Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Глава XL Семейные отношения




Было бы неестественно, если бы человек с таким характером, как мистер Домби, встретив противодействие со стороны столь энергической особы, какую он против себя восстановил, смягчил властный и суровый свой нрав или если бы холодная, непроницаемая броня гордыни, его облекавшая, стала более гибкой от непрестанного столкновения с высокомерием, презрением и негодованием. Проклятье такой натуры — оно-то и является, в основном, тем тяжким возмездием, какое в ней самой заключается, — состоит в том, что почтение и уступчивость способствуют развитию дурных ее свойств и служат для нее пищей, но наряду с этим сопротивление и противодействие настойчивым ее притязаниям питают ее ничуть не меньше. Злое начало в ней обретает силы для роста и развития в противоположностях: оно находит опору как в сладости, так и в горечи. Склоняются перед ней или ею пренебрегают — она по-прежнему порабощает сердце, в котором воздвигла свой престол, и боготворят ее или отвергают, — остается таким же суровым владыкой, как дьявол в мрачных легендах.

В своих отношениях к первой жене мистер Домби, холодный и высокомерный, держал себя, как некое высшее существо и едва ли не почитал себя таковым. Для нее он был «мистером Домби», когда она впервые его увидела, и оставался «мистером Домби» вплоть до ее смерти. Он утверждал свое величие на протяжении всей их супружеской жизни, и она покорно его признавала. Он сохранил за собой свое высокое положение на троне, а она — свое скромное местечко на нижней его ступени; и благо было ему, отдавшемуся в рабство единой идее. Он воображал, будто гордыня второй его жены соединится с его гордыней, вольется в нее и укрепит его величие. Он видел себя более надменным, чем когда бы то ни было, полагая, что надменность Эдит будет споспешествовать его собственной надменности. Ему и в голову не приходило, что высокомерие супруги может обернуться против него. А теперь, когда он убедился, что оно преграждает ему путь на каждом шагу и повороте его повседневной жизни, обращая к нему свой холодный, вызывающий и презрительный лик, гордыня его, вместо того чтобы увянуть или склонить голову под ударом, пустила свежие побеги, стала более сосредоточенной и напряженной, более мрачной, угрюмой и неподатливой, чем когда-либо прежде.

Кто надевает такую броню, навлекает на себя также другое тяжкое возмездие. Броня непроницаема для примирения, любви и доверия, для всех нежных чувств, наплывающих извне, для сострадания, кротости, доброты. Но к глубоким уколам, наносимым самолюбию, она чувствительна так же, как обнаженная грудь — к ударам кинжала; и при этом открываются такие мучительные гнойники, каких не найти в других ранах, хотя бы их и нанесла железная рука самой гордыни, обратившаяся против гордыни более слабой, обезоруженной и поверженной.

Таковы были его раны. Он ощущал их болезненно в уединении своих старых комнат, куда он снова начал удаляться и проводить в одиночестве долгие часы. Казалось, судьба обрекла его быть всегда гордым и могущественным, всегда униженным и беспомощным, меж тем как он должен был быть особенно сильным. Кому суждено было осуществить эту волю рока?

Кому? Кому удалось завоевать любовь его жены так же, как некогда любовь его сына? Кто была та, которая оповестила его об этой новой победе, когда он сидел в темном углу? Кто была та, чье единое слово достигало цели, которой он не мог достигнуть при всем напряжении сил? Кто была та, лишенная его любви, заботы и внимания, которая цвела и преуспевала, тогда как умирали те, него он оберегал? Кем могла она быть, как не той самой дочерью, на которую он часто посматривал смущенно в пору ее сиротливого детства, охваченный страхом, что может ее возненавидеть, и по отношению к которой его предчувствие сбылось, ибо он ненавидел ее?

Да, и он хотел ее ненавидеть и укрепил эту ненависть, хотя на девушку еще падал иногда отблеск того света, в каком она предстала перед ним в памятный вечер его возвращения с молодой женой. Он знал теперь, что она красива; он не оспаривал того, что она грациозна и обаятельна и что он был изумлен, когда она явилась перед ним во всем очаровании своей юной женственности. Но даже это он ставил ей в вину. Предаваясь мрачному и нездоровому раздумью, несчастный, смутно понимая свое отчуждение от всех людей и бессознательно стремясь к тому, что всю жизнь от себя отталкивал, усвоил превратное представление о своих правах и обидах и благодаря этому оправдывал себя перед ней. Чем более достойной его обещала она стать, тем больше склонен он был притязать задним числом на ее уважение и покорность. Разве выказывала она когда-нибудь свое уважение и покорность? Чью жизнь украшала она — его или Эдит? Кому первому открыла свое обаяние — ему или Эдит? Да ведь отношения между ними с самого ее рождения не походили на отношения между отцом и дочерью! Они всегда были чужды друг другу. Она всегда поступала наперекор ему. Теперь она участвовала в заговоре против него. Ее красота смягчала натуры, не склонившиеся перед ним, и оскорбляла его своим противоестественным торжеством.

