Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Последняя квартира Моцарта 4 глава

Это развеселило Дебору.

– Не понимаю, почему тебя беспокоит твоя внешность. Бетховен о своей не заботится.

– Он выше подобных вещей.

– И тем не менее, было бы приятно видеть его более опрятным. Он равнодушен к людям, а, может, лишь по отношению к нам.

– Равнодушен, пожалуй. Но мы тут не при чем. Стоит ли такому человеку, как Бетховен, тратить свое время на поддержание порядка в доме и прочие мелочи, если у него есть прислуга? У Бетховена всепоглощающая потребность творить, пустые житейские дела отвлекают и утомляют его. Иные тратят на наведение чистоты в доме всю свою жизнь, а Бетховен движим постоянной жаждой творчества, целиком подчинен работе. Использовать этот огромный запас энергии для того, чтобы творить – вот смысл его жизни. Все остальное для него скучно, утомительно и бесцельно. У него нет ни времени, ни сил на подобные вещи. Он постоянно во власти музыки и занят сочинением ее, этот процесс не прекращается в его голове, независимо от его воли. Ничто кроме музыки его не волнует.

– Однако Моцарт был иным.

– Моцарт не был глухим. Хотя Бетховен сам признался, что не слышит ни звука, ты заметила, как он все время напрягал слух, поворачивался к нам левым ухом, стараясь хоть что-нибудь уловить. Подумай только, сколько мучений доставляет это ему, человеку, живущему в мире звуков. Ничего удивительного, что он так вспыльчив и раздражителен. Может быть, поэтому он и отказал нам тогда во встрече. Не хотел чувствовать себя униженным перед людьми, мнением которых дорожит.

Джэсон постучал в дверь, и Шиндлер тут же ее отворил и, вручив им тетради и карандаши, повел наверх.

Бетховен ожидал их, стоя лицом к двери. Радостно приветствуя гостей, он поспешил им навстречу.

– Наконец-то! – Усадив их рядом с собой за стол, он сказал:

– Как вы догадались, что я предпочитаю хорошо поджаренную телятину? Госпожа Отис, вы гениальны. В последнее время я не мог позволить себе такой роскоши, как телятина, а у меня к ней слабость. Форель – мою любимую рыбу – я не ел целую вечность.

Новое приношение окончательно покорило Бетховена.

– Вы ему очень угодили, – заметил Шиндлер. – Лучшего подарка и не придумать. Он не мог принять вас раньше – ушла наша служанка, и ваш подарок был весьма кстати. Со вчерашнего дня у нас новая экономка. Правда, он недоволен ее стряпней, ваша, госпожа Отис, пришлась ему больше по вкусу.

Ни Дебора, ни Джэсон не сочли нужным внести поправку, когда Бетховен повторил: – Телятина была отменной.

При виде бутылки шампанского Бетховен посмотрел на Джэсона, словно перед ним был сам царь Мидас, и объявил:

– Господин Отис, вы тонкой и доброй души человек!

Бетховен на этот раз надел коричневый сюртук, гармонировавший с цветом его глаз. Ночной горшок и грязное белье были убраны, однако в углах комнаты по-прежнему лежала пыль, а книги и бумаги в беспорядке валялись повсюду. Когда Бетховен, желая выразить свою признательность, сам поспешил за бокалами и едва не потерял равновесие, Дебора обеспокоилась.

– Вам нездоровится, господин Бетховен? – воскликнула она. Увидев его смущенное, полное отчаяния лицо и как он напрягался, стараясь ее расслышать, она поняла: Джэсон прав, глухота держала композитора в постоянном плену, причиняла мучения и, более того, он испытывал чувство полной безнадежности и собственной неполноценности. Она побыстрее написала свой вопрос в тетради и передала Бетховену, а Джэсон взял из рук композитора бокалы.

– Это все городская суета. Она разрушает мое здоровье. – Усаживаясь, Бетховен схватился за стол, боясь снова потерять равновесие.

