Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

LXXXI. 5-8 августа. - Пребывание Жака в Базеле




 

Платнер поместил Жака у старухи, матери одного социалиста, по фамилии Штумф, которого партия недавно послала куда-то с поручением. Считается, что Жак поселился в Базеле для того, чтобы работать в книжной лавке: Платнер вручил ему оформленный по всем правилам договор. В случае, если полиция, ставшая после объявления войны особенно ретивой, заинтересуется его присутствием, он сможет доказать, что у него есть служба и определенное место жительства.

Дом старой г-жи Штумф, находящийся в Малом Базеле, в нищем квартале Эрленштрассе (недалеко от Грейфенгассе, где держит свой магазинчик Платнер), - это расшатанная лачуга, обреченная на слом. Комната, снятая Жаком, похожа на узкий коридор, прорезанный двумя низкими окошками - по одному на каждом конце. Одно, без стекол, выходит во двор; со двора поднимается вонь от крольчатника и прокисших отбросов. Другое выходит на улицу, за которой виднеются угольные склады пограничной баденской станции, иными словами почти на германскую территорию. Над головой - так низко, что можно достать их рукой, - тянутся ряды кровельных черепиц, нагретых солнцем и создающих днем и ночью температуру раскаленной печи.

Здесь, в этой парильне, запирается Жак, чтобы отшлифовывать свое воззвание, поддерживая силы кружкой кофе и бутербродом с гусиным жиром, которые по утрам ставит у его двери мамаша Штумф. Иногда около полудня духота становится до того невыносимой, что он делает попытку сбежать. Но, выйдя на улицу, сейчас же с сожалением вспоминает о своей конуре и спешит вернуться в нее. Он снова ложится на кровать и здесь, обливаясь потом, с закрытыми глазами, снова нетерпеливо разматывает клубок своей мечты... Аэроплан высоко в небе... Сидя позади Мейнестреля, он нагибается, хватает охапки листовок, бросает их в пространство... Гудение мотора сливается с пульсацией его крови. Птица с огромными крыльями - это он сам; из собственного сердца вырывает он эти послания, чтобы рассеять их над миром... "Завтра, с восходом солнца, восстаньте все!" Отдельные части воззвания располагаются в стройном порядке. Фразы понемногу отливаются в определенную форму. Он знает их наизусть. Лежа, устремив взгляд в потолок, он без конца повторяет их. Иногда вдруг вскакивает, бежит к столу, чтобы изменить какой-нибудь абзац, переставить слово. Потом снова бросается на кровать. Он почти не замечает окружающей его жалкой обстановки. Живет среди своих грез... Он видит, как мятеж распространяется... На командных пунктах совещаются офицеры, мечутся испуганные писаря; сообщение со ставкой главнокомандующего прервано... Какие бы то ни было репрессии невозможны. Если правительства хотят еще хоть для вида сохранить престиж, им остается одно: спешно заключить перемирие...

Эта навязчивая идея гложет его, но и поддерживает - как кофе. Он не может больше обходиться ни без того, ни без другого. Как только какая-нибудь настоятельная необходимость - короткое посещение книжной лавки или просто встреча на лестнице с г-жой Штумф - на мгновение отрывают Жака от его мечты, он испытывает такое болезненное чувство, что спешит вернуться в свое уединение, как наркоман к своему наркотику. И тотчас же находит облегчение. Не только спокойствие, но вместе с ним какое-то радостное, полное энергии возбуждение... По временам, когда дрожь в руке вынуждает его перестать писать или когда он видит в осколке зеркала на стене свое лоснящееся от пота лицо, впалые щеки, взгляд - взгляд маньяка, ему впервые в жизни приходит мысль, что он болен. И эта мысль вызывает у него улыбку. Какое значение имеет это теперь?.. Удушливой ночью, когда ему не удается сомкнуть глаз, когда он каждые десять минут встает, чтобы смочить в кувшине полотенце и обтереть им пылающее тело, он на минуту останавливается перед окошком. Оно выходит в ад, в грохоте пакгаузов копошится при свете дуговых ламп целая армия железнодорожников; дальше в темноте депо, с шумом катятся тележки, сталкиваются вагонетки, во всех направлениях разбегаются огоньки; а еще дальше, на блестящих рельсах, свистят и маневрируют бесконечные составы, которые сейчас, один за другим, провалятся во мрак воюющей Германии. Тогда он улыбается. Он один знает. Он один знает, что вся эта суета напрасна... Избавление близится. Листовка написана. Каппель сделает немецкий перевод. Платнер напечатает миллион двести тысяч экземпляров... В Цюрихе Мейнестрель готовит аэроплан... Еще несколько дней! "Завтра, с первым лучом солнца, восстаньте все!"...

