Холодный космический идеал достижим лишь без человека… И поэтому недостижим принципиально.

Кажется, я действительно стал понимать Малярова с его философией бонизма. Так показалось мне тогда. Но знал ли я хоть что-то о Малярове как о человеке, в отрыве от его живописи? Возможно ли вообще было отделить его самого от его творчества? Существовал ли Маляров как таковой вне своих картин?

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...