Госпожа Отис весьма догадлива, подумал он, ему следует следить за собой. В некоторых своих болезнях приходилось сознаваться, поскольку скрыть их было невозможно; другие же он утаивал даже от ближайших друзей и уж, разумеется, от Шиндлера, – при всей своей услужливости Шиндлер был подчас излишне назойлив и любопытен. Человеку необходимо уединение, иначе никогда не обрести покоя, думал Бетховен. Многое, случившееся с ним с тех пор, как он начал терять слух, причиняло ему мучения. С утерей слуха он все больше терял и чувство равновесия. Неловкое движение, резкий поворот головы, порыв ветра или любой толчок вызывали у него головокружение и случалось, что он падал.

До сих пор он со стыдом вспоминал тот случай, когда на Кольмаркт его толкнул неуклюжий прохожий, и он растянулся на улице в самой нелепой позе. По выражениям лиц прохожих он видел, как они смеялись над ним; ему чудилось, что они шепчут друг другу: «Бедный старик Бетховен, снова напился». Никто не догадывался, что причиной всему – головокружение.

Однако ни один из лечивших его докторов не признавал эту причину. Неужели и у Моцарта, думал он, были такие же невежественные доктора? Может быть, они тоже не сумели распознать его болезни?

После случая на Кольмаркт он долгое время переживал свое унижение. Его пугало, как бы подобное не повторилось вновь.

Бетховен чуть не поведал все это молодым американцам – вид у них был такой добрый и приветливый, особенно у хорошенькой госпожи Отис, – но потом передумал: ведь и они могут его не понять и смеяться над ним за его спиной.

Шиндлер открыл шампанское, Бетховен велел ему пригубить вино первым и, заметив удивление Джэсона, пояснил:

– Папагено знает, что полезно для моего желудка. Некоторые вещи мне вредят.

Джэсону припомнилась надпись на визитной карточке Шиндлера: «L'ami de Beethoven», и он подумал: чтобы добиться такого звания, Шиндлер, видимо, готов был стерпеть все, даже оскорбление.

Шиндлер пригубил шампанское, и лишь тогда Бетховен взял свой бокал и предложил тост:

– За ораторию для Бостона!

Джэсон с Деборой подняли бокалы, и Джэсон написал: «Вы ее непременно создадите».

– Я много раздумывал над этим в последние дни, – сказал Бетховен, – если мы сумеем прийти к соглашению, я, возможно, возьмусь за этот заказ.

«Каковы ваши условия, господин Бетховен?» – спросил Джэсон.

– Сколько Общество согласно заплатить?

«Нам льстит ваш интерес, – написал Джэсон, – но Общество не сможет уплатить вам тысячу гульденов, хотя, по моему убеждению, это справедливая сумма».

– Это я придумал для Гроба. Он вечно твердит, что со мной следует торговаться. Но мы ведь с вами друзья. Сколько вы сможете заплатить?

«Общество разрешило заплатить вам пятьсот гульденов».

Бетховен заметно огорчился, и Дебора поспешила прийти на помощь: «Мой муж во всем согласен с вами, господин Бетховен, но вынужден подчиняться Обществу. Во всяком случае, это он посоветовал Обществу обратиться к вам».

Бетховен ласково похлопал ее по руке.

– Милая госпожа Отис, не сомневаюсь, что ваш муж образец всех добродетелей. – Он выпил глоток шампанского, повернулся к Шиндлеру и сердито спросил: – Надеюсь, вы велели экономке лишь подогреть телятину?

Шиндлер кивнул.

– Неплохо бы проверить, – приказал Бетховен, и, поняв намек, Шиндлер послушно отправился на кухню.

– Незачем ему знать все наши тайны, – понизив голос, произнес Бетховен. – Если я соглашусь на пятьсот гульденов, смогу я получить деньги вперед?

Джэсон был не уверен, примет ли такое условие Гроб, но написал: «Да».

– А как быть с текстом?

