Я обслуживал английского короля
Аннотация
Роман «Я обслуживал английского короля» рассказывает о коротышке-официанте, который с любопытством познает мир. Он ищет прекрасное в публичном доме, в работе официанта, который обслуживает английского короля или эфиопского императора, в эротике, в богатстве… Весь роман пропитан иронией; герой Грабала, будто гетевский Фауст, находит покой и свободу, но не счастье и снова готов пуститься во все тяжкие на поиски прекрасного. Бокал лимонада
Послушайте-ка, что я вам теперь расскажу. Как пришел я в отель «Прага», взял меня шеф за левое ухо, и так таскал меня, и говорил: «Ты здесь младший официант, мелюзга, вот и запомни! Ты ничего не видел и ничего не слышал! Повтори, что я сказал!» Ну, стало быть, я сказал, что на работе я ничего не видел и ничего не слышал. И тогда шеф таскал меня за правое ухо и говорил: «Еще запомни, ты должен все видеть и все слышать! Повтори, что я сказал!». Я так удивился и повторил, что буду все видеть и все слышать. И началось. Каждый день в шесть утра, будто на параде, мы выстраивались в зале, приходил пан хозяин, по одну сторону дорожки метрдотель, официанты и в конце я, мальчик-ученик, а по другую сторону повара, и горничная, и подсобницы, и кастелянша, пан хозяин проходил мимо нас и смотрел, чистые ли у нас манишки и фрачные воротники, и нет ли на фраке пятен, и все ли пуговицы на месте, и вычищены ли ботинки, и он наклонялся, чтобы нюхом определить, мыли ли мы ноги, потом говорил: «Добрый день, господа, добрый день, дамы». И нам уже не полагалось разговаривать, и официанты учили меня, как заворачивать в салфетку нож и вилку, я чистил пепельницы и каждый день надраивал металлическую корзинку из-под горячих сосисок, потому что я разносил на вокзале горячие сосиски, а учил меня этому младший официант, который уже не был младшим, потому что начал работать в зале, ах, ничего бы он не хотел, только бы и дальше разносить сосиски! А я так удивлялся, но потом понял. Никакой бы работы я не просил, только бы разносить вдоль поезда горячие сосиски, сколько раз в день я продавал за крону восемьдесят геллеров сосисочки с рогаликом, а у пассажира бумажка в двадцать крон, а то и в пятьдесят, но у меня всегда не было мелочи, даже если была, и, стало быть, я продавал другим до той самой минуты, пока пассажир уж вскакивал в поезд, пробирался к окну, протягивал руку, и я прежде подавал горячие сосиски, потом бренчал в кармане мелочью, а пассажир кричал, чтоб мелочь я оставил себе, главное, чтоб вернул купюрку, а я не спеша рылся в кармане, и дежурный по станции уже давал свисток, а я так медленно вытаскивал эту купюрку, и поезд трогался, а я бежал рядом с вагоном, и когда он набирал скорость, я вытягивал руку, и пальцы высунувшегося пассажира вот-вот коснутся этой купюрки, бывало, некоторые высовывались так, что кому-нибудь в купе приходилось держать их за ноги, один вроде бы зацепился ногой за оконную раму, другой еще за что-то, но пальцы быстро удалялись, и я, запыхавшийся, стоял с вытянутой рукой, а купюрка была моя, ведь кто ж из пассажиров вернется за десятью кронами, так начали появляться у меня свои деньги, за месяц набралось несколько сотен, а потом уже и тысяча, но утром в шесть и вечером перед сном шеф проверял, вымыты ли у меня ноги, и уже в двенадцать я должен быть в постели, так вот я и начинал не слышать, но слышать все, не видеть и видеть все, и видел я весь распорядок и порядок, и как радовался шеф, если мы затевали свару, хоть и для вида, а если бы вдруг вздумалось кассирше пойти в кино с официантом, то наутро ждало бы ее увольнение, и еще я узнал гостей нашей кухни, этот стол почетных посетителей, у каждого было свое место и свой постоянный бокал для пива, бокал с оленем и бокал с фиалками, бокал с картинкой городка и бокал темно-красного стекла, бокал пузатый и керамическая кружка с буквами НВ из самого Мюнхена, и вот