Может быть, во всем этом слышался неясный голос чувства, проснувшегося в груди, хотя оно и вызвано было эгоистическим сознанием, что в ее власти сделать его жизнь иною. Но он заглушал эти далекие раскаты грома прибоем волн своей гордыни. Он не признавал ничего, кроме своей гордыни. И в гордыне своей, приносившей ему тревогу, тоску и мучения, он ненавидел ее.

Мрачному, упрямому, хмурому демону, которым он был одержим, его жена противопоставила свою — иную — гордость. Они никогда не могли бы жить счастливо вместе; но ничто не в силах было сделать их жизни более несчастной, чем эта умышленная и упорная борьба таких страстей. Его гордость настаивала на сохранении его верховной власти и требовала от жены признания этой власти. Она согласилась бы пойти на смертные муки, но до последней минуты не спускала бы с него надменного взгляда, выражавшего спокойное, неумолимое презрение. Вот чего он добился от Эдит! Он не подозревал, какие бури и борьбу выдержала она, пока удостоилась чести принять его имя. Он не подозревал о том, на какие уступки, по ее мнению, она пошла, когда позволила ему назвать ее женой.

Мистер Домби решил показать ей, что он — владыка. Нет и не может быть иной воли, кроме его воли. Он хотел, чтобы она была гордой, но ее гордость должна была служить его интересам, а не быть в ущерб им. Когда он сидел с ожесточившимся сердцем, в одиночестве, он часто слышал, как она уезжала и возвращалась домой, поглощенная заботами лондонской жизни и уделяя столько же внимания его симпатиям и антипатиям, его удовольствию и неудовольствию, сколько могла уделять, если бы он был ее грумом. Ее холодное, величественное равнодушие — его собственное неоспоримое качество, ею у него похищенное, — оскорбляло его больше, чем могло бы оскорбить любое иное поведение. И он решил, что заставит ее склониться перед его могучей, всеподавляющей волей.

Он давно уже размышлял об этом и однажды, поздно вечером, услыхав, что она вернулась домой, отправился к ней, на ее половину. Она была одна, в ослепительном наряде, и только что пришла от своей матери. Вид у нее был печальный и задумчивый, когда он предстал перед ней; но она заметила его еще в дверях, ибо, взглянув в зеркало, перед которым она сидела, он тотчас же увидел, словно в картинной раме, сдвинутые брови и мрачное выражение прекрасного лица, столь хорошо ему знакомое.

— Миссис Домби, — сказал он, входя, — разрешите мне поговорить с вами.

— Завтра, — отозвалась она.

— Сейчас самый подходящий момент, сударыня, — возразил он. — Вы заблуждаетесь относительно своего положения. Я привык назначать время сам. Мне его не назначают. Мне кажется, вы вряд ли понимаете, миссис Домби, кто я!

— Мне кажется, — ответила она, — я вас очень хорошо понимаю.

При этом она посмотрела на него и, скрестив на груди белые руки, сверкавшие золотом и драгоценными камнями, отвернулась.

Будь она не так красива и не так величественна в своем холодном спокойствии, быть может, не было бы у нее власти внушить ему мысль о невыгоде его положения — мысль, проникшую сквозь броню гордыни. Но эта власть у нее была, и он остро ее почувствовал. Он окинул взглядом комнату, увидел, что великолепные принадлежности туалета, служившие для украшения ее особы, и роскошные уборы валяются повсюду и брошены как попало — не только из прихоти и беспечности (во всяком случае, так показалось ему), но в силу упорного, высокомерного пренебрежения дорогими вещами. И тогда он еще острее и отчетливее осознал свое положение. Гирлянды цветов, перья, драгоценности, кружева, шелк, атлас — куда бы он ни взглянул, всюду он видел сокровища, брошенные с презрением. Даже бриллианты — свадебный подарок, — беспокойно поднимаясь и опускаясь на ее груди, словно хотели разорвать цепь, которая скрепляла их, охватывая ее шею, и рассыпаться по полу, где она могла бы попирать их ногами.

Он понял невыгоду своего положения и не скрыл этого. Напыщенный и чуждый этим ярким краскам и чувственному блеску, отчужденный и сдержанный в присутствии высокомерной госпожи, чью неприступную красоту этот блеск повторял и отражал как бы в бесчисленных осколках зеркала, он испытывал смущение и замешательство. Все, что способствовало ее презрительному самообладанию, неизбежно раздражало его. Раздраженный и недовольный самим собой, он сел и, пребывая по-прежнему в дурном расположении духа, продолжал:

— Миссис Домби, нам совершенно необходимо прийти к какому-то соглашению. Ваше поведение, сударыня, мне не нравится.