После двух суток лихорадочной работы он решается наконец отдать свою рукопись. "Быть готовым к субботе", - сказал Мейнестрель...

Платнер стоит в задней комнате своей книжной лавки среди кип бумаги за двойной, обитой клеенкой дверью; несмотря на утренний час, все ставни закрыты. (Это человек лет сорока, маленького роста, некрасивый, тщедушный; у него больной желудок и дурно пахнет изо рта. Грудная клетка выступает вперед, как грудная кость птицы; лысый череп, худая шея, выдающийся вперед горбатый нос делают его похожим на ястреба. Этот торчащий нос как будто увлекает все тело вперед и перемещает центр тяжести, отчего Платнеру постоянно кажется, что его равновесие нарушено: неприятное ощущение, передающееся и собеседнику. Надо привыкнуть к его неблагодарной внешности, чтобы заметить простодушный взгляд, добрую улыбку, ласковый, немного тягучий голос, который часто дрожит от волнения и в котором каждую минуту словно сквозит готовность отдать свою дружбу. Но Жаку не нужен новый друг. Ему никто больше не нужен.)

Платнер ошеломлен. Слух о том, что парламентская фракция социал-демократов голосовала в рейхстаге за военные кредиты, подтвердился.

- Голосование французских социалистов в палате - это уже страшный удар, - признается он дрожащим от негодования голосом. - Хотя после убийства Жореса этого до некоторой степени можно было ожидать... Но немцы! Наша социал-демократия, великая пролетарская сила Европы!.. Это самый жестокий удар за всю мою жизнь социалиста. Я отказывался верить официальной прессе. Готов был дать руку на отсечение, что социал-демократы все, как один, сочтут необходимым публично заклеймить имперское правительство. Прочитав сообщение агентства, я рассмеялся! От него пахло ложью, ловкой плутней! Я говорил себе: "Завтра мы прочтем опровержение!" И вот... Сегодня надо признать факт очевидным. Все верно, до ужаса верно!.. Еще неизвестно, как все это происходило за кулисами. Может быть, мы никогда не узнаем правды... Райер уверяет, что двадцать девятого Бетман-Гольвег пригласил Зюдекума, чтобы добиться от него прекращения оппозиции социал-демократов...

- Двадцать девятого? - переспрашивает Жак. - Но ведь двадцать девятого в Брюсселе - речь Гаазе!.. Я был там! Я его слушал!

- Возможно. Однако Райер утверждает, что, когда немецкая делегация вернулась в Берлин, состоялось заседание центрального комитета и было вынесено решение подчиниться: кайзер знал, что может издать приказ о мобилизации, что восстания, что всеобщей забастовки не будет!.. Должно быть, до голосования в рейхстаге центральный комитет устроил закрытое заседание, которое, вероятно, прошло не так уж гладко. Я еще отказываюсь сомневаться в таких людях, как Либкнехт, Ледебур, Меринг[85], Клара Цеткин[86], Роза Люксембург, но, по-видимому, они оказались в меньшинстве и им пришлось уступить предателям... Факт налицо: голосовали за! Тридцать лет усилий, тридцать лет борьбы, медленных и трудных завоеваний сведены на нет одним голосованием! За один день социал-демократическая партия навсегда потеряла уважение пролетариата... Русские социалисты не склонились перед царизмом в думе! Они все голосовали против войны! И в Сербии тоже! Я видел копию письма Душана Поповича[87]. Сербская социалистическая оппозиция остается несокрушимой! А между тем это единственная страна, где патриотизм национальной обороны мог бы еще иметь некоторое оправдание!.. Даже в Англии сопротивление упорно продолжается: Кейр-Харди не складывает оружия. Я читал последний номер "Индепендент лейбор парти". Это все-таки утешительно, правда? Не надо отчаиваться. Понемногу мы заставим прислушаться к нам. Не всем же нам заткнут рот... Держаться крепко вопреки и наперекор всему! Интернационал возродится! И в день своего возрождения он потребует отчета у тех, кто пользовался его доверием и кого так легко приручила диктатура империализма!