каждый вечер приходило это избранное общество: пан нотариус, и начальник станции, и судья, и ветеринар, и директор музыкальной школы, и фабрикант Ина, и всем я помогал снять пальто, и всем я помогал надеть пальто, и когда я приносил пиво, каждый бокал должен был попасть в руки тому, кому принадлежал, я так удивлялся, как богатые умеют целый вечер болтать, к примеру, о том, что за городом есть мостки и тридцать лет назад там рос тополь, вот тут-то и начиналось: один кричал, что там не было мостков, а был только тополь, и другой, что там не было никакого тополя и что там были не мостки, а просто доска с перилами… и так они могли весь вечер попивать пиво, и мусолить этот тополь и мостки, и кричать, и ссориться, но будто понарошку, потому что как они ни кричали через стол, что там были мостки, а не тополь, а с другой стороны, что там был тополь, а не мостки, но как сидели, так и сидели, и были все довольны, и кричали лишь ради того, чтоб вкусней пилось пиво, в другой раз начнут препираться о том, какое пиво в Чехии самое лучшее, один противинское, другой воднянское, третий пльзеньское, четвертый нимбуркское и крушовицкое, и так они опять ругались, но были друг другу приятны и шумели лишь бы что-нибудь делать, лишь бы как-то убить это вечернее время… А как-то раз пан начальник станции, когда я принес ему пиво, наклонился и прошептал, что пана ветеринара видели «У Райских» с барышнями, что он там был в шамбр сепаре с Ярушкой, и пан директор музыкальной школы возразил, что, напротив, быть-то он там был, этот ветеринар, но не в четверг, а в среду, и не с Ярушкой, а с Властой, и вот опять целый вечер они болтали о барышнях «У Райских», и кто там бывал, и кто не бывал, и когда я слушал их речи, мне было все одно, были ли за городом тополь и мостки, или там были мостки, а не тополь, или же только тополь, было мне все одно, браницкое пиво лучше или противинское, я не хотел ничего видеть и слышать, только бы мне увидеть и услышать, как это все «У Райских». Пересчитал я свои купюрки, а набралось их у меня столько от этих горячих сосисок, что можно было отважиться и на «Райских», я даже научился плакать на вокзале, я был такой коротышка, настоящий мальчик-официант, что люди, махнув рукой, оставляли мне сдачу, потому как думали, будто я сирота. И вот у меня созревал план, что однажды после одиннадцати, когда уже вымою ноги, я вылезу в окно из своей комнатенки и посмотрю, что там «У Райских». Тот день странно начался в отеле «Злата Прага». Еще до обеда пришла компания цыган, красиво одетых и при деньгах, это были медники, они сидели и заказывали самое лучшее, и после каждого раза, когда еще что-нибудь заказывали, вынимали деньги, мол, хватит расплатиться, директор музыкальной школы сидел за столиком у окна, а цыгане шумели, и он пересел в середину зала и продолжал читать книгу, должно быть, ужасно интересную, потому что когда пан директор поднялся, чтоб перейти на три стола дальше, так все читал эту книгу, и когда садился, тоже читал, нащупывал рукой стул и все читал, а я протирал бокалы для почетных гостей, разглядывал их на свет, время было предобеденное, только суп и гуляши для редких посетителей, а было у нас заведено, что все официанты, если им и нечего делать, все равно должны что-то делать, вот и я, стало быть, старательно протирал бокалы, метрдотель стоя раскладывал в буфете вилки, а официант переставлял закуски… и вот гляжу я через бокал со «Златой Прагой» и вижу, как за окном бегут разъяренные цыгане, вбегают в нашу «Злату Прагу» и, наверно еще на лестнице, вытаскивают ножи, и что тут началось, они подбежали к тем цыганам, медникам, но те их будто уже ждали, повскакивали и потянули на себя столы, эти столы они все время держали перед собой, чтобы до них те цыгане не дотянулись ножом, но все равно двое уже лежали на полу, и в спинах у них торчали ножи, и те так кололи, так рубили, и все по