Она снова бросила на него взгляд и снова отвернулась, но если бы она говорила в течение часа, ей не удалось бы выразиться более красноречиво.

— Повторяю, миссис Домби, ваше поведение мне не нравится. Однажды я уже воспользовался случаем и попросил, чтобы вы его изменили. Теперь я этого требую.

— Вы выбрали подходящий случай для первого вашего выговора, сэр, и вы нашли подобающий тон и подобающие выражения для второго. Вы требуете! От меня!

— Сударыня, — сказал мистер Домби с оскорбительно-высокомерным видом, — я вас сделал своей женой. Вы носите мое имя. Вы связаны со мной — с моим общественным положением и моей репутацией. Не стану говорить, что свет, быть может, склонен считать этот союз почетным для вас, но я скажу, что привык предъявлять требования к моим близким и к людям, от меня зависящим.

— К какой из этих групп вам угодно отнести меня? — спросила она.

— Пожалуй, миссис Домби, я бы считал, что моя жена должна принадлежать — или, вернее, принадлежит и изменить этого не может — к обеим группам.

Она пристально посмотрела на него и сжала дрожащие губы. Он видел, как трепещет ее грудь, видел, как лицо ее вспыхнуло и затем побледнело. Все это он мог видеть и видел; но он не мог знать, что в тайниках ее сердца одно, шепотом произнесенное слово заставляло ее сохранять спокойствие, и это слово было — Флоренс.

Слепой безумец, стремящийся к пропасти! Он думал, что она стоит в страхе перед ним!

— Вы слишком расточительны, сударыня, — сказал мистер Домби. — Вы не знаете меры. Вы бросаете на ветер огромные деньги — или, вернее, это огромные деньги для большинства джентльменов, — поддерживая знакомства, которые для меня бесполезны и даже неприятны мне. Я принужден настаивать на том, чтобы это положение решительным образом изменилось. Знаю, что, получив внезапно десятую долю тех средств, какие судьба предоставила в ваше распоряжение, леди склонны впадать в крайности. Этих крайностей было более чем достаточно. Мне бы хотелось, чтобы опыт, приобретенный миссис Грейнджер, — опыт совсем иной, — принес теперь пользу миссис Домби.

Снова пристальный взгляд, дрожащие губы, трепещущая грудь, лицо, то краснеющее, то бледнеющее, и снова тихий шепот: «Флоренс, Флоренс», который слышался ей в биении ее сердца.

Его дерзкая самоуверенность возросла, когда он увидел эту перемену в ней. Воспаленная постоянным ее презрением к нему и недавним ощущением невыгоды своего положения не меньше, чем теперешней ее покорностью (так он истолковывал ее поведение), эта самоуверенность уже не знала границ. Кто мог долго противиться надменной его воле и желаниям? Он решил одержать над ней верх, и вот — смотрите!

— Далее, сударыня, — продолжал мистер Домби тоном властным и повелительным, — соблаговолите хорошенько понять, что вам надлежит уважать меня и слушаться. Что перед лицом света следует оказывать мне полное и явное уважение, сударыня. Я к этому привык. Я имею право это требовать. Короче говоря, я этого желаю. Я считаю это соответствующим вознаграждением за то высокое положение в обществе, какое выпало вам на долю. И, полагаю, никого не удивит, что это уважение от вас требуется и что вы его оказываете. Мне, мне! — добавил он выразительно.

Она безмолвствует. Никакой перемены в ней. Взгляд устремлен на него.

— Я узнал от вашей матери, миссис Домби, — сказал мистер Домби с внушительной важностью, — то, что вам несомненно известно, а именно: для поправления здоровья ей советуют поехать в Брайтон. Мистер Каркер был так любезен…

С ней внезапно произошла перемена. Ее лицо и шея вспыхнули, как будто на них упал красный отблеск солнечного заката. Не оставив без внимания этой перемены и истолковав ее по-своему, мистер Домби продолжал:

— Мистер Каркер был так любезен, что съездил туда и на время снял там дом. По возвращении вашем в Лондон я приму меры, какие считаю необходимыми, для лучшего ведения хозяйства. Одной из таких мер будет приглашение на место экономки (если это удастся) проживающей в Брайтоне очень почтенной особы, которая находится в стесненных обстоятельствах, некоей миссис Пипчин, прежде оказывавшей услуги моей семье и пользовавшейся моим доверием. Для ведения хозяйства в этом доме, возглавляемом лишь номинально миссис Домби, требуется опытный человек.