Жак не прерывает его. Он делает вид, что соглашается. После того, что он видел в Париже, никакое отступничество уже не может больше его удивить.

Он берет со стола несколько газет и рассеянно пробегает заголовки: "Сто тысяч немцев идут на Льеж... Англия мобилизует флот и армию... Великий князь Николай назначен главнокомандующим всеми русскими военными силами... Нейтралитет Италии объявлен официально... Победоносное наступление французов в Эльзасе".

В Эльзасе... Жак бросает газеты. Наступление в Эльзасе... "Теперь вы отведали их войны! Вы услышали свист пуль..." Все, что отвлекает его от одинокой экзальтации, стало для него невыносимым. Ему не терпится уйти из магазина, оказаться на улице.

Как только Платнер берется за рукопись, чтобы начать подготовку к набору, Жак убегает, несмотря на просьбы остаться.

Базель раскрывается перед ним. Базель и его величественный Рейн, его сады, скверы; Базель с его контрастами тени и света, зноя и прохлады; Базель и его фонтаны, в которых Жак освежает потные руки... Августовское солнце пылает в раскаленном небе. От асфальта поднимается терпкий запах. Каким-то переулком Жак поднимается к собору. Соборная площадь безлюдна: ни экипажей, ни прохожих... Базельский конгресс 1912 года!.. Церковь, видимо, закрыта. Ее красный песчаник напоминает по цвету старинную глиняную посуду; древняя рака из обожженной глины, одиноко стоящая на солнце, монументальная и никому не нужная.

На площадке, возвышающейся над Рейном, под каштанами, где тень церковного свода и течение реки создают прохладу, нет никого, кроме Жака. Снизу, из школы плавания, скрытой в зелени, доносятся время от времени веселые крики. Жак один с дикими голубями. С минуту он следит взглядом за их полетом. Нет, никогда еще до приезда в Базель он, отшельник, не чувствовал себя до такой степени одиноким. И он с восторгом упивается величием, мощью этого полного, этого безусловного одиночества. Он не хочет нарушать его до тех пор, пока все не будет совершено... Внезапно, сам не зная почему, он думает: "Я поступаю так только от отчаяния. Я поступаю так только для того, чтобы убежать от себя... Я не остановлю войну... Я никого не спасу, никого, кроме самого себя... Но себя я спасу, отдав свою жизнь!" Он встает, чтобы отогнать ужасную мысль. Сжимает кулаки: "Быть правым наперекор всем! И найти спасение в смерти..."

Над красноватым парапетом поверх излучины реки, между мостами, поверх колоколен, поверх труб заводов Малого Базеля виднеется на горизонте плодоносный и лесистый край, подернутый теплой дымкой испарений: это Германия - сегодняшняя Германия, мобилизованная Германия, которую грохот оружия уже потряс до самых недр. Жака охватывает желание пойти на запад, дойти до той точки, где линия границы идет по Рейну: там с крутого швейцарского берега он увидит перед собой - так близко, что можно добросить камень, - германский берег, поля и села, принадлежащие Германии.

Кварталом Санкт-Альбан Жак доходит до предместья. Солнце медленно поднимается в неумолимом небе. Нарядные виллы среди подстриженных живых изгородей, их зеленые беседки, качели, клумбы, орошаемые струйками воды, белые столики, накрытые цветными скатертями, - все свидетельствует о том, что ничто еще не нарушало спокойствия этого уголка, укрывшегося в сердце охваченной пожаром Европы, что зараза еще не проникла сюда. Однако в Бирсфельдене Жак встретил батальон швейцарских солдат в походной форме, который с песнями спускался с Гарда.