рукам, уже и столы залиты кровью, а пан директор музыкальной школы все читает свою книжку, улыбается, и эта цыганская гроза прогремела не возле пана директора, а над ним, забрызгали цыгане ему кровью голову и книжку, раза два втыкали нож в его стол, но пан директор все читал, а я забрался под стол и потом на четвереньках уполз в кухню, цыгане визжали, и ножи сверкали, словно золотые мухи, пролетали над «Прагой» эти сверкающие ножи, и цыгане не заплатив высыпали из ресторана, на всех столах осталась кровь, двое лежали на полу, на одном столе валялись отрубленные два пальца и аккурат одним взмахом срезанное ухо, и еще кусок мяса, пан доктор, когда пришел и осмотрел все исколотое и измолотое, то определил, что это мясо от мышцы с руки у плеча, а пан директор школы подпер голову ладонями, поставил локти на стол и читал свою книжку, все остальные столы были перевернуты, ими медники загораживали выход и прикрывали свое отступление, пан шеф не знал, что и делать, оставалось лишь надеть под фрак белый жилет, усеянный пчелками, встать у ресторана, вскинуть руки и говорить приходившим посетителям, дескать, к сожалению, у нас случился инцидент, мы откроем только завтра. Мне было велено собрать скатерти, столько отпечатков окровавленных ладоней и пальцев, отнести их во двор, затопить в прачечной большой котел, а кастелянше и подсобнице велено эти скатерти постирать и выварить, мне потом надо было их развесить, но я не доставал до веревки, и потому развешивала подсобница, я подавал ей эти мокрые отжатые скатерти, и голова моя была у нее под грудью, а она смеялась надо мной и делала из меня посмешище, прижимала свои груди мне к лицу, будто нечаянно, то одну, то другую, уперлась грудью мне в глаз и застила свет, от нее сильно пахло, когда же она нагнулась, чтоб взять скатерть из корзины, я увидел их снова, вот так я и стоял под раскачивавшейся грудью, она выпрямилась, и грудь уже не висела, а торчала, и обе эти женщины, кастелянша и подсобница, смеялись и говорили: сынок, сколько тебе годочков-то, четырнадцать уже есть? Давно? Вечерело, поднялся ветер, скатерти перегородили двор, как мы – зал, когда в ресторане свадьба или тесная компания, и в зале у меня уже все было приготовлено, все снова сияло чистотой, всюду гвоздики, я всегда приносил по сезону полную корзину цветов, и я пошел спать, но потом, когда в доме стихло и только во дворе развевались скатерти, будто перешептывались между собой, весь двор был полон их муслиновой беседой, открыл я окно и проскользнул среди скатертей к воротам, перелез через них и пошел по улочке от фонаря к фонарю. Всякий раз я пережидал в темноте, пока пройдут мимо меня ночные прохожие, и наконец вдалеке увидал зеленые буквы «У Райских», с минуту я постоял прислушиваясь, из глубины дома доносилось дребезжание оркестриона, и я собрал все мужество и вошел, там на лестнице светилось окошко, такое высокое, что мне пришлось подняться на цыпочки, и в нем сидела пани Райская, она спросила: чего вы желаете, паренечек? – я сказал, что хотел бы развлечься, она открыла дверь, и когда я вошел, там сидела темноволосая барышня, красиво причесанная, она спросила, чего бы я хотел. Я сказал, что хотел бы поужинать, а она мне – принести вам ужин сюда или в салон, а я покраснел и сказал, что хотел бы поужинать в шамбр сепаре, и она долго смотрела на меня и даже присвистнула, потом спросила, хотя уже знала ответ: с кем? Я показал на нее и сказал: с вами. Тогда она покачала головой и взяла меня за руку, и повела по слабо освещенному коридору с красными притемненными канделябрами, она открыла дверь, там стояли канапе, и стол, и два обтянутых бархатом стула, и свет падал откуда-то из-под занавесей и опускался с потолка вниз, будто ветви плакучей ивы, я сел, и когда нащупал в кармане деньги, то почувствовал себя таким сильным, что сказал: «Вы поужинаете со мной? И что будем пить?» Она ответила, шампанское, я