Прежде чем он произнес эти слова, она изменила позу: теперь она сидела — по-прежнему глядя на него пристально — и вертела на руке браслет, повертывала его не с женственной осторожностью, но натирала им гладкую кожу, пока на белой руке не появилась красная полоса.

— Я заметил, — сказал мистер Домби, — и этим я закончу то, что считаю нужным сообщить вам сегодня, миссис Домби, — минуту тому назад я заметил, сударыня, что мое упоминание о мистере Каркере было принято вами несколько странно. В тот день, когда я при этом доверенном лице указал вам, что недоволен вашей манерой принимать моих гостей, вам угодно было возражать против его присутствия. Вам придется воздержаться от подобных возражений, сударыня, и приучить себя к его присутствию, весьма возможно, во многих подобных случаях, если вы не воспользуетесь средством, которое у вас в руках, — иными словами, если не лишите меня оснований для недовольства. Мистер Каркер, — продолжал мистер Домби, который после отмеченного им смятения почитал действенным вновь открытое средство смирять гордость жены и, быть может, не прочь был показать означенному джентльмену свою власть в новом аспекте, — мистер Каркер, пользуясь моим доверием, миссис Домби, прекрасно может пользоваться и вашим доверием в равной мере и в равных пределах. Надеюсь, миссис Домби, — продолжал он спустя несколько секунд, на протяжении коих, в приливе высокомерия, он укрепился в своей идее, — надеюсь, я никогда не сочту необходимым поручить мистеру Каркеру передачу вам какого-либо замечания или порицания, но так как, принимая во внимание мое положение и репутацию, для меня были бы унизительны частые пререкания из-за пустяков с той леди, которую я удостоил наивысшей чести, какую в моей власти было оказать, я, не колеблясь, прибегну к его услугам, если у меня будут для этого основания.

«А теперь, — подумал он, вставая, в сознании собственного морального величия, еще более непреклонный и непроницаемый, чем когда бы то ни было, — она знает меня и знает мое решение».

Рука, с такой силой нажимавшая на браслет, тяжело лежала теперь на груди, и Эдит, смотря на мистера Домби, все с тем же застывшим лицом, сказала тихо:

— Подождите! Ради бога! Я должна поговорить с вами.

Почему не заговорила она раньше и какая происходила в ее душе борьба, на несколько минут лишившая ее дара речи? Благодаря страшному напряжению воли лицо ее оставалось неподвижным, как лицо статуи, — обращенное к мужу, оно не выражало ни мягкости, ни жесткости, ни приязни, ни ненависти, ни гордости, ни смирения — ничего, кроме пытливого внимания!

— Разве я когда-нибудь соблазняла вас, заставляя искать моей руки? Разве я когда-нибудь пользовалась какими бы то ни было уловками, чтобы прельстить вас? Разве я была более расположена к вам, когда вы за мной ухаживали, чем после пашей свадьбы? Была ли я когда-нибудь по отношению к вам иной, чем теперь?

— Совершенно незачем это обсуждать, сударыня, — сказал мистер Домби.

— Думали ли вы, что я вас люблю? Было ли вам известно, что я вас не люблю? Да разве вы когда-нибудь задумывались о моем сердце или ставили себе целью завоевать ничего не стоящую вещь? Разве был хоть какой-нибудь намек на это при заключении нашей сделки? С вашей стороны или с моей?

— Эти вопросы, сударыня, — сказал мистер Домби, — не имеют никакого отношения к делу.

Она встала между ним и дверью, чтобы помешать ему уйти, и, выпрямившись во весь рост, продолжала смотреть на него в упор.

— Вы отвечаете на каждый из них. Вижу, что вы отвечаете раньше, чем я их задаю. Можете ли вы отвечать иначе — вы, которому жалкая правда известна не хуже, чем мне? Теперь скажите: если бы я любила вас преданно, могла ли бы я сделать для вас больше, чем отдать вам всю мою волю и себя целиком, как вы этого только что потребовали? Если бы сердце у меня было чистое и неискушенное и если бы вы были его кумиром, могли бы вы потребовать большего, могли бы вы получить больше?

— Быть может, и нет, сударыня, — ответил он холодно.

— Вы знаете, что я совсем иная. И можете угадать по моему лицу мои чувства к вам. — Гордые губы не дрогнули, темные глаза не вспыхнули, по-прежнему взгляд был пристальный и испытующий. — Вы знаете в общих чертах мою жизнь. Вы говорили о моей матери. Неужели вы думаете, что можете унизить, согнуть, сломить меня, принудив к подчинению и послушанию?

Мистер Домби улыбнулся, как улыбнулся бы он, если бы задали ему вопрос, может ли он достать десять тысяч фунтов.