Лес растянулся справа, по склону холма. Длинная аллея, идущая параллельно реке, прорезает рощицу молодых деревьев. На дощечке надпись: "Waldhaus"[88]. Слева, между стволами, виднеется зеленая, залитая солнцем равнина, посреди которой течет извилистый Рейн; справа, наоборот, - густая чаща, лесистый и крутой склон горы. Жак медленно шагает вперед, не думая ни о чем. После этих дней затворничества, после ходьбы по жаре среди домов тень деревьев приносит ему успокоение. На вершине холмика, прислонясь к нему, стоит среди зелени белое строение. "Это, должно быть, и есть их "Waldhaus", - думает Жак. Тропинка наискось спускается к берегу. От близости воды мелкая поросль в лесу делается еще более свежей. И вдруг Жак оказывается на берегу Рейна.

Германия - там. Она отделена от него только этой сверкающей струей.

Германия безлюдна. На противоположном берегу нет больше ни одного рыбака. Ни одного земледельца на обсаженных яблонями лугах, расстилающихся между рекой и рядом маленьких домиков с красными крышами, которые скучились вокруг колокольни у подножия холмов, загораживающих горизонт. Но у самой воды Жак различает верх полосатой трехцветной будки, полускрытой густыми зарослями откоса. Что это? Вышка часового? Пост пограничников? Таможенных досмотрщиков?..

Он не может оторвать взгляд от этого пейзажа, где так много таинственных примет. Засунув руки в карманы, неподвижно стоя на сырой земле, он не спеша разглядывает Германию и Европу. Никогда еще он не был так спокоен, не мыслил так проникновенно, не отдавал себе такого ясного отчета в своих поступках, как в эту минуту, когда, один на берегу исторической реки, он широко раскрытыми глазами смотрит на мир и на свою судьбу. Наступит день, наступит день!.. Сердца забьются в унисон, равенство людей осуществится, неся с собой достоинство и справедливость... Может быть, так надо, чтобы человечество прошло еще и через этот этап ненависти и насилия, прежде чем достигнуть эры братства... Что касается его, Жака, то он не станет ждать. В его жизни наступил тот час, когда он обязан принести людям этот безраздельный дар. Отдавался ли он когда-нибудь по-настоящему, целиком?.. Мысли, другу, женщине? Нет... Пожалуй, нет - даже идее революции. Нет - даже и Женни! Отдавая себя, он всякий раз утаивал значительную часть своего "я". Он прошел через жизнь как беспокойный дилетант, скупо отбирающий те частицы самого себя, которые уступает. Только теперь он познал всепоглощающую щедрость сердца... Сознание приносимой жертвы сжигает его, как пламя. Прошло время, когда отчаяние задевало его своим крылом так часто, когда он ежедневно боролся со своими бессильными порывами к самоотречению! Добровольная смерть не есть самоотречение: это расцвет человеческой судьбы.

Шорох шагов раздается в лесной чаще; он оборачивается. Это чета дровосеков, одетых в черное; у мужчины торчит за поясом кривой нож; женщина несет по корзине в каждой руке. У них суровые лица швейцарских крестьян озабоченный взгляд, плотно сжатые губы, как бы говорящие о том, что жизнь не прогулка. Оба подозрительно рассматривают полускрытого кустами незнакомца, который пожирает глазами то, что происходит там.

Не следовало ему подходить так близко к границе. На берегу реки, конечно, можно встретить дозоры таможенных досмотрщиков, патрули солдат... Он поспешно поворачивает назад и идет напрямик через лесную поросль, чтобы выбраться на большую дорогу.

В этот же день, под вечер, Жак является на свидание, которое ему назначил Каппель.

- Подожди меня на улице, - говорит ему студент. - Сейчас время обхода больных, а профессора нет. Я выйду к тебе через десять минут.

