Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Педагогический совет




 

Зная взыскательную пунктуальность генерала, офицеры стали собираться на педагогический совет за полчаса до назначенного срока. Русанов и Тутукин появились вместе и сели за длинный стол, покрытый зеленой суконной скатертью. Пришли не только воспитатели, преподаватели, но и врачи, интенданты, работники клуба и библиотеки, — всего не менее ста пятидесяти человек.

Боканов впервые был на педсовете училища. До войны он очень любил эти часы сбора учителей в школе. Часы, когда споры, реплики, философские суждения, доброжелательная улыбка роднили, связывали узами общего труда — с увлечением, радостными взлетами и горькими падениями, исканиями, разочарованием и гордостью достигнутым — узами, крепче которых нет.

Здесь обязательно возникал спор между «старыми» и «молодыми», обязательно находился ворчливый скептик Иван Никифорович и петушившийся, только вчера со студенческой скамьи пришедший Борис Николаевич, готовый все пересмотреть, перевернуть вверх дном, готовый один принять бой против «рутинеров» всего света.

Здесь завуч, не называя фамилию, рассказывал с тонкой улыбкой о том, как одна уважаемая преподавательница пришла на урок без журнала и портфеля, и все понимающе улыбались, зная рассеянность обидчивой химички, и как не менее уважаемый Петр Алексеевич принес на урок микроскоп без стекол. И обязательно Петр Алексеевич выступал с объяснением, почему стекол в микроскопе не оказалось, и своим объяснением еще более убеждал всех, что он-то сам и виноват.

Сейчас Боканов словно возвратился в это дорогое прошлое. Он с радостью замечал по обрывкам фраз, по настроению присутствующих — приподнятому и праздничному, по разговорам, ворчливым и любящим, что и здесь все связаны одним желанием: воспитать ребенка как можно лучше. Он подумал: «Такой коллектив составил бы гордость любого нашего города» и достал из кармана кителя письмо от матери Ковалева, чтобы перечитать его.

Это письмо вызывало у Боканова смешанное чувство гордости за свой труд, неудовлетворенности и желания сделать еще многое и лучше прежнего.

 

«Уважаемый Сергей Павлович! Я — мама Володи Ковалева и хотела бы просить вас, насколько это возможно, писать чаще о сыне. Вы ведь для него теперь отец, семья, дом — всё, всё, а значит и для меня очень близкий человек. Меня чрезвычайно встревожила одна фраза в последнем письме Володи: „Кажется, и с новым воспитателем я не найду общего языка“.

Я вам скажу по-матерински, но не закрывая глаза на недостатки Володи: он самолюбив, вспыльчив, однако имеет золотое сердце. Только к его сердцу надо подобрать ключ, а название этому ключу — ласка.

Не подумайте, Сергей Павлович, что я вас поучаю, а поймите: незадолго до своей гибели мой муж завещал мне воспитать сына настоящим Человеком. Я решила, что вы сумеете это сделать лучше меня, оторвала Володю от сердца и отдала сына вам. И я не ошиблась. Летом, когда Володя приезжал на каникулы, я не узнала его. Он старался помочь мне во всем, был правдив и трогательно заботлив. Мы пошли в театр, и при входе в фойе он открыл передо мной дверь, пропустил вперед. А каким аккуратным стал! Почистится, вымоется… И даже шинель вешает как-то по-особому, вывернув ее подкладкой наружу. В первый же день приезда сам подшил воротничок, сказал озабоченно: „Пойду к коменданту зарегистрироваться“.

Я своим глазам не верила, нарадоваться не могла. Ведь год назад был невнимательным, каким-то развинченным — и вот всего лишь за год вы сумели сделать так много. Я знаю, — как тысячи других матерей, вручивших вам самое дорогое, что у них есть, свое дитя, — вы сумеете воспитать у Володи лучшие качества. И меня очень встревожила эта фраза: „Я не найду общего языка“. Почему? Может быть, он уже успел вам нагрубить? Может быть, простите за эту прямолинейность, вы, не зная еще его характера, сразу жесткой рукой решили обуздать строптивого, а он свернулся, как ежик, и колется?

Сергей Павлович, пишите мне! Пишите обо всем, ведь каждое слово о нем — для меня так важно. Спасибо вам за все, что вы делаете для нас.

А. Ковалева».

 

Боканов задумчиво сложил письмо. «Так вот почему он так побледнел, когда я в спальне пригрозил написать матери. Любит ее и боится огорчить…»

Капитан посмотрел на часы. Было без двух минут пять.

 

* * *

 

— Товарищи офицеры! — громко произнес Русанов.

В комнату неторопливой походкой вошел генерал, сопровождаемый начальником политотдела полковником Зориным и Ломжиным.