— Если происходит что-то необычное здесь, — продолжала она, легко проведя рукой над глазами, которые оставались такими же неподвижными, — и, я знаю, необычные чувства теснятся вот тут, — она приподняла руку, которую прижимала к груди, и снова тяжело опустила ее на грудь, — то поймите: есть нечто странное и в той просьбе, с какой я намереваюсь к вам обратиться. Да, — быстро сказала она, словно отвечая на мимолетное изменение в его лице, — дело в том, что я хочу обратиться к вам с просьбой.

Мистер Домби, со снисходительным видом опустив слегка подбородок, отчего затрещал его туго накрахмаленный воротничок, сел на стоявшую поблизости софу, чтобы выслушать просьбу.

— Если вы поймете, что и мне самой, — ему показалось, будто на глазах у нее блеснули слезы, и он подумал об этом не без самодовольства, хотя ни одна слезинка не скатилась по ее щеке и на него она смотрела все тем же пристальным взглядом, — мне самой кажется почти невероятным мое решение обратиться с просьбой к человеку, ставшему моим мужем, а в особенности к вам, — если вы это поймете, быть может, вы придадите большее значение моим словам. Тяжелая развязка, к которой мы приближаемся и, может быть, придем, отразится не только на нас (это было бы не так важно), но и на других.

На других! Он знал, к кому относилось это) слово, и сурово нахмурился.

— Я обращаюсь к вам ради других. А также ради вас и ради себя самой. После нашей свадьбы вы держали себя высокомерно по отношению ко мне, и я платила вам тем же. Ежедневно и ежечасно вы давали понять мне и всем окружающим, что, по вашему мнению, союз наш является для меня высокой честью. Я думаю иначе и в свою очередь давала это понять. Вы как будто не признаете или (поскольку это в вашей власти) не намерены признать, что каждый из нас должен идти своей дорогой. Вместо этого вы добиваетесь от меня покорности, которой не дождетесь никогда.

Хотя выражение ее лица не изменилось, это «никогда» была энергически подчеркнуто той силой, с какой она произнесла его.

— Я не питаю к вам никаких нежных чувств. Вы это знаете. Если бы я их питала или могла питать, вам это было бы безразлично. Знаю прекрасно, что и вы никаких нежных чувств ко мне не питаете. Но мы связаны друг с другом, и, я уже сказала, узы, нас соединяющие, опутывают также и других. Мы оба рано или поздно должны умереть. Мы оба уже связаны с умершими, каждый из нас лишился ребенка. Будем снисходительны.

Мистер Домби глубоко вздохнул, как будто желая сказать: «О! И это все?»

— Ни за какие сокровища в мире, — продолжала она, следя за ним и бледнея, тогда как глаза ее еще ярче заблестели, — нельзя было бы купить у меня эти слова. Если отмахнуться от них, как от пустой фразы, никакие сокровища и никакая власть не могут их вернуть. Я их произнесла. Я их взвесила, и я исполню то, за что берусь. Если вы обещаете быть снисходительным, я со своей стороны дам обещание быть снисходительной. Мы с вами — самая несчастная супружеская чета, у которой, по разным причинам, вырвано с корнем все, что освящает или оправдывает брак. Но со временем мы можем достигнуть дружеского расположения или приспособиться друг к другу. Я постараюсь на это надеяться, если и вы приложите усилие. И я буду утешать себя надеждой на более достойную и счастливую жизнь, чем та, какую я вела в юности и в расцвете лет.

Все время она говорила тихим, ровным голосом, не повышая его и не понижая; замолчав, она опустила руку, которую прижимала к груди, принуждая себя быть бесстрастной и спокойной, но не опустила глаз, столь пристально за ним следивших.

— Сударыня, — с величайшим достоинством сказал мистер Домби, — я не могу принять такие необычайные предложения.

Она продолжала смотреть на него все так же пристально.

— Я не могу, — сказал мистер Домби, вставая, — идти на соглашение, миссис Домби, или вступать с вами в переговоры по вопросу, относительно коего вам известно мое мнение и мои желания. Я предъявил вам ультиматум, сударыня, и мне остается только просить, чтобы вы обратили на него серьезнейшее внимание.

Он видел, как изменилось ее лицо и появилось на нем прежнее, но более напряженное выражение. Он видел, как опустились глаза, словно она не захотела смотреть на какой-то гнусный и ненавистный предмет. Он видел, как озарилось надменное чело. Он видел, как прорвались наружу презрение, гнев, негодование и отвращение, а бледная, тихая убежденность рассеялась, как дым. Он не мог не смотреть на нее, но смотрел он с ужасом.