Вопрос привел Джэсона в растерянность, но Дебора опередила его: «Мой муж выбрал несколько текстов, но решил посоветоваться с вами. Все зависит от вас, вам лучше знать, какой текст подойдет».

А Джэсон добавил: «Может быть, что-нибудь библейское, как у Генделя».

– Гендель самый великий из композиторов, – объявил Бетховен.

«А Моцарт?» – не удержался Джэсон.

– Моими учителями были Гайдн и Сальери, – ответил Бетховен.

«Господин Бетховен, вы обещали рассказать о вашей встрече с Моцартом», – напомнил Джэсон.

– Обещал? – Бетховен вопросительно посмотрел на Дебору.

Она кивнула.

– После нашей трапезы, – Бетховен кивнул: – Шиндлер, долго нам еще ждать? Гости проголодались. Что они подумают, если я стану морить их голодом? Телятина давным-давно готова, смотрите, как бы экономка ее не пережарила.

Но через минуту из кухни прибежал бледный и испуганный Шиндлер. Казалось, он собирается возвестить о катастрофе.

– Ну что, Папагено, телятина погублена? – вскричал Бетховен.

«Случилось несчастье», – написал Шиндлер.

– Эта тупица сожгла мясо!

«Хуже, – написал Шиндлер, – погасла плита. Придется ждать, пока она снова ее растопит, на это уйдет не меньше часа».

Бетховен метал сердитые взгляды, и Джэсон написал: «Мы подождем, господин Бетховен. А вы тем временем расскажите о Моцарте».

– Да что там рассказывать! Я приехал в Вену брать у него уроки, виделся с ним всего лишь раз, а потом мне пришлось возвратиться в Бонн. Когда же я навсегда перебрался в Вену, он уже скончался. Свеча угасла.

«Вас не поразила внезапность его кончины?»

– Она всех поразила. Ему было всего тридцать пять. Он был на четырнадцать лет старше меня. Со временем подобная разница стала бы незаметной. Мы могли бы подружиться.

«Вы, должно быть, задумывались над причиной столь внезапной смерти?»

– А над чем тут задумываться? Он был слишком расточителен.

«По-вашему, это единственная причина его ранней смерти?»

– Возможно, и не единственная. Разумеется, он слишком зависел от покровительства знати. Вот почему я решил не зависеть от вкуса знатных вельмож.

«А что вы скажете о Сальери?» – спросил Джэсон.

– А при чем тут Сальери? – Лицо Бетховена побагровело, казалось, его сейчас хватит удар.

«Некоторые полагают, что Сальери явился причиной смерти Моцарта».

– Какая глупость!

«Ходят слухи, будто Сальери в этом сам признался».

– Знаю. Слухов сколько угодно. Им нельзя верить. «Однако, Мастер, вы задумывались над этим», – вмешался в разговор Шиндлер.

– Задумывался, конечно, откуда взялись подобные слухи. Но никогда им не верил. А вы верите, госпожа Отис? Уж не поэтому ли вы сюда приехали?

«Мы приехали повидать вас, – написала Дебора. – И обсудить заказ на ораторию».

Впервые Бетховен поглядел на нее с подозрением, и Дебора добавила: «Но нас, разумеется, интересует и ваше мнение о Моцарте. Мнение одного великого Мастера о другом».

Бетховен какое-то мгновение колебался, а затем, движимый чувством, которое пересилило все остальное, воскликнул:

– Встречу с Моцартом мне никогда не забыть!

 

Бетховен и Моцарт

 

Заметив, с каким вниманием слушают его американские гости, Бетховен взволнованно продолжал:

– Всю свою юность я мечтал об одном: стать таким, как Моцарт. Мой отец твердо веровал, что мне непременно суждено стать вторым Моцартом, словно природа во второй раз могла создать нечто подобное. Что только ни приходило в голову моему родителю – этому несчастному пропойце, непроходимому глупцу! Он задался целью сделать из меня такого же чудо-ребенка, хотел, чтобы я попусту растрачивал свой талант, играя для людей, для которых я буду просто игрушкой, знаменитый больше своим умением развлекать, нежели музыкальными способностями. Мне это было не по нутру, и я постоянно старался освободиться от отцовской опеки, хотя он меня за это жестоко наказывал.