Детская больница находится в Малом Базеле, на набережной. Маленький садик, обнесенный живой изгородью из плюща, окружает трехэтажное здание с множеством террас, как в санатории, где стоят на солнце кроватки больных детей. В тени густых деревьев поставлены белые кресла. Жак садится. Покой, тишина... Тишина, нарушаемая лишь щебетанием птиц и более отдаленным щебетанием маленьких больных, которых Жак видит сквозь ветви: время от времени, когда подходит сиделка, худенькое тельце приподнимается над подушкой.

Быстрые шаги на песчаной дорожке. Это Каппель. Без халата и без очков, тонкий, гибкий, в широкой рубашке и полотняных брюках, он похож на подростка. Очень светлые волосы, немного впалые щеки, нежная, гладкая кожа. Но лоб вызывает чувство удивления: изборожденный морщинами, он кажется лбом старика. И взгляд голубых с металлическим блеском глаз, опушенных светлыми ресницами, поражает неожиданной зрелостью.

Каппель - германский подданный. Он продолжает изучать в Базеле медицину. Он и не подумал вернуться в Германию. Днем он работает с профессором Веббом в Kinderspital[89], вечером, ночью сражается за революцию. Он завсегдатай книжного магазина, и это ему Платнер поручил сделать в течение одного дня немецкий перевод. Впрочем, Каппель ничего не знает о планах Жака; он не задал ему ни одного вопроса.

Он вынимает из кармана четыре страницы, исписанные готическими буквами, тонкими и заостренными. Жак берет листки, рассматривает их, ощупывает. Его пальцы дрожат. Заговорит ли он, поделится ли с немцем надеждой, от которой у него захватывает дыхание?.. Нет. Теперь не время для излияний, для обмена мыслей. Остающиеся ему несколько дней он проведет в одиночестве одиночестве сильных. Он складывает листки и говорит только:

- Благодарю.

Из деликатности Каппель спешит заговорить о другом. Он вынимает из кармана газету.

- Послушай! "Анри Бергсон[90], президент Академии моральных наук, взял слово, чтобы приветствовать присутствовавших на заседании бельгийских членов-корреспондентов. Борьба, начатая против Германии, - заявил он, - есть не что иное, как борьба Цивилизации против Варварства..." Бергсон!..

Вдруг Каппель умолкает, словно прислушиваясь к отдаленному шуму.

- Это глупо... Скажи, с тобой этого не бывает? Двадцать раз на день, особенно вечером, ночью, - мне кажется, что я слышу глухие удары... гул канонады в Эльзасе...

Жак отводит глаза. В Эльзасе... Да, там бойня уже началась... Ему приходит в голову новая мысль. В час, когда столько невинных обречены на жертву, самую бесславную, самую пассивную, он испытывает гордость оттого, что остался властелином своей судьбы, что сам избрал свою смерть; смерть, которая явится одновременно и актом веры, и последним криком возмущения, последним бунтом против нелепости, царящей в мире, - обдуманным поступком, отмеченным печатью его личности, поступком, который будет насыщен тем самым смыслом, какой он захочет ему придать...

Каппель, помолчав, возобновляет разговор:

- Когда я был ребенком, мы жили в Лейпциге, возле тюрьмы. Как-то раз, зимним вечером, - шел снег, - в нашем квартале распространился слух, что в город приехал палач и на рассвете должны кого-то казнить. Помню, я никому ничего не сказал и ушел... в темноту. Было поздно. Падал густой снег. На улице - никого. На площади - жуткая тишина. Я несколько раз обошел вокруг тюрьмы совершенно один. Я не мог вернуться домой. Не мог отделаться от мысли: там, по ту сторону этой стены, находится человек, которого люди приговорили к смерти, и он знает это, он ждет...

Несколькими часами позже, сидя в углу Kaffeehalle[91], в дыму скверных сигар, прислонившись к прохладным изразцам печки, Жак макает хлеб в кружку кофе и грезит. Лампочка без абажура, которая свисает с потолка, словно паук на кончике паутины, ослепляет его, гипнотизирует, отделяет от остального мира.