— Ступайте, сэр! — сказала она, величественно указывая рукой на дверь. — Наш первый и последний искренний разговор кончен. Отныне ничто не может сделать нас более чуждыми друг другу, чем чужды мы сейчас.

— Можете быть уверены, сударыня, — сказал мистер Домби, — что я буду поступать так, как считаю правильным, невзирая ни на какие разглагольствования.

Она повернулась к нему спиной и молча села перед зеркалом.

— Сударыня, я возлагаю надежду на то, что вы обретете более правильное понимание долга, более достойные чувства и большую рассудительность, — сказал мистер Домби.

Она не ответила ни слова. По выражению ее лица, отраженного в зеркале, он понял, что она не обращает на него ни малейшего внимания, как будто бы он был незамеченным ею пауком на стене, или жуком на полу, или, вернее, словно он был пауком или жуком, замеченным ею и раздавленным, после чего она отвернулась и забыла о нем, как забывают об омерзительных мертвых гадах.

В дверях он оглянулся и окинул взором ярко освещенную роскошную комнату, красивые веши, расставленные повсюду, фигуру Эдит, сидящей в нарядном платье перед зеркалом, и лицо Эдит, отраженное в зеркале. И он ушел к себе, в свою комнату, где уже так давно предавался размышлениям, и унес с собою яркое воспоминание обо всем виденном и странную безотчетную мысль (иной раз такие мысли приходят в голову) о том какова будет эта комната, когда он увидит ее в следующий раз.

Мистер Домби был очень молчалив, очень важен и очень уверен в том, что достигнет цели.

Он не намерен был сопровождать семейство в Брайтон. Но за завтраком в день отъезда, то есть дня через два, он милостиво уведомил Клеопатру, что собирается скоро приехать туда. Нельзя было медлить с отправкой Клеопатры в такое место, которое считалось целебным, ибо она и в самом деле грозила рассыпаться в прах.

Хотя второго удара не последовало, но, оправляясь после первого, старуха как будто подвигалась не вперед, а назад. Она еще больше похудела и сморщилась, ее слабоумие проявлялось резче, а путаница в мыслях и провалы в памяти казались еще более странными. Помимо других симптомов, у нее развилась привычка путать имена ее двух зятьев, живого и умершего, и обычно называть мистера Домби либо «Грейнджби» либо «Домбер», а иногда и так и этак вперемежку.

Но она все молодилась, по-прежнему очень молодилась. И моложавой она явилась к завтраку в день отъезда, в новой шляпке, специально для этого заказанной, и в дорожном платье, которое было разукрашено вышивкой и обшито шнурком, как платьице престарелого младенца. Нелегко было надеть эту воздушную шляпку, а когда она уже была надета, нелегко удержать ее на подобающем ей месте, на бедной трясущейся голове. Теперь шляпка не только производила странное впечатление, упорно сползая набекрень, но вдобавок ее приходилось беспрестанно похлопывать по тулье, каковую обязанность исполняла горничная Флауэрс, прислуживавшая на заднем плане во время завтрака.

— Ну, дорогой мой Грейнджби, — сказала миссис Скьютон, — вы должны непрем общать, — некоторые слова она обрубала, а из других выбрасывала слоги, — приехать поскорей.

— Я только что сказал, сударыня, — произнес мистер Домби громко и раздельно, — что приеду дня через два.

— Благодарю вас, Домбер!

Тут майор, который пришел попрощаться и, с невозмутимым хладнокровием бессмертного существа, таращил свои апоплексические глаза на миссис Скьютон, сказал:

— Ах, боже мой, сударыня, вы не приглашаете старого Джо!

— Самодеянное создание, кто он такой? — просюсюкала Клеопатра. Но Флауэрс, хлопнув по шляпке, кок будто освежила ее память, после чего она добавила: — Ах, вы имеете в виду самого себя, злодей!

— Чертовски странно, сэр! — шепнул майор мистеру Домби. — Дело плохо! Она всегда одевалась слишком легко. (Сам майор был закутан до подбородка.) Но, говоря о Джо, кого может иметь в виду Дж. Б., если не старого Джо Бегстока… Джозефа… вашего раба… Джо, сударыня? Вот он! Вот этот человек! Вот сердце Бегстока, сударыня! — воскликнул майор, нанеся себе звучный удар в грудь.

— Дорогая моя Эдит — Грейнджби… это чрезвычайно странно, — брюзгливо сказала Клеопатра, — что майор…

— Бегсток! Дж. Б.! — вскричал майор, видя, что она старается вспомнить его фамилию.

— Ну, это неважно, — сказала Клеопатра. — Эдит? милочка, как тебе извест, я всегда забвала имена… о чем это я говорила?.. Ах, да!.. чрезвычайно странно, что столько людей хотят меня навестить, я уезжаю ненадолго. Я вернусь. Право же, они могут дождать моего возвращения!