Но я любил музыку, и под влиянием дедушки и первого моего учителя Кристиана Нефе, которому я стольким обязан, усердно занимался, и когда в четырнадцать лет меня назначили вторым органистом в Бонне и положили мне жалованье сто пятьдесят гульденов в год, я почувствовал себя вполне самостоятельным.

Прошло несколько лет, и Нефе решил послать меня в Вену в надежде, что там я стану учеником Моцарта. Для меня это было целым событием.

Я знал многие сочинения Моцарта наизусть. В 1787 году он почитался величайшим из всех живущих композиторов; и хотя кое-что из его светской музыки, на мой вкус, было чересчур вычурно и претенциозно, я преклонялся перед его фортепьянными произведениями, яркими и безупречно построенными.

Я прощался со своей матерью со слезами на глазах – она выглядела немощной и старенькой, а мы с ней нежно и преданно любили друг друга, она была для меня самым дорогим человеком на свете. Я мог всецело доверять ей, и она никогда не обманывала моего доверия, моих надежд, моей мечты. Поэтому я покидал Бонн со смешанным чувством радости и беспокойства.

Однако по дороге в Вену я позабыл о своих сомнениях и с волнением ждал предстоящей встречи. У меня имелось рекомендательное письмо к барону ван Свитену, близкому другу Моцарта. Лишь в одном Нефе ошибся. Он послал меня в Вену в самую суровую пору, зимой. Дороги утопали в грязи, кое-где заледенели, а частый дождь со снегом превратился в слякоть. Я ехал почтовым дилижансом, у меня не было денег нанять карету, и хоть кутался в меховую шубу, но промерзал насквозь, и мои руки сводило от холода.

Наконец, в апреле я прибыл в Вену, и ван Свитен пообещал представить меня Моцарту. Барон был мужчиной среднего возраста, мрачным и начинающим лысеть, – он тщательно это скрывал, нигде не появляясь без парика; он пользовался большим влиянием, был известен своим покровительством музыкантам и занимал важные посты при императорском дворе.

В день нашей встречи с Моцартом я потерял покой. Неужели я, как равный с равным, буду беседовать с таким человеком? Мне стало известно, что он сочиняет оперу для Праги, – как я узнал позднее, это был «Дон Жуан», – и что его сильно опечалила весть о болезни отца. Отец его был смертельно болен, а Моцарт, не в пример мне, был глубоко к нему привязан, и я сомневался, выкажет ли он желание меня послушать. Но ван Свитен непременно хотел добиться встречи, чтобы поразить Нефе своими связями, и поэтому, преодолевая страх, я решил воспользоваться этой возможностью.

В последний момент, когда мы уже собрались ехать, барон спросил: «Может, кто-нибудь другой послушает твою игру, мальчик?»

Мне было всего шестнадцать, правда, смуглая кожа делала меня старше; покровительственный тон барона меня возмутил, и я не сдержался: «Или Моцарт или никто!»

Ван Свитен рассердился, я слышал, как он пробормотал себе под нос – ничто не ускользало тогда от моего слуха: «Не уверен, что Моцарт этого захочет». Но барон все-таки приказал подать карету, предварительно осмотрев, в порядке ли мой костюм.

Это обстоятельство меня немало удивило. Не ожидал я, что такой человек, как Моцарт, придает значение одежде. В своем зеленом камзоле, панталонах и темном парике, под стать моей темной коже, я казался себе придворным лакеем, но ван Свитен остался доволен моим видом.

Моцарт жил на Гроссе Шулерштрассе; и когда мы вошли в небольшой дворик и поднялись по винтовой лестнице на второй этаж, мне подумалось, какие бы планы я ни строил в своих мечтах, все произойдет совсем по-иному.