кивнул, барышня хлопнула в ладоши, и появился официант, он принес бутылку, открыл ее и поставил в маленькую нишу, а потом он принес бокалы и налил, я пил шампанское, пузырьки газа били мне в нос, и я чихал, а барышня пила бокал за бокалом, потом она изобразила, будто проголодалась, а я сказал, конечно, пусть принесут самое лучшее, и она сказала, что любит устрицы, что здесь они свежие, и так мы ели устрицы, потом выпили еще бутылку шампанского, потом еще, она начала гладить меня по волосам и спрашивать, откуда я родом, и я ответил, что из такой маленькой деревни, что и угли-то первый раз в жизни увидел в прошлом году, она засмеялась моей шутке и сказала, чтобы я располагался поудобнее, мне стало жарко, но я снял только пиджак, а она сказала, что ей тоже жарко и, может, тогда ей лучше снять платье, я помогал ей и развешивал платье на стуле, а потом она расстегнула мне ширинку, и я теперь знал, что «У Райских» не просто приятно, прекрасно и роскошно, а как в раю, она взяла мою голову и сжала своими грудями, и грудь ее приятно пахла, я закрыл глаза, будто мне хотелось спать, такой прекрасный был от нее запах, и грудь и мягкость кожи, а она опускала мою голову все ниже и ниже, и я вдыхал запах ее живота, а она вздыхала, и было так запретно-прекрасно, что я уже не желал ничего другого, только это, и ради этого я каждую неделю насобираю на горячих сосисках восемьсот и больше, теперь у меня есть цель, красивая и возвышенная, как любил говорить мой папа, чтобы всегда была у меня цель, и тогда я буду спасен, потому что будет ради чего жить. Но это было еще не все, Ярушка тихонько стянула с меня брюки, потом трусы и целовала меня в пах, и я был так потрясен, наконец я представлял все, что делается «У Райских», я весь сжался, задрожал и говорю: что это вы, Ярушка, делаете? И она будто опомнилась, но когда увидела, какой я, так не отступила, взяла меня в рот, я отталкивал ее, но она была словно не в себе, держала меня во рту и двигала головой, все быстрее и быстрее, и потом я уже не отталкивал ее и не отстранял, но весь напрягся, и держал ее за ушки, и чувствовал, как истекаю, и что это совсем по-другому, чем когда я это делал сам, все до капельки выпила из меня эта барышня с красивыми волосами и закрытыми глазами, выпила все, что я выталкивал и выбрасывал с отвращением на угли в подвале или в платок в постели… потом она поднялась и произнесла томным голосом: мол, теперь будем с любовью, но я был такой потрясенный и расслабленный, что даже стал противиться и говорю: но я хочу есть, а вы не хотите? Меня мучила жажда, я взял бокал Ярушки, она начала отнимать его, но я успел отпить и отставил бокал расстроенный, потому что в нем оказалось не шампанское, а лимонад, за который я платил как за шампанское, а я только теперь понял, но засмеялся и заказал еще одну бутылку, когда метрдотель принес, я сам открыл ее и сам налил, и потом мы снова ели, и где-то в глубине дребезжал оркестрион, и когда мы допили бутылку, я захмелел, снова сполз на колени, и положил голову барышне между ног, и целовал ее, щекотал эти красивые усы и волосы, я был такой легкий, что барышня взяла меня под мышки и потянула на себя, расставила ноги, и я как по маслу впервые в жизни въехал в женщину, то, о чем я мечтал, вот оно, она прижимала меня к себе и шептала, чтобы я сдерживался, чтобы подольше, но я только два раза подвигался, а в третий истек в жаркое мясо, она выгнулась мостиком, волосами и ступнями касаясь канапе, а я лежал на мостике ее тела и до последней минуты, пока не обмяк, оставался в ее раскинутых ногах, пока чувствовал твердость, и только потом я ушел и лег возле нее. Она отдыхала, ощупывала меня и гладила по животу и по всему телу… Всему свое время, и время одеваться, и время прощаться, и время платить, и метрдотель все считал и считал, и подал мне счет на семьсот двадцать крон, уходя, я вынул еще две сотни и дал их Ярушке, я вышел от «Райских», прислонился к первой же стене и стоял в темноте весь в мечтах, впервые я узнал, что делается в этих красивых домах, где барышни, но, сказал я себе, теперь ты ученый, завтра ты снова придешь и будешь вести себя как господин, потому что сегодня меня все удивляло, я пришел туда как мальчик-официант, который на вокзале разносит сосиски, а уходил, чувствуя себя выше, чем какой-нибудь пан, который посиживает в «Златой Праге» за столом почетных гостей, где могут сидеть только благородные господа, городская знать…