Платнер уговаривал его остаться поужинать, но Жак, торопливо исправив гранки воззвания, сбежал, сославшись на усталость Он симпатизирует владельцу книжного магазина и упрекает себя за то, что недостаточно проявляет свою симпатию. Но эта болтовня о революции, полная общих мест и повторений, эти назойливые взгляды, когтистая рука, которую Платнер то и дело кладет на плечо собеседника, манера внезапно опускать длинный нос к изорудованной груди и заканчивать фразу шепотом, подобно конспиратору, открывающему тайну, - все это безумно раздражает Жака, его нервы не выдерживают.

Здесь ему хорошо. Kaffeehalle плохо освещенное, бедное кафе с большими столами без скатертей; своей окраской и шероховатостью их старое облезлое дерево напоминает мякиш ржаного хлеба. Здесь можно получить по дешевке порцию сосисок с капустой, тарелку супа, толстые ломти белого хлеба во всю ковригу. Жак нашел здесь если не одиночество, то хотя бы уединение; безымянное уединение в непосредственной близости со стадом.

Ибо в Kaffeehalle все время полно народу. Странная публика: здесь сталкиваются все категории отшельников, холостяков, бродяг. Тут студенты, развязные и шумные, которые называют служанок по имени, обсуждают вечерние телеграммы, спорят поочередно о Канте, о войне, о бактериологии, о машинизации, о проституции. Тут приказчики, конторщики, прилично одетые, молчаливые, отделенные друг от друга полубуржуазной осмотрительностью, которая тягостна им самим, но которую они не умеют преодолеть. Тут хилые существа, чье общественное положение трудно определить: безработные, выздоравливающие, только что вышедшие из больницы, - вокруг них еще плавает тяжелый запах йодоформа; калеки, вроде того слепого, что устроился у дверей и держит на сдвинутых коленях набор инструментов для настройки роялей. Тут перед стойкой - круглый стол, за которым обедают три женщины из Армии спасения[92]; они едят только овощи и, укрытые своими огромными чепцами, шепотом сообщают друг другу назидательные секреты. Тут есть также целая плавучая армия обломков крушения, бедняков, выброшенных сюда волнами нищеты, преступления или неудачи; счастливые тем, что попали сюда, они сидят, не решаясь поднять глаза, согнувшись под тяжестью прошлого, как видно нелегкого, и долго крошат в суп свой хлеб, прежде чем опустить в него ложку. Один из них только что занял место напротив Жака На секунду глаза их встретились. И во взгляде этого человека Жак поймал мимолетный беглый огонек, шифрованный язык тех, кто поставлен вне закона: задушевный, таинственный обмен мыслей, пробегающих в зрачках, быстрый, как молния, вопрос, всегда один и тот же: "А ты? Тоже неприспособившийся, непокорный, гонимый?"

Молодая женщина появляется в дверях и делает несколько шагов по залу. Изящный силуэт, легкая походка. На ней черный английский костюм. Ее глаза ищут кого-то, но не находят.

Жак опустил голову. Он чувствует внезапную боль в сердце. И вдруг встает с места, чтобы бежать отсюда.

Женни... Где она сейчас? Что сталось с ней без него, без всяких вестей, кроме лаконичной открытки, посланной им с французской границы? Он часто вспоминает о ней так - во внезапном и коротком порыве, страстном, тоскливом; и каждую ночь, во время бессонницы, судорожно сжимает ее в своих объятиях... Мысль о том, как он нужен ей, мысль о неверном будущем, на которое он ее обрекает, невыносима, когда он думает об этом. Но он думает об этом редко. Искушение сохранить свою жизнь ради Женни ни разу не коснулась его души. Отказ от любви не кажется ему изменой. Напротив: верность самому себе тому, кого полюбила Женни, - кажется ему лучшим доказательством верности его любви к ней.

За стенами кафе - ночь, улица, одиночество. Он почти бежит, сам не зная куда. Глухая мужественная песнь сопутствует его шагам. Он ускользнул от Женни. Он вне пределов досягаемости. В нем нет больше ничего, кроме жгучего, очищающего восторга - восторга героев.

 

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...