При этом Клеопатра посматривала на всех сидевших за столом и имела вид очень встревоженный.

— Я не хочу гостей… право же, я не хоч гостей, — сказала она, — маленький отдых… и все такое… вот что мне нужно. Дерзкие злодеи не должны приближ ко мне, пока я не стряхну с себя этого оцепенения.

И воскрешая свои кокетливые манеры, она попыталась слегка ударить майора веером, но вместо этого опрокинула чашку мистера Домби, которая стояла совсем в другой стороне.

Затем она позвала Уитерса и поручила ему хорошенько позаботиться о том, чтобы отдано было распоряжение о некоторых незначительных переделках в ее комнате, каковые должны быть закончены к ее возвращению; к ним надлежит приступить немедленно, ибо трудно сказать, как скоро она вернется; дело в том, что у нее множество обязательств, и самые разнообразные люди должны ее навестить. Уитерс выслушал эти распоряжения с подобающим почтеньем и поручился, что они будут исполнены, но, отступив шага на два, он, казалось, не мог удержаться, чтобы не бросить за ее спиной многозначительный взгляд на майора, который не мог удержаться, чтобы не бросить многозначительный взгляд на Клеопатру, а та не могла удержаться, чтобы не тряхнуть головой (в результате чего шляпка съехала ей на один глаз) и не застучать ножом и вилкой по тарелке, как будто она щелкала кастаньетами.

Одна только Эдит ни разу не подняла глаз ни на кого из сидевших за столом, и ее как будто не смущало то, что говорила и делала ее мать. Она прислушивалась к бестолковым речам или, во всяком случае, поворачивалась к матери, когда та ее окликала; вполголоса бросала в ответ несколько слов, когда это было необходимо, а иной раз прерывала ее, если та начинала говорить бессвязно, или одним словом направляла ее мысль на ту стезю, с которой она свернула. Мать, как бы ни была она рассеяна во всех отношениях, оставалась постоянной в одном: она все время следила за дочерью. Она смотрела на прекрасное лицо, неподвижное и строгое, словно высеченное из мрамора, то с боязливым восхищеньем, то с нелепым хихиканьем, стараясь вызвать на нем улыбку, то капризно проливая слезы и ревниво покачивая головой, как будто воображала, что дочь не обращает на нее внимания, но все время ощущая притягательную его силу, — это ощущение оставалось неизменным в отличие от прочих ее ощущений. С Эдит она иногда переводила взгляд на Флоренс и снова пугливо обращала его на Эдит; а иногда она старалась смотреть в другую сторону, чтобы не видеть лица дочери; но снова оно как будто притягивало ее, хотя Эдит не поворачивалась к ней, если та на нее не смотрела, и не смущала ее ни одним взглядом.

После завтрака миссис Скьютон сделала вид, будто с девической грацией опирается на руку майора, но в действительности ее энергически поддерживала с другой стороны горничная Флауэрс, а сзади подпирал паж Уитерс, и таким образом ее довели до кареты, в которой ей предстояло ехать вместе с Флоренс и Эдит в Брайтон.

— Неужели Джозеф окончательно изгнан? — спросил майор, просовывая в дверцу свою пурпурную физиономию. — Черт возьми, сударыня! Неужели Клеопатра так жестокосердна, что запрещает своему верному Антонию Бегстоку предстать пред лицом ее?

— Убирайтесь! — сказала Клеопатра. — Я вас не выношу. Если будете умником, можете навестить меня, когда я вернусь.

— Скажите Джозефу, сударыня, что он может жить этой надеждой, — ответил майор, — иначе он умрет от отчаяния.

Клеопатра содрогнулась и откинулась назад.

— Эдит, дорогая моя, — воскликнула она, — скажи ему…

— Что?

— Такие ужасные слова! — продолжала Клеопатра. — Он говорит такие ужасные слова!

Эдит сделала ему знак удалиться, приказала кучеру трогать и оставила несносного майора мистеру Домби. К нему он и вернулся посвистывая.

— Вот что я вам скажу, сэр, — объявил майор, заложив руки за спину и широко расставив ноги, — наша очаровательная приятельница попала в переделку.

— Что вы хотите этим сказать, майор? — осведомился мистер Домби.

— Я хочу сказать, Домби. — ответил майор, — что скоро вам предстоит стать зятем-сироткой.

Это шутливое определение его особы столь не понравилось мистеру Домби, что майор в знак глубокой серьезности закончил фразу лошадиным кашлем.