Дверь нам открыла жена Моцарта Констанца, хрупкая, темноволосая, невысокого роста женщина. Я заметил ее живые темные глаза, красивые тонкие лодыжки и изящную фигуру.

Моцарт был неприятно удивлен нашим приходом. Мы застали его за работой. Он, казалось, совсем позабыл о своем обещании. Обращаясь к ван Свитену, который провел меня прямо в музыкальную комнату, он воскликнул:

«Кто это, барон?»

«Людвиг ван Бетховен», – ответил тот. Моцарт выглядел озадаченным, пока ван Свитен не пояснил: «Гениальный питомец Кристиана Нефе из Бонна».

«Вот как!»

Я стоял перед Моцартом с глупейшим видом, не зная, куда деваться от смущения. Видно, он понял мои чувства, так как, полуизвиняясь, сказал: «Мой отец тяжело болен, вы выбрали неподходящее время».

Ван Свитен принялся оправдываться, и Моцарт несколько смягчился. Барон объявил, что готов платить за мои уроки, хотя видел, что Моцарт ему не верит, как впрочем и я – мне уже не раз приходилось наблюдать скаредность барона.

Ван Свитен представил нас друг другу, Моцарт поднялся с места, и меня поразил его малый рост. Он оказался значительно ниже меня, а мне было всего шестнадцать и я не считался высоким для своего возраста. Кроме того, он был необычайно бледен, словно все дни проводил в комнатах, я же любил природу. Моцарт провел рукой по своим прекрасным светлым волосам, – дома, за работой он не носил парик, – и видно было, что волосы – предмет его гордости.

Не зная, куда деваться от робости, я протянул ему руку. Боюсь, мое пожатие вышло чересчур сильным, потому что он сморщился от боли. Я испугался, как бы он не выставил меня за дверь, но, поговорив еще с бароном, Моцарт, правда, без особой охоты, согласился послушать мою игру.

Я вызвался сыграть одну из его сонат, и когда кончил, то сразу понял, что не угодил ему – я играл не достаточно сдержанно. Он стал сравнивать меня со своим любимым девятилетним учеником Гансом Гуммелем.

В ужасе от того, что все погибло, я воскликнул:

«Разрешите поимпровизировать, господин капельмейстер!» – я упорствовал, скрывая собственную растерянность. Он кивнул, как мне показалось, еще неохотнее, чем прежде.

Начав импровизировать, я сразу обрел уверенность. И если играя его сонату, я смирял себя, то в импровизацию вложил всю свою силу. Я сомневался, получит ли Моцарт удовольствие от моих импровизаций, – настолько мое исполнение отличалось по силе от его, – но подлаживаться под чужой вкус я не умел.

Я кончил, и он дал мне новую тему для импровизации.

Сочинение музыки – вот к чему я больше всего стремился, и приободрившись, я играл, вкладывая в музыку всю душу. На этот раз Моцарт долгое время сидел в молчании. И когда я уже окончательно понял, что не понравился ему и совсем пал духом, он сказал слова, которые запомнились мне на всю жизнь.

Бетховен сделал паузу, словно желая подольше насладиться этим воспоминанием, а затем продолжал:

– Ван Свитен спросил Моцарта, что он думает о моих импровизациях, и тот ответил: «Внимательно прислушайтесь к его игре. Музыка его завоюет весь мир».

Я был глубоко взволнован его похвалой, но старался этого не показать – гордость не позволяла. Когда же Ван Свитен стал упрашивать Моцарта давать мне уроки композиции, я присоединился к его просьбе После некоторых раздумий Моцарт согласился и велел мне прийти через неделю, чтобы составить расписание уроков Я признался, что больше интересуюсь композицией, нежели самой игрой, и что он мой любимый композитор, и Моцарт ответил «Надеюсь, ваше мнение не переменится к концу наших занятий». Сказано это было несколько насмешливо, но одновременно с некоторой надеждой Я не помнил себя от радости.