На следующий день я смотрел на мир другими глазами, деньги не только открыли мне двери к «Райским», но и окружили уважением, я еще вспомнил, что пани Райская в привратницкой, когда увидела, как я выбросил на ветер две сотни, все хватала меня за руки и хотела их поцеловать, а я-то думал, что она хочет посмотреть, который точно час на ручных часах, правда, их у меня еще не было, но ее поцелуй предназначался не мне, младшему официанту из отеля «Злата Прага», этот поцелуй предназначался тем двум сотням и вообще тем деньгам, какие были у меня, у которого есть еще тысяча крон, спрятанная в постели, и который может иметь денег не столько, сколько ему захочется, а сколько заработает, каждый день продавая горячие сосиски на вокзале. И вот утром меня послали с корзиной за цветами, на обратном пути я увидел, как пенсионер ползает на четвереньках и ищет куда-то закатившуюся монету, вообще-то только теперь я сообразил, что наши почетные гости, и садовник, и колбасник, и мясник, и владелец сыроваренного заводика, что, в сущности, у нас собираются те, у кого мы покупаем хлеб и всякую сдобу, и мясо, и шеф, когда просматривал холодильник, сколько раз говорил, сию же минуту иди к мяснику и передай, пусть немедленно забирает этого тощего теленка, и к вечеру теленок бывал увезен, а мясник сидел, будто так и надо, так вот, этот пенсионер, наверно, плохо видел и возил ладонью по пыли, я и говорю: что ищете, папаша, что? А он говорит, что потерял двадцать геллеров, я подождал, пока рядом проходили люди, потом достал горсть мелочи и подбросил в воздух, быстро подхватил ручки корзины, втиснул лицо в гвоздики и пошел дальше, а на углу обернулся, а там ползают по земле еще несколько прохожих, они подумали, будто мелочь выпала у них, и один обвинял другого и требовал, чтобы тот вернул ему деньги, и так на коленях они ругались, и брызгали слюной, и царапались, как коты в сапогах, а я засмеялся и понял, как коварны люди, и что для них Бог, и на что они способны ради мелких монет, и когда я подходил с цветами, то заметил, что перед нашим рестораном толпится народ, я побежал в свободный номер, высунулся из окна и бросил полную горсть мелочи так, чтобы она упала не прямо среди людей, но чуть подальше. Потом сбежал вниз и стал подрезать гвоздики и, как всегда, ставил в вазы по две веточки аспарагуса и по две гвоздички, а сам посматривал в окно, как люди ползают на четвереньках и собирают деньги, эти мои монетки, да еще ругаются, мол, он эту самую монету увидел раньше, чем тот, кто ее поднял… В ту ночь и в следующие ночи я спал и мне снилось, а потом и днем, когда не было посетителей, и я делал вид, будто что-то делаю, когда я протирал бокалы и разглядывал их на свет, я прикладывал стекло к глазам и смотрел сквозь него на другую сторону пыльной площади, и на чумной столб, и на небо, и на плывущие в нем облака, так и днем мне чудилось, будто летаю я над городками и городами и деревнями и поселками, будто у меня бездонный карман и я набираю полные пригоршни монет и швыряю их на мостовые, разбрасываю их, словно сеятель семена, но всегда за спиной у прохожих или просто так стоящих, полные пригоршни мелочи, и вижу, как почти никто не может удержаться, и все подбирают эти монетки, и все бодаются, будто бараны, и так ругаются, но я уже лечу дальше, и мне хорошо, и во сне я блаженно