— Черт возьми, сэр, — сказал майор, — какой смысл приукрашивать факты! Джо — человек прямой, сэр. Такая у него натура. Если уж вы принимаете старого Джоша, берите его таким, каков он есть; и вы убедитесь, что Дж. Б. — дьявольски шершавая старая терка. Домби, мать вашей жены собирается в дальний путь, сэр.

— Боюсь, что миссис Скьютон перенесла сильное потрясение, — с философическим спокойствием заметил мистер Домби.

— Потрясение, сэр! — воскликнул майор. — Она разбилась вдребезги!

— Однако перемена климата и уход могут оказаться весьма благотворными, — продолжал мистер Домби.

— Не верьте этому, сэр, — возразил майор. — Черт возьми, сэр, она никогда не укутывалась как следует! Если человек хорошенько не кутается, — сказал майор, застегивая свой светло-коричневый жилет еще на одну пуговицу, — у него нет надлежащей опоры. Но некоторые люди хотят умереть. Они хотят смерти. Черт возьми, они хотят этого! Они упрямы. Вот что я вам скажу, Домби, может быть, это некрасиво, может быть, это не утонченно, может быть, это грубо и просто, но человеческая порода улучшилась бы, сэр, если бы влить в нее немножко настоящей старой английской бегстоковской крови.

Сообщив эти драгоценные сведения, майор, лицо коего было поистине синим, каковы бы ни были другие качества, которыми он отличался или в коих нуждался для того, чтобы причислить себя к «настоящей старой английской» породе (эта порода никогда еще не была точно определена), майор унес свои рачьи глаза и апоплексическую физиономию в клуб и там пыхтел целый день.

Клеопатра, попеременно брюзгливая, самодовольная, бодрствующая и засыпающая, но неизменно юная, прибыла в тот же вечер в Брайтон, рассыпалась, по обыкновению, на куски и была уложена в постель. Здесь мрачная фантазия могла бы нарисовать грозный скелет, совсем непохожий на горничную, — скелет, стерегущий у розовых занавесок, привезенных сюда, чтобы они делились своим румянцем с Клеопатрой.

На высшем совете медицинских светил было постановлено, что она должна ежедневно выезжать на прогулку и ежедневно, если силы ей позволят, выходить из экипажа и прогуливаться пешком. Эдит готова была сопровождать ее — всегда готова была сопровождать ее, по-прежнему безучастно-внимательная и невозмутимо прекрасная, — и они выезжали вдвоем: с тех пор, как матери стало хуже, Эдит в присутствии Флоренс чувствовала себя неловко и как-то раз, поцеловав Флоренс, сказала ей, что предпочитает быть наедине с матерью.

Однажды миссис Скьютон пребывала в раздражительном и сварливом расположении духа, напоминающем ее состояние в период выздоровления после первого удара. Сначала она молча сидела в экипаже, посматривая на Эдит, потом взяла ее руку и горячо поцеловала. Дочь не отняла руки и не сопротивлялась, когда мать подняла ее, но эта рука, когда ее выпустили, снова упала. Тогда миссис Скьютон начала хныкать и причитать, говорить о том, какой она была прекрасной матерью и как ею пренебрегают. Время от времени она снова принималась капризно твердить об этом, когда они уже вышли из экипажа, и она, прихрамывая, тащилась, опираясь на Уитерса и на палку; Эдит шла рядом, а экипаж медленно следовал за ними на некотором расстоянии.

Был холодный, пасмурный, ветреный день; они находились среди меловых холмов, и между ними и горизонтом не было ничего, кроме бесплодного пространства. Мать, брюзгливо наслаждаясь своей монотонной жалобой, все еще повторяла ее вполголоса, а дочь с горделивой осанкой медленно шла подле нее, но вот над темным гребнем холма показались две приближающиеся к ним фигуры, которые издали были так похожи на карикатурное повторение их самих, что Эдит остановилась.

Как только она остановилась, остановились и эти две фигуры. И та, кто, по мнению Эдит, была искаженным подобием ее матери, с жаром сказала что-то другой, указывая на них рукою. Она, как будто не прочь была повернуть назад, но другая, в которой Эдит заметила такое сходство с собой, что испытала странное чувство, близкое к страху, пошла вперед, и они продолжали путь вместе.

Большую часть этих наблюдений Эдит сделала, идя им навстречу, ибо она приостановилась только на секунду. Подойдя ближе, она увидела, что они одеты бедно, как путники, бредущие пешком от деревни к деревне, и молодая женщина несет какое-то вязанье и еще какие-то вещи, предназначенные для продажи, а старуха плетется с пустыми руками.

И, однако, сколь ни велика была разница в одежде, положении, красоте, Эдит все еще невольно сравнивала молодую женщину с собою. Быть может, она видела на ее лице следы того, что таилось и у нее в душе, но не пробилось еще на поверхность. А когда женщина приблизилась и

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...