Ван Свитен отвел Моцарта в сторону обсудить другие дела, и я услышал твердый ответ Моцарта «Торговаться я не стану. Двести гульденов за оперу, вот мое последнее слово». И тут же добавил: «Этот юноша из Бонна, если пожелает, далеко пойдет в искусстве композиции Я готов давать ему бесплатные уроки»

Я оглядел его музыкальную комнату, которая, как я надеялся, должна была стать с этих пор и моим прибежищем. Комната была узкой, продолговатой, меня смутило несколько вольное изображение обнаженных купидонов на потолке. Теперь ее называют комнатой, где создавался «Фигаро». В мои шестнадцать лет мне было легче смотреть на его письменный стол, на зеленое сукно, почти такое же как на моих панталонах, на желтое гусиное перо, белую свечу и покрытую пылью скрипку, нежели на обнаженных купидонов.

Через минуту Моцарт распрощался со мной Я так и запомнил его: хрупкий, маленький, бледный человек в помятых панталонах, неприметный до тех пор, пока лицо его не преображала улыбка. Он дружески посмотрел на ван Свитена и красивым мелодичным голосом извинился, что не смог уделить нам больше времени – на следующей неделе он надеялся быть посвободней. И я вновь подумал, какая у него удивительно милая улыбка.

 

Бетховен и Сальери

 

Взволнованный своим рассказом, Бетховен замолчал «Дорогой господин Бетховен, что же произошло потом?» – спросила Дебора.

– Я никогда его больше не видел Мне пришлось вернуться домой. Моя матушка тяжело заболела и вскоре умерла. А когда я перебрался в Вену, Моцарта уже не было в живых.

«Вы полагаете, что Моцарт умер своей смертью?» – спросил Джэсон.

– По всей вероятности, да. Он был крайне непрактичен – вечно сидел в долгах. Он мог отказаться от заказа в двести гульденов, в котором сильно нуждался, и тут же предложить мне бесплатные уроки. Он не думал о своей выгоде. Неудивительно, что он умер в нищете.

«А как вы относитесь к его музыке?» – спросил Джэсон.

– Молодой человек, Моцарт обладал чудесным инструментом, этот инструмент был заключен в нем самом. Его музыка – это он сам. Он обладал талантом самым искренним образом выражать свою боль и радость, передавать переполнявшее его огромное счастье или горе, трогать сердце несравненной красотой и изяществом своих мелодий. Свой талант он никогда не растрачивал попусту, как растрачивал свое здоровье. Его музыка многому учит, – Бетховен благоговейно склонил голову.

Джэсон с минуту почтительно молчал, а затем, горя нетерпением побольше разузнать, написал: «А что вы все-таки думаете о признании Сальери на исповеди?»

– Сальери был моим учителем, – сердито проговорил Бетховен.

«Он сейчас находится в доме умалишенных».

– Значит, он безумен. «Возможно, он всегда был безумен?» Бетховен порывисто встал и объявил:

– Пойду-ка посмотрю, как управляется эта гусыня – моя экономка. Она, видно, решила уморить нас голодом. – И он поспешил на кухню.

Как только за ним закрылась дверь, Шиндлер показал гостям одну из разговорных тетрадей Бетховена и запись, сделанную в ней его, Шиндлера, рукой.

«Сальери пытался перерезать себе горло, но остался жив. Он утверждает, что отравил Моцарта. Он окончательно лишился разума. В бреду он твердит, что виновен в смерти Моцарта, требует исповеди, чтобы признаться в совершенном преступлении, и в Вене ходят слухи, будто он уже исповедовался некоему священнику. Могу побиться об заклад, что его замучила нечистая совесть. Обстоятельства смерти Моцарта подтверждают признание Сальери».

– Значит, вы со мной согласны, господин Шиндлер? – воскликнул Джэсон.

– Да.

– А вы не боитесь полиции? – спросила Дебора.

– Они не посмеют тронуть Бетховена. Это вызовет скандал.

– Но он не верит в виновность Сальери. Он и слышать не хочет об этом.

– Это только на словах. В глубине души Бетховен не доверяет Сальери. Пусть он расскажет вам о том времени, когда просил Сальери рекомендовать его на должность императорского капельмейстера.

– Как это сделать? Стоит мне упомянуть имя Сальери, он тут же сердится, – сказал Джэсон.

– Пусть попытается ваша жена, она ему очень нравится. Сегодня, в ожидании вашего визита, он весь день был сам не свой. И заказ ваш вдохновляет его, хотя и внушает беспокойство. Он собирается приняться за ораторию, чтобы доказать Вене свою работоспособность и что на его сочинения большой спрос, хотя писать в последнее время ему стало трудно.

– А вы, господин Шиндлер, – спросила Дебора, – почему вы недолюбливаете Сальери?

– Когда Бетховен совсем лишился слуха, Сальери перестал с ним встречаться.

– Не кажутся ли обстоятельства смерти Моцарта подозрительными Бетховену?

– Кажутся. И я вам сейчас это докажу. – Но тут раздались шаги Бетховена, и Шиндлер предостерег: – Осторожно, мы это сделаем перед вашим уходом. Он рассердится, если узнает, что я задумал.

– Опять вы что-то замышляете против меня, Папагено? – с порога возмутился Бетховен. – Стоит мне отвернуться, как вы тут же принимаетесь шептаться.

«Мы говорили о Сальери», – написала Дебора.

– Что там о нем говорить, он, можно сказать, мертвец. Пусть себе покоится в мире.

«Однако вы утверждаете, что многим ему обязаны».

– Несомненно. Госпожа Отис, вы прекрасно пишете по-немецки. Гораздо лучше, чем ваш муж.

«Значит, вы думаете, что Сальери был неправильно понят?» – настаивала она.

– Не отрицаю. Музыканты, как и все люди, нередко ссорятся. Когда я был учеником Гайдна, мы частенько с ним ссорились, но не собирались подсыпать друг другу яд.

Дебора написала: «Было бы очень любезно с вашей стороны рассказать нам о Сальери, наши расспросы на этом бы кончились».

– А затем мы приступим к еде. Обед уже почти готов. Эта идиотка-экономка сумела, наконец, развести в печи огонь.

«Господин Бетховен, – вмешался Джэсон, – расскажите нам, как Сальери устраивал вас на должность императорского капельмейстера?»

Бетховен недовольно проворчал:

– Ну, и болтун же этот Папагено. Обязательно все переиначит. И все же вам не мешает послушать. Вы убедитесь, что Сальери был интриганом, но не убийцей.

«В конце 1792 года, когда я возвратился в Вену, – начал Бетховен с видом задумчивым и серьезным, – Моцарт уже был в могиле, и мне пришлось искать другого учителя. Я сделался учеником самого близкого ему композитора – Иосифа Гайдна, который к тому времени приехал из Англии. Но мы с ним не поладили, и спустя некоторое время я начал брать уроки у Сальери.

Сальери считался прекрасным педагогом, он долгие годы состоял на службе при дворе, благоволил ко мне и научил меня многому, больше, чем кто-либо другой. А за уроки он брал» весьма скромную плату. Я почитал его своим добрым и искренним другом и всюду, в знак признательности, подписывался: «Людвиг ван Бетховен, ученик Сальери».

В 1814 году, когда правители Европы собрались в Вене на Конгресс, моя известность уже превзошла известность Сальери, но я продолжал именовать себя по-прежнему. Уже были исполнены восемь моих симфоний, и я сочинил еще одну – в честь победы над Бонапартом: «Победа Веллингтона в битве под Витторио». Самые лучшие венские музыканты принимали участие в ее первом исполнении. Я дирижировал оркестром. Сальери – артиллерией; Гуммель играл на шумовой машине, а Мейербер управлял машиной, имитирующей гром. Вскоре состоялась премьера моего последнего варианта оперы «Фиделио», и публика восторженно приняла ее; считалось, что она воспевала победу Габсбургов над Бонапартом, и я благоразумно не пытался исправить это заблуждение.

И, тем не менее, у меня было мрачно на душе. Все мне завидовали. Мои покровители пообещали до конца дней платить мне ежегодно четыре тысячи гульденов, что было немало для человека моих скромных потребностей, но инфляция, расходы на докторов и неоплаченные заказы заставляли меня жить в нужде. А когда мне несколько месяцев ничего не платили, и я прослышал, что освобождается место императорского капельмейстера, то решил предложить свои услуги, хотя сомневался, стоит ли добиваться высокого покровительства, имея перед собой печальный пример Моцарта.

Я условился о встрече с Сальери, – он пользовался наибольшим авторитетом и мог мне помочь. Он был тогда первым императорским капельмейстером и почти пятьдесят лет прослужил Габсбургам; даже Меттерних и сам император считались с его мнением, хотя ни тот, ни другой ничего не смыслили в музыке. И хотя публика увлекалась вальсами, в Вене исполняли также и генделевского «Самсона», поэтому я не терял надежды на успех.

Квартира Сальери, где он проживал уже много лет, помещалась на Кольмаркт. При виде моей визитной карточки лакей удивленно поднял брови, причиной чему, видимо, была надпись на ней: «Людвиг ван Бетховен, ученик Сальери», и хоть и не слишком вежливо, но велел мне подождать.

Я не раз навещал Сальери, и всегда меня удивляла окружавшая его роскошь. Белые стены комнат украшали темно-красные с позолотой панели, совсем как во дворце Гофбург, а хрустальные люстры и паркетные полы стоили, должно быть, целое состояние.

Сальери запоздал на целый час, и я злился. Он решил изъясняться со мной на своем отвратительном немецком языке, хотя он и прожил в Вене почти полстолетия, и не стал писать для меня в тетради.

В те годы я еще немного слышал, но волновался, боясь не понять его речь, и слишком напрягался, боясь что-то упустить. Я непроизвольно шевелил губами, когда поворачивался в его сторону левым ухом. Моцарт, наверное, вел бы себя со мной более воспитанно.

Извинившись за опоздание, Сальери прокричал: «Я так сильно занят, не знаю, что и делать, чтобы всюду поспеть». Я расслышал его слова, потому что в порыве чувств он говорил очень громко, а затем так крепко сжал меня в объятиях, что множество орденов, украшавших его камзол, впились мне в грудь, которая и без того ныла от подагры. Он был одет по последней моде – в камзоле с высоким воротником и шелковой рубашке с воланами из тончайшего шелка. Волосы были взбиты, локон спадал на лоб, – парики тогда уже вышли из моды, – а лицо тщательно нарумянено и напудрено, отчего его длинный нос лишь еще сильнее выделялся.

Сальери что-то произнес, и мне пришлось признаться: «Я не слышу вас, маэстро», – смутившись, проговорил я. «Рад видеть вас, Бетховен!» – прокричал он.

«Благодарю вас, маэстро». Я решил сразу приступить к делу и свести разговор до минимума, дабы мой слух не подвел меня окончательно.

«Мне хотелось бы получить место при дворе», – начал я.

«Прекрасно. Кто же ваш высокопоставленный покровитель? Назовите мне этого счастливчика».

«Я рассчитывал на ваш совет».

Сальери нахмурился и промолчал.

«Либо поддержку», – добавил я.

Он что-то пробормотал и заметив, что я не слышу, насмешливо улыбнулся и повысил голос:

«Чем могу быть вам полезен, Бетховен?»

«Рекомендуйте меня императору. Вы к нему вхожи».

Он пожал плечами и самодовольно улыбнулся, сочтя это за комплимент.

«Рекомендуйте меня как вашего ученика», – сказал я, – презирая себя за то, что мне приходится так унижаться.

«Разумеется, – воскликнул он. „Фиделио“ написан в итальянской манере, как и всякая порядочная опера. Вы усвоили мои уроки».

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...