потягивался, когда набирал эти пригоршни в кармане и бросал за спинами прохожих, и монеты со звоном падали и разлетались, и у меня была такая способность, будто пчела, влетал я в вагон поезда или трамвая и ни с того ни с сего звякал пригоршней медяков об пол, и вот все тут же нагибались и толкались, чтобы подобрать мелочь, про которую каждый думал или притворялся, будто она выпала исключительно и только у него… И эти мечты меня подбадривали, ведь я был такой коротышка, что мне приходилось носить высокий гуттаперчевый воротничок, а шея у меня была короткая, такой обрубок, что воротничок врезался даже не в шею, а в подбородок, и чтобы не было больно, я все время задирал голову и не мог наклонять ее, потому нагибался всем телом, и так как голова у меня была всегда чуть откинута назад, то и веки опущены вниз, и я научился смотреть в эту щелочку, я глядел на мир вроде бы возгордившись, вроде бы посмеиваясь, презирая его, гости даже думали, что я заносчивый, а я научился и стоять, и ходить с откинутой назад головой, ступни у меня были как раскаленные утюги, я даже удивлялся, почему они не загораются, почему у меня не обгорают ботинки, так у меня, бывало, жгло ступни, иной раз, особенно на вокзале, становилось до того невтерпеж, что я наливал в ботинки холодную газировку, но это помогало лишь на минутку, и я мечтал только об одном – разуться и бежать прямо во фраке к ручью, опустить ноги в воду, еще бы чуть, и я бы побежал, потому снова и снова наливал в ботинки газировку, а то даже клал мороженое, тогда-то я и понял, почему метрдотели и младшие официанты носят на работе самые старые ботинки, самые что ни на есть разношенные и разбитые, какие выбрасывают на свалку, потому что только в растоптанных ботинках и можно выдержать, ведь целый день надо стоять и ходить, и вообще все мы, и горничные и кассирши, все мучились ногами, и у меня тоже, когда я вечером разувался, ноги были в пыли до самых колен, будто целый день я шлепал не по паркету и коврам, а по угольной пыли, вот изнанка фрака, оборотная сторона жизни младших официантов, и мальчиков на побегушках, и метрдотелей во всем мире, белая накрахмаленная рубашка, искрящийся гуттаперчевый воротничок и постепенно чернеющие ноги, будто от какой-то ужасной болезни, когда смерть начинается с ног… Да! Всякую неделю я копил на очередной визит и всякий раз с новой барышней, вторая барышня в моей жизни была блондинка. Когда я вошел и меня спросили, чего я желаю, я сказал, что хотел бы поужинать, но сразу же добавил: в шамбр сепаре; и когда меня спросили с кем, я показал на блондинку, и опять я влюбился в эту светловолосую девушку, и было еще прекраснее, чем в первый раз, хотя и тот первый незабываем. И так я все время проверял силу всего лишь денег, я заказывал шампанское и сам его пробовал, при мне барышня пила настоящее шампанское, я бы уж не потерпел, чтобы мне наливали вино, а барышне лимонад. И когда я лежал голый и глядел в потолок, я ни с того ни с сего встал, вынул из вазы пионы, оборвал лепестки и лепестками от нескольких пионов обложил по кругу барышнин живот, было это так красиво, что я удивился, и барышня приподнялась и тоже глядела на свой живот, но лепестки падали, и я нежно толкнул ее, чтоб она по-прежнему лежала, снял с крюка зеркало и поставил его так, чтобы барышня видела, какой красивый у нее живот, обложенный лепестками пионов, и я говорил, мол, как будет прекрасно, когда бы я ни пришел, тут будут цветы, и я украшу ими ее живот, она сказала, что такого с ней еще никогда не случалось, таких почестей ее красоте еще не было, и потом она добавила, что после этих цветов она в меня влюбилась, я ответил, как будет прекрасно, когда на Рождество я нарежу сосновых веточек и разложу их у нее на животе, и она сказала, что будет еще красивее, когда я обложу ее живот омелой, но лучше всего устроить так, чтоб над канапе на потолке висело зеркало, чтобы