— Садитесь, садитесь! — сразу же разрешил генерал, может быть, потому избегавший общего приветствия его, что хор получался нестройным: подводили вольнонаемные.

— Ну-с, начнем наш педсовет. С распорядком вы знакомы. Доклад «О воспитании самостоятельности» сделает нам подполковник Русанов.

Русанов говорил тихим голосом, словно споря с самим собой, и в этом споре только сейчас обнаруживая истину.

— Воспитанники выросли, а мы порой ретроградски цепляемся за приемы воспитания, которыми пользовались почти два года назад, когда моим, например, было по четырнадцать лет. Перед нами подросток чутко-самолюбивый, стремящийся определить свое место в жизни, почувствовавший вдруг, что и он не малое значит, что и у него должна быть своя точка зрения на все окружающее. Он утверждает свою личность, свое право критики, подчас нагрубит, чтобы показать независимость. А мы видим и этом только покушение на дисциплину — и караем.

«А ведь он прав, — подумал Боканов, — я и не пытался расположить Ковалева к себе, сразу обрушил на него гнев и кару. Должно быть, действительно, тропку искать придется», — вспомнил Сергей Павлович разговор с Веденкиным на новогоднем балу.

— Подросток настороженно-вспыльчив, потому что ему то и дело мнится посягательство на его, самостоятельность, на его «взрослость», он упрям, думая, что в этом заключается сила характера… А мы стремимся во что бы то ни стало сломить строптивость, подчинить его волю, навязать свою, обязательно свою, — словно видим заслугу в умении обламывать ростки самобытности, подводить всех под общий ранжир.

Майор Тутукин что-то записывал в блокнот, ожесточенно ломал графит, торопливо затачивал его и снова ломал.

— И подросток замыкается, уходит в себя, а мы отрезаем себе путь к нему, потому что, когда он нагрубил, сделал не так, как мы хотели, он становится нам неприятен. Невольно поддаваясь этой неприязни, мы уже не в состоянии обуздать свое самолюбие, оно берет верх над выдержкой и разумом воспитателя, и мы тоже готовы вспылить, наказать, скрутить волю, не различая, где у воспитанника истинные внутренние качества личности, а где — напускное.

Подполковник остановился, склонив к плечу морщинистое лицо, словно прислушивался к сказанному:

— Наши старшие воспитанники должны пользоваться большим доверием, нежели сейчас, подвергаться минимуму опеки. Требовательность ничего общего не имеет с недоверием, подозрительностью. А у нас что получается? Всё команда да сигнал, надзор да строгость. А мы должны внушить не страх, а стыд наказания.

Подполковник покосился на Тутукина, майор еще быстрее забегал карандашом по бумаге.

— Да, да, стыд наказания! — решительно повторил Русанов и носовым платком несколько раз осторожно прикоснулся к лицу, словно припудривая его.

— У закрытого учебного заведения есть свои уязвимые места — необходимость для воспитанников «жить на людях», вечно на людях. А ему хочется побыть немного одному или только с самым близким другом. Непрерывное пребывание в массе имеет свои опасности — быстрое распространение дурных привычек. В обычной школе, если у ученика произошла дома неприятность, он один мрачен и хмур. А у нас стоит только одному понервничать, и нервозность лихорадит все отделение…

— Самостоятельность не воспитаешь, не зная внутреннего мира детей. А мы его плохо знаем, совершенно недостаточно знаем! — словно сердясь, воскликнул подполковник. — И почему? Думаю, потому, что иные из нас, сами того не замечая, возводят между собой и детьми стену отчужденности, прикрываясь при этом рассуждениями о субординации, об особенностях училищного режима. А мне подобные рассуждения кажутся лишь лазейкой для тех, кто не желает обременять себя кропотливым трудом. Конечно, приказывать да строго хмурить брови легче, чем найти подступ к каждому из ребят…

Когда Русанов кончил, первым попросил слово Тутукин. Он торопливо подошел к трибуне, на ходу бросив в зал громким голосом:

— Уважаемый подполковник Русанов… — обхватил обеими руками трибуну, остановился на секунду, словно вбирая побольше воздуха, — сделал хороший доклад… Но я никак не могу согласиться с его тезисом о скидке на возраст. Прочные основы армейской дисциплины мы должны закладывать у воспитанников именно здесь. Психология психологией, а попустительства нам никто не разрешит. Нет-с! Никто! Стыд наказания? А откуда этот стыд возьмется? Ведь он — следствие воспитания! Само наказание рождает стыд перед товарищами и перед самим собой. Они у нас слишком заласканы: здесь — все для них, домой на каникулы приехали — с ними носятся: как же! Ванечка на месяц приехал! На улице — всеобщее восхищение. И появляется себялюбие. Заласканы! Строгости больше надо! Она — основа воспитательного успеха!

Пот крупными градинами выступил у майора на высоком бугроватом лбу, очки запотели, но он только набирал ораторскую силу.

— Как всегда, горячится, — тихо шепнул Зорин генералу, — и готов с водой выплеснуть и ребенка.

Закончив свое выступление, Тутукин, не торопясь, сел на свое место рядом с Русановым, и тот, приложив кончики пальцев к его груди, начал тихо убеждать:

— Но ты меня не понял, Владимир Иванович!

— Разрешите? — поднял руку Семен Герасимович.

Гаршев говорил так же, как и задачи решал, — увлекаясь и жестикулируя. Так и казалось, сейчас возьмет мелок и начнет писать доказательство.

— Мы чрезмерно опекаем наших воспитанников, приучаем их к разжеванной кашице — только глотай! И у них появляются иждивенческие настроения, юркая мыслишка, что, мол, «преподаватели обязаны меня в следующий класс перевести, а то им самим от генерала и Москвы попадет». Воспитанник поленивее не очень-то беспокоится о невыполненном задании. Ведь учитель придет с ним дополнительно заниматься — «вытянут!». А я с лентяями дополнительно не занимался и заниматься не буду! Ни за что! — грозно сказал математик, и все улыбнулись.

— Другое дело — воспитанник болел или недопонимает… Тут и времени своего не жаль потратить, даже приятно… И с отличниками позаниматься дополнительно я всегда рад, А от лентяев нужно освобождаться! Есть тысячи достойных детей, жаждущих попасть в Суворовское, и незачем нам нянчиться с бездельниками. Или вот — подготовка уроков. Ведь мной из воспитанников и не старается напрячь мысль, утрудить себя. Благо, есть добрые воспитатели, — сердобольные папаши, что задачку за него решат. Это никуда не годится, товарищи! Этак мы безволие насаждаем, а не сильный характер воспитываем.

Садясь на место, Гаршев достал было возбужденно кисет с табаком, но тотчас испуганно спрятал его и стал слушать выступающего вслед за ним Боканова.

Боканов внутренне волновался. Ему и хотелось о многом сказать, как человеку, «свежим глазом» увидевшему то, к чему другие, возможно, уже присмотрелись, — и было немного неловко выступать: слишком еще незначительным казалось сделанное самим.

— О своем опыте мне, товарищи, еще рано говорить, но я в последнее время ближе познакомился с работой капитана Беседы и о ней-то хочу сказать несколько добрых слов.

— «Ну, вот еще вздумал», — недовольно взглянул Беседа на Боканова и насупился.

— У капитана Беседы я часто бываю в отделении. Мне нравится, что как воспитатель он идет вперед не вслепую, на ощупь, а продумывает путь и самую систему воспитания.

«Хороша система, — злился про себя Беседа, — тринадцатилетнего мальчика перебороть не могу».

— У него отделение складывается как коллектив с общими интересами. Здесь и переписка с другим училищем и строительство авиамоделей и совместные прогулки. Конечно, рано еще говорить, что коллектив создан, это дело не одного года, но здоровый зародыш есть. В отделении Алексея Николаевича чувствуется самостоятельность ребят. Он им доверяет и не ошибается в своих расчетах. Оки сами себе и ботинки подберут, сами выстроятся. А ему только докладывают, — выстроились, сменили ботинки… Сами полы в классе вымоют, парты вытрут, вешалку сделают. Капитан Беседа раз в месяц проводит проверку состояния учебников, у него даже есть «тетрадь сохранности имущества отделения», и в этой тетради записаны поощрения и наказания. Загляните у него в любую парту — идеальный порядок! Каждая разделена на две половины — в одной учебники, тетради, в другой — нитки, иголки, пуговицы, игрушки. Правда, нашелся, один «аристократ духа» — Авилкин, не захотел класс убирать. «У меня денщик — говорит, — будет». Нагорело же ему от ребят за этого денщика! Воспитанник Голиков подошел к Авилкину, оглядел с головы до лог и говорит: «Кто его знает, может быть, ты еще сам денщиком будешь».

Все рассмеялись. Улыбался и Алексей Николаевич, глаза у него заблестели, как у озорного мальчишки. Ему даже приятно становилось это неожиданное выступление Боканова: оно было тем «взглядом со стороны», какой необходим в работе, чтобы по-новому увидеть свое творение, иными глазами посмотреть на своих сынков.

Воспитатель обычно занят таким множеством на первый взгляд маловажных, обыденных дел, столько тратит времени на мелочи, неизбежные в воспитательной работе, что порой ему начинает казаться: он топчется на месте, идет по кругу повторных усилий, однообразных и бесплодных.

В жизни каждого честного воспитателя бывают минуты малодушия, когда думается: ничего не сделал, хоть, заново все начинай. Но проходят такие минуты, взор проясняется, и опять видишь впереди сияющую цель, и трудный путь, и радующие сердце всходы. Нет, недаром так часто и долго пропалывал ты эти всходы, изо дня в день, из часа в час удалял, сорняк. Недаром! И возвращается бодрость, и с новым упорством берешься ты за свое дело.

— Личность воспитанника, — продолжал Боканов, — не растворяется в коллективе, возникающем у Беседы. «Я» здесь ревностно охраняется воспитателем. Эта личность, со всеми присущими только ей одной особенностями, приобретает индивидуальную окраску, развивает свои лучшие качества. Не солдатик, «артикулом предусмотренный», а маленький Человек — со своими увлечениями, способностями, характером, но — коллективист!

Боканов смущенно улыбнулся, почувствовал некоторую приподнятость последних слов и, повернувшись к генералу, сказал, по армейской привычке:

— Я кончил.

Говорили еще многие офицеры — каждый делился своими мыслями, рассказывал о поисках и сомнениях.

Как всегда, веселое оживление и насмешливые реплики вызвали замечание Стрепуха с места. Он величественно поднялся, откинул небрежным жестом шевелюру и, по своему обыкновению, некстати, Произнес:

— Основное, я считаю, — преподаватели должны осознавать всем существом ведущую роль нас, воспитателей. — И сел.

Майор Веденкин отошел несколько в сторону от трибуны и оставался там до конца выступления.

— Может быть, это звучит парадоксально, но труднее направлять развитие ребенка среднего, незаметного, во всех отношениях внешне благополучного, чем какого-нибудь «разбишаку»… У средненького недостатки спрятаны глубоко, изъяны характера не бросаются в глаза, так как держится он в тени, прячется за спину коллектива. И если мы, увлеченные перевоспитанием одного-двух явных нарушителей порядка, не обратим во-время внимания на скрытые под внешней благовидностью недостатки «благополучненького», недостатки эти через несколько лет могут вырасти в пороки.

В четвертом отделении пятой роты есть воспитанник Дадико Мамуашвили — дисциплинированный, старательный мальчик, как будто не внушающий опасений. Но вот на днях я обнаружил у него ложное представление о товариществе. Небезызвестный Павлик Авилкин опоздал из городского отпуска минут на двадцать, но незаметно проскользнул на проходной и разделся в шинельной роты. Мамуашвили знал об этом, однако, когда воспитатель при всех спросил его, опоздал ли Авилкин, Дадико заявил, что собственными глазами видел, как тот пришел во-во-времяПозже ложь обнаружилась. «Зачем же вы солгали?» — спросил я у Мамуашвили наедине. «Суворов сказал: „сам погибай, а товарища выручай!.“» Оказывается, и Мамуашвили нуждается в нашем неослабном присмотре. Увлекись мы перевоспитанием только Каменюки да Авилкина, упусти из поля зрения «благополучного» Мамуашвили — и он при таком понимании товарищеской солидарности совершит новые и новые нечестные поступки. Мы должны воспитывать честность и самостоятельность характера. Дряблые тихони мне, например, крайне несимпатичны…

Итог педсовету подвел генерал. Отшелушив случайное и приняв разумное, он облек свое заключение в форму простых, но точных указаний, как следует работать дальше.

— Наука воспитания, как и каждая наука, — говорил он медленно, словно подчеркивая окончания фраз, — имеет свои законы… И чем лучше воспитатель знает их, тем реже будет он ошибаться, тем удачнее осуществлять педагогическое предвидение. Не ищите объяснения своим неудачам вне себя. Я плохо знаю педагогику, но тридцать лет воспитываю солдат, и это, пожалуй, стоит пединститута. Так вот, я уверен, самый «плохой» класс в руках мастеров преображается, только надо вкладывать всю душу в работу, быть вдумчивее и самокритичнее. Вы можете педантично исполнять предписания начальства, но если действия ваши не согреты личной убежденностью, внутренней страстностью — вы все же не будете иметь успеха. Этому ведь учил Ушинский? — повернулся Полуэктов к Зорину, и тот утвердительно кивнул головой.

— Бесстрастный воспитатель опаснее искренне-заблуждающегося — он может погубить любое живое дело. Я думаю, что такой искренне-заблуждающийся — капитан Беседа. Капитан подал мне недавно рапорт. Он настаивает на исключении из училища воспитанника Каменюки, замеченного в воровстве. Сколько лет этому «преступнику», товарищ капитан?

— Тринадцать.

— Ну вот, пожалуйста… Тринадцать лет, и вы его уже зачислили в неисправимые. Я не верю, — с силой сказал генерал. — что коллектив офицеров почти в полтораста человек не в состоянии перевоспитать тринадцатилетнего мальчика, даже самого испорченного. Из Каменюки можно вырастить хорошего, волевого человека. У него есть сила характера, и мы обязаны направить ее в нужную сторону. А вам, товарищ Беседа, не к лицу опускать руки и слабодушничать. Поработайте с ним как следует! Загляните в себя — всё ли сделали И вы увидите, что не все… Кстати, как у вас в отделении с успеваемостью по русскому языку?

— Гораздо лучше. Только двое не успевают.

— Ну, вот видите, — словно в этом найдя подтверждение своей мысли, сказал Полуэктов. Он хотел еще что-то добавить, но раздумал и только осуждающе посмотрел на Беседу.

— Воспринимая все полезное, приемлемое для нас у старых кадетских корпусов, мы, разумеется, не думаем их копировать, ибо содержание наших училищ, цели — совершенно иные, это — учебные заведения нового типа: мы создаем советского военного человека. Прав майор Тутукин: разумная строгость, воинский порядок необходимы, но ошибочно будет свести дело только к этому, забывать, что мы для детей — родители, дом, семья. Я позволю себе напомнить вам слова великого учителя Ушинского: «В школе должны царствовать: серьезность, допускающая шутку, но не превращающая учения в шутку, ласковость без приторности, справедливость без придирчивости, доброта без слабости, порядок без педантизма, а главное — разумная деятельность».

Генерал сделал паузу и, пряча записную книжку, в которую заносил пометки, слушая выступления, закончил:

— Дело наше благородное, новое, и надо собирать золотые крупинки опыта. Знание только фактов бесцельно, если нет творческой переработки наблюдений жизни. Без этого будет (как писал когда-то Драгомиров) лишь опытность мула принца Евгения, который участвовал в десяти кампаниях, но не стал от этого сведущим в военном деле. Разговоры о том, кто в училище центральная фигура: преподаватель или воспитатель — схоластические, товарищ Стрепух. Не надо нам это местничество, не к чему решать, кто в центре, кто на фланге, кто более ответственный, кто менее. Делить нам нечего, цель у нас одна — подготовить сталинских офицеров, и ей должны быть подчинены общие усилия.

 

ГЛАВА XVII

«Должна быть отеческая забота»

 

После педагогического совета начальник политотдела попросил капитана Беседу ненадолго задержаться. Когда за дверями кабинета скрылась последняя фигура, полковник спросил у Беседы:

— Вы уверены, Алексей Николаевич, что сделали все, что могли, с Каменюкой?

— Уверен! — самолюбиво ответил Беседа.

— А я не уверен! — мягко сказал Зорин. Вы с мальчиком работали недостаточно.

«Сколько ни работай, — с горечью подумал Алексей Николаевич, — спасибо не скажете… Вам хорошо рассуждать… недостаточно работал».

— Я могу подать рапорт об отставке, — обиделся он.

— Вы, капитан, не уподобляйтесь своим ребятишкам, которые, чуть что, предлагают: «Ну, исключайте из училища, не боюсь». — В голосе полковника послышались резкие ноты, — Я требую от вас, как от коммуниста, найти решение этой нелегкой задачи и помочь Артему стать человеком. Это в ваших силах!

— Слушаюсь, — хмуро ответил капитан.

— Да не в «слушаюсь» дело, Алексей Николаевич, а в том, чтобы вывести мальчика в люди… Тут рецепта не пропишешь, да и не собираюсь я, Алексей Николаевич, заниматься этим, но мне кажется, что к Артему и вообще ко всем детям отношение должно быть теплее, интимнее, чтобы чувствовали они отеческую заботу. Не напускную, служебную, а подлинно отеческую А у нас порой проскальзывает что-то от былого бюрократизма военного ведомства. Даже вот в этом вашем «слушаюсь», что вы сейчас сказали. Ведь маленький человек должен не трястись перед нами, не начальников страшных видеть, а уважать, льнуть к нам… Мне даже неудобно учить вас, Алексей Николаевич, педагогической терпеливости. Разве наша партия не дает нам прекрасные образцы терпеливого воспитания крестьян, постоянной заботы о дружбе народов?.. Нам ли отмахиваться от кропотливой черновой работы? Давайте вместе подумаем, что делать.

«…Уйду в гражданку, — сумрачно размышлял Беседа получасом позже, спускаясь по широкой лестнице учебного корпуса, — директором школы буду. Сам себе хозяин. Ни перед кем не тянись, не замечай, сколько у кого просветов да звездочек. И бюрократом не назовут. Уйду!»

Самым обидным в разговоре с начальником политотдела было то, что Беседа чувствовал правоту Зорина и свою беспомощность как воспитателя. Алексей Николаевич с неприязнью вспомнил своего преподавателя педагогики в институте — Губкина. Это был не старый, вечно небритый, неряшливо одетый человек, с невыразительным голосом.

Сына Губкина, ученика шестого класса, выгнали, за недисциплинированность и лень уже из двух школ города, и папаша в каждой из этих школ обличительно выкрикивал, обнаруживая в таких случаях признаки темперамента: «Чуткости нет! Проникновения в мир ребенка нет! Воспитательных навыков нет!» Но чорт знает, какие навыки имел в виду Губкин? На лекциях он бесстрастно вычитывал из потрепанной тетрадочки сведения о педагогических взглядах киршенштейнеров, дьюи и гербартов, заслуженно предавал их анафеме, но ни о каком «проникновении в мир ребенка», ни о каких «практических навыках» никогда не говорил.

За четыре года учебы в институте никто ни разу не говорил с будущими преподавателями об очень важном — о приемах воспитательного процесса. Как беседовать с учеником один-на-один? Как учителю владеть жестом, взглядом, голосом, нервами, мимикой? Как преодолевать неписаный закон «сопротивления личности», в силу которого одного возьмешь только обходным движением, другого — лишь лобовым, «штурмом». Другими словами, никто не говорил о тех тысячах решающих мелочей профессии, ее «бесконечно малых величинах», о которых лучше всего мог бы рассказать студентам учитель, проработавший в школе много лет.

На кафедре педагогики, видно, предполагалось, что все это «само придет», как умение плавать — к человеку, сброшенному в воду. Но сколько молодых педагогов «пойдет на дно», после первых же уроков, сколько будут годами барахтаться, не наученные плавать, неэкономно тратить энергию, открывая давно открытое, — об этом вряд ли кто-либо думал.

… Алексей Николаевич миновал лестницу и повернул было в читальный зал, когда из тени выступила чья-то фигура. Беседа пригляделся и узнал Максима.

— Товарищ капитан, у меня перышко есть для самопишущей ручки, а у вас ручка, я хочу вам перышко подарить.

— Спасибо! Теперь у меня будет запасное, — едва удержался от улыбки воспитатель.

Максим отошел в сторону, но тотчас снова догнал Алексея Николаевича.

— У меня еще одно перышко есть, — с усилием раскрыл, он ладонь, и видно было, что решился он отдать свое богатство лишь потому, что хотел еще раз услышать слово благодарности, и рад был, когда офицер сказал:

— Большое спасибо, но лучше оставь себе. Если мне понадобится, я попрошу.

И как-то сразу отлегло от сердца, подумалось, что нет, куда же теперь от них денешься, и, наверно, прав Зорин — поспешил он, Беседа, зачислить Артема в неисправимые…

 

ГЛАВА XVIII

«Осенняя песнь» Чайковского

 

В 21.15 по этажам, поротно, выстроилось училище. Дежурный по училищу подполковник Лободин, высокий и такой широкогрудый, что несколько орденов были почти не заметны на его кителе, гаркнул оглушительно:

— Приступить к вечерней поверке!

Команда перекатами пошла по коридорам, и, словно ей навстречу, устремились отклики из строя: я! я! я! я!

Генерал принимал доклады на площадке второго этажа, там, где сходились пролеты лестниц. Командиры рот сбегали и поднимались к нему, и в напряженной тишине раздавалась скороговорка Тутукина и спокойный голос Русанова.

Оркестр заиграл величавый, торжественный гимн, застыли ряды, и хотя это было не в первый и даже не в десятый раз, но неизменно душу каждого охватывала взволнованность.

Под марш расходились роты по спальням. Уехал домой генерал. Погрузился в темноту актовый зал.

Словно убаюкивая, немного усталым голосом труба сыграла отбой. Еще минут десять затихал шум: где-то внизу хлопнула дверь, кто-то в тяжелых сапогах прошел коридором, и шаги замерли в отдалении.

В спальнях, уже в темноте, воспитанники перебрасывались последними в этот день фразами, скрипели койками, умащивались поуютней, плотнее подвертывали одеяла.

И вот, наконец, уснуло училище, и тишина разлилась но тускло освещенным коридорам. Дежурный офицер заглянул в спальню, щелкнул выключателем. Угомонились… Снова потушил свет и, стараясь ступать бесшумно, спустился вниз, в дежурку.

Володе не спалось. Он переворачивался с боку на бок, сжимал веки и, как учила когда-то мама, представлял, что считает проплывающие мимо дорожные столбы. Но сон не приходил, а сердце сжималось непонятной тоской. Если бы вдруг очутилась здесь мама, села рядом на постель, рукой тонкой и легкой провела по волосам, спросила участливо: «Не спишь, сыночка?» Припал бы к ее коленям и, может быть… и, может быть, не стыдясь слез, поплакал над тем, что нет у них папы, что обидел он, Володя, ни за что, ни про что математика, что не поймет и сам, почему стал таким грубым…

Вспомнилось, как однажды дома он дерзко ответил матери, и тогда отец два дня не разговаривал с ним, не замечал его, пока он не попросил прощения у мамы. Отец в воспоминаниях возникал всегда сильным, справедливым и ласковым. Вот приходит он с завода, в синем комбинезоне с широкими карманами. Подбежишь к нему, а он приподнимет за локти, подбросит и ловит на лету.

— Подожди, сынуля, переоденусь, умоюсь, тогда поиграем.

А перед своей гибелью приезжал в форме летчика, с двумя кубиками. Из-под синей пилотки выбивались на виске светлые завитки… веселые такие…

Володя пошарил рукой под подушкой, нащупал газету с фотографией отца — мама прислала — и, опершись на локоть, попытался рассмотреть портрет. Но полоска света, проникая из коридора через стеклянный верх двери, не доходила до постели, и он не мог ничего различить. Осторожно, боясь измять, Володя спрятал газету и снова прилег.

«Был бы папа доволен мной сейчас?» — подумал. Володя и честно ответил себе: «Нет, конечно…» Но тут же, словно оправдываясь, обвинил Боканова: «Он сам виноват… не узнал, за что я Пашкова ударил… сразу обрушился… хочет, чтобы я перед ним дрожал». И Ковалев решил, что поступил правильно, «проучил капитана», дал ему почувствовать, что не ребенок.

… Нет, видно, не заснешь. Володя бесшумно оделся и в носках, без ботинок, подкравшись к двери, выглянул из спальни. Дневального сержанта на его обычном месте, там, где коридор делал поворот вправо, не было. Радуясь этому, Володя проскользнул мимо опасного места, поднялся, перемахивая через две ступеньки, по лестнице и очутился в актовом зале. По углам его притаились густые тени. Лунный свет, вливаясь в огромные полукруглые окна, проложил дорожки к мраморным колоннам, мертво осветил их снизу. Верхняя часть колонн исчезла в темноте, и от этого они походили на остатки древних развалин. Луч выхватил из тьмы край мраморной доски с неразборчивыми золотыми буквами. Володя знал, на ней написано:

 

«Железная грудь наша не страшится ни суровости погод, ни злости врага: она есть надежная стена Отечества, о которую все сокрушается»

Кутузов.

 

Ковалев остановился у окна. На высоком небе сияла луна, заливая землю неживым синевато-молочным светом. Там где-то, за тридевять земель, за лесами и бескрайней степью — мама. Что делает она сейчас? Наверно, сидит у лампы, пишет письмо. «Родная моя, как тяжело тебе без меня, а когда сказал, что хочу в Суворовское — отдала, желая мне счастья. Милая, хорошая, вот вырасту, буду заботиться о тебе… Посажу в кресло, платком укутаю плечи, прижму твою голову к груди…

Думаешь, не знаю, что в эвакуации ты вставала ночью и руками разглаживала мою синюю рубашку, чтобы наутро пошел в ней в школу?

Думаешь, не знаю, что продала дорогой тебе подарок отца — и отложила деньги мне на завтраки? И сколько бы я ни сделал для тебя — все будет мало, потому что нет еще на свете такой цены, которой можно отплатить тебе и сказать: „Я все сделал…“».

Володя вспомнил, что в зале стоит рояль, и подошел к нему. Одна из лунных полос проходила по клавишам. Он сел за рояль и, приглушая звук педалью, стал играть «Осеннюю песнь» Чайковского — ее любил отец. Володя, при жизни отца, учился в музыкальной школе, а поступив в Суворовское, продолжал брать уроки музыки. Он играл с душой, весь отдаваясь звукам. В темном гулком зале закружились осенние листья, и мелодия, незатейливая и трогательная, потекла по лунным дорожкам.

Чья-то тень легла на клавиши, Володя резко оборвал игру, и песня, жалобно вскрикнув, замерла на полуфразе. Перед ним стоял в шинели, перехваченной портупеей, Боканов, — должно быть, только что пришедший с улицы. Ковалев вскочил и вызывающе выпрямился. Он уверен был — сейчас последует выговор за нарушение порядка, приказание немедленно отправиться в спальню, и приготовился дать отпор, к чему бы это ни привело. Чутье подсказало Боканову — с Володей происходит что-то необычное:

— Я и не знал, что вы так хорошо играете, — мягко и удивленно произнес Сергей Павлович. — Исполните еще что-нибудь, только не громко. — И он облокотился о крышку рояля, положив шапку рядом.

Это было настолько неожиданно, что Володя снова сел. Странно, но появление Боканова не спугнуло музыкального настроения. Володя тихо спросил:

— Сыграть «Баркароллу» Чайковского?

— Пожалуйста…

Когда Ковалев взял последний аккорд, Сергей Павлович снова задумчиво повторил:

— Я и не знал, что вы так хорошо играете. Вы мне доставили большое удовольствие.

Володя покраснел в темноте и, взглянув прямо темными впадинами глаз, выпалил:

— А я думал — вы меня ненавидите!..

— Что вы? — удивился Боканов. — Наоборот, я считаю вас хорошим человеком.

— Какой уже там хороший! — горько скривил губы Володя. — Разрешите идти спать?

— Пожалуй, правда, спать пора… Знаете что, завтра суббота, давайте вечером вместе пойдем в город погулять.

— С удовольствием, — боясь обнаружить радость, сдержанно сказал Ковалев.

— Ну, и хорошо, — договорились.

В дверях Володя обернулся:

— Спокойной ночи, товарищ гвардии капитан.

— Спокойной ночи, Володя…

… На следующий вечер Ковалев и Боканов вышли из парадной двери главного корпуса на улицу. На плацу, напротив училища, выстроился суточный наряд из офицеров и воспитанников.

— По караулам шагом марш! — скомандовал чей-то зычный голос, и по фигуре Боканов узнал Тутукина. Заиграл оркестр. Значит, было минут десять седьмого. Сергей Павлович и Володя неторопливо пошли мимо решетчатой ограды училища.

Застыли силуэты дальних домов, и первые огни затеплились в окнах; штрихи по-весеннему оголенных деревьев проступали топким рисунком на темнеющем небе. В чистом воздухе звенели детские голоса и долго дрожали серебряными струнами.

— Хорошо… — глубоко вздохнул весенний воздух Боканов.

— Хорошо, — радостно повторил Володя.

— Ты уроженец каких мест? — спросил Боканов. — Ничего, что я тебя на «ты» называю?

— Наоборот, мне приятно, товарищ гвардии капитан…

— Ты меня вне службы называй просто Сергеем Павловичем. Так ты из какой местности?

— Мы до войны в Таганроге жили, отец механиком на заводе работал.

— Знаю, знаю, Таганрог, был в нем, — вспомнил Боканов. — Каменная лестница к морю идет… и в Чеховском домике был — в глубине двора такой маленький стоит.

— Верно, — оживился Володя. — У нас порт какой!

Рассказывая о родном городе, Володя преобразился, и скованность, которую он чувствовал вначале, совсем исчезла.

— А здесь, в городе, у тебя есть друзья? — поинтересовался Боканов.

— Есть, — с запинкой ответил Володя и, поколебавшись, добавил: — У меня товарищ есть — Галя Богачева, помните, на вечере была? Она учится в восьмом классе. Отличница! — успокаивающе добавил он.

— Счастливец, — вздохнул Сергей Павлович. — А мне сейчас и пойти не к кому. Замотался в работе, знакомых еще нет у меня. Иногда немного тоскливо бывает. Сын Витька и жена — в Москве, думаю съездить за ними, да не знаю, когда разрешит генерал.

— Сергей Павлович, — приостановился Володя и просительно посмотрел на Боканова. — Пойдемте завтра вместе к Богачевым. У них хорошо… А рады они будут! И Галя и Ольга Тимофеевна — ее мама.

— Да как-то неудобно, — неуверенно произнес Боканов, — незваным гостем приходить. — Но про себя подумал: «А и правда, неплохо было бы посмотреть, в какой семье он бывает».

— Удобно, удобно, — убежденно воскликнул Ковалев, — вы их не знаете — очень удобно! Да мы с Галинкой за вами зайдем.

Вскоре после новогоднего бала в училище Володя был на вечере в школе, где училась Галинка и преподавала ее мама. Домой они возвращались в начале десятого, и его пригласили зайти выпить чаю; принимали просто, сердечно. Володя стал частым гостем у Богачевых, приходил к ним каждую субботу и воскресенье.

Володя написал об этом матери, и Антонина Васильевна прислала теплое, благодарное письмо Ольге Тимофеевне.

— Ну, хорошо, — сказал после еще некоторого раздумья Боканов, — часов в пять вечера сможете за мной зайти?

— Конечно, сможем.

Ковалеву очень хотелось придти вместе с Бокановым к Богачевым. Когда его спрашивали там, какой у них воспитатель, он неопределенно отвечал: «Да ничего», — боясь быть несправедливым в оценке.

Галинке он как-то признался в своих стычках с Бокановым, не рассказав, конечно, из-за чего произошла драка в столовой.

Теперь Ковалеву приятно было бы придти в гости с капитаном, да и Боканов начинал все более нравиться ему. Он даже стал находить в нем сходство с отцом —

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...