мы могли видеть, как мы лежим, и главное, какая она красивая, когда голая и с венком на шубке, венком, который станет меняться вместе с временами года и цветами, какие бывают именно в этом месяце, как будет прекрасно, когда я обложу ее ромашками и слезками Девы Марии, и хризантемами, и астрами, и разноцветными листьями… и я встал, и обнял ее, и почувствовал себя высоким, когда же я уходил, то дал ей двести крон, но она вернула их мне, а я положил на стол и ушел, и было у меня такое чувство, будто мой рост метр восемьдесят, и пани Райской я подал сто крон в окошко, она нагнулась за ними и посмотрела на меня сквозь очки… и я вышел в ночь, и небо над темными улочками сияло звездами, но я не видел ничего, кроме всевозможных подснежников и примул, перелесок и велоцветников вокруг живота барышни блондинки, и чем дольше я вышагивал, тем больше удивлялся, откуда взялась у меня идея обложить лепестками красивый женский живот с мысиком волос посередине, будто блюдо с ветчиной – листьями салата, и так как я знал цветы, я в мыслях продолжал убирать нагую светловолосую барышню в листья и лепестки ирисов и тюльпанов, и я подумал, что надо еще поломать голову, и потому будет у меня на целый год развлечение, и что за деньги можно купить не только красивую девушку, но еще и поэзию. На следующий день, когда мы стояли вдоль дорожки, и шеф прохаживался и смотрел, чистые ли у нас рубашки и все ли пуговицы на месте, и когда он говорил, добрый день, дамы и господа, я глядел на подсобницу и кастеляншу, я так уставился на их белые фартучки, что подсобница подергала меня за ухо, так пронизывающе я глядел, и я понял, что ни одна из этих женщин не отказалась бы обвить живот, будто окорок оленины, ромашками, пионами, сосновыми веточками или омелой… и вот я протирал бокалы, разглядывал их на свет, падавший из больших окон, за которыми сновали люди, рамой перерезанные пополам, и по-прежнему мечтал о летних цветах, в мыслях я вынимал их из корзины и обкладывал живот красивой блондинки цветами, и ветками, и лепестками, она лежала на спине и раздвигала ноги, и я обкладывал ее всю и вокруг ляжек, и если цветы соскальзывали, я прилеплял их гуммиарабиком или слегка прибивал гвоздиком или кнопкой, и стало быть, я образцово намывал бокалы, никто не хотел этого делать, а я полоскал стекло в воде, подносил бокал к глазам, чистый ли он, но думал я, глядя сквозь этот бокал, только о том, что буду делать «У Райских», и так дошел до самых последних цветов из садов, лесов и лугов и запечалился – что же делать зимой? И потом я рассмеялся от счастья, ведь зимой цветы еще красивее, я куплю цикламены и магнолии, может, даже съезжу в Прагу за орхидеями либо вообще перееду в Прагу, там тоже найдется место в ресторане, и там у меня всю зиму будут цветы… дело шло к обеду, я разносил тарелки, и салфетки, и пиво, красный и желтый лимонад, и когда наступил полдень и началась самая большая спешка, открылись двери и сначала вошла, а потом повернулась, чтоб их закрыть, та красивая блондинка от «Райских», она села и вытащила из сумочки конверт и огляделась, а я весь затрясся, кинулся завязывать ботинки, и сердце упало в колени, пришел метрдотель и говорит, живо иди в зал, я только кивнул, колени у меня словно подломились и поменялись местами с сердцем, так во мне все стучало, но я собрал все мужество, как можно выше вытянул голову, перебросил через руку салфетку и спросил барышню, чего она желает, она сказала, что хочет видеть меня и малиновый лимонад, и я заметил, что на ней платье в пионах, такое летнее платье, будто клумба с пионами, и все во мне загорелось, я сам покраснел, как пион, такого я еще не переживал, там и тогда были деньги, там и тогда были мои тысячи, тут и теперь, я понимал, все исключительно и только задаром, и я, стало быть, пошел за малиновым лимонадом, и когда я нес его, эта блондинка, возле нее на скатерти лежал конверт, а из него так слегка высунулись те мои две бумажки по сто крон, так вот, эта блондинка посмотрела на меня, и я задрожал вместе со всеми лимонадами, и одна бутылка поползла, медленно так наклонилась и вылилась ей на колени, и уже тут был метрдотель, и потом прибежал шеф, и они приносили извинения, шеф схватил меня за ухо и стал его выкручивать, но не стоило ему этого делать, потому что блондинка закричала на весь ресторан: «Что вы себе позволяете?» И шеф: «Он облил и испортил вам платье, мне придется за него заплатить». И она: «Какое вам дело до моего платья, мне ничего от вас не надо, за что вы этого человека тут позорите?» И шеф сладким голосом: «Он облил вам платье», все перестали есть, а она сказала: «Вам до этого нет дела, я запрещаю позорить его, глядите!» Тут блондинка взяла лимонад и сверху вылила себе на волосы и потом из остальных бутылок тоже, и так она сидела с ног до головы в малиновом сиропе и пузырьках газировки, и последний малиновый лимонад она вылила за вырез платья и сказала: «Счет», и ушла, а следом за ней растекался запах малины, она вышла в этом шелковом платье в пионах, и сразу же на нее налетели пчелы, а шеф взял со стола конверт и сказал: «Ступай за ней, она забыла», и я побежал, а она стояла там на площади и, будто лавчонка с турецким медом на ярмарке, была усыпана осами и пчелами, но она от них не отмахивалась, и они собирали на ней сахарный сироп, который облепил ее тонким слоем, будто второй кожей, такой, как политура на мебели или лак, я глядел на это платье и протягивал те две сотни, но она не взяла и сказала, что я вчера их забыл у нее… И прибавила, чтоб я вечером пришел к «Райским», потому что она купила красивый букет диких маков… и я видел, как засыхает на солнце малиновый лимонад в волосах, как защетинились они и затвердели, так затвердевает щетина щетки для натирания полов, если не положить ее в олифу, так затвердевает пролитый гуммиарабик, мебельный лак, видел я, что платье так приклеено к телу этим сладким лимонадом, что ей придется отрывать его, как старую афишу или старые обои со стены… но это не главное, я был потрясен, что она так со мной говорила, что не боялась меня, что знала обо мне больше, чем знали в нашем ресторане, знала обо мне, наверно, больше, чем я сам… В тот вечер пан шеф сказал, что моя комната на первом этаже нужна для прачечной и чтоб я перенес свои вещи на второй этаж. Я говорю: а завтра нельзя? Но пан шеф так посмотрел на меня, что я понял, он знает – мне надо переселяться прямо сейчас, а он снова повторил, что я должен ложиться спать в одиннадцать, что он за меня отвечает как перед моими родителями, так и перед обществом, что такому мальчику, чтоб целый день работать, надо ночью спать… Самыми приятными гостями нашего отеля были для меня торговые агенты. Не все, конечно, потому что среди коммивояжеров встречались и такие, которые торговали товаром, никому не нужным или таким, который не шел, никчемным товаром. Больше всех мне нравился толстый коммивояжер, когда он пришел первый раз, я сразу кинулся за паном шефом, пан шеф даже испугался, говорит: в чем дело? А у меня вырвалось: пан шеф, там такая гора. И тогда он пошел посмотреть, и вправду такого толстого человека у нас еще не бывало, пан шеф меня похвалил и выбрал для него номер, где этот коммивояжер потом всегда ночевал, со специальной постелью, под которую коридорный еще подставил четыре чурбанчика и подпер кровать двумя брусьями. И этот толстяк прекрасно представил нам свой товар, еще с ним был какой-то подсобник, он носил на спине что-то тяжелое, словно носильщик, на лямках что-то вроде пишущей машинки. И вечером, когда толстяк поужинал, он и потом всегда ужинал так, брал меню, смотрел в него, будто вообще ничего не мог выбрать, и потом говорил: «Кроме ливера с кислой капустой, несите мне все вторые блюда, одно за другим, как буду доедать одно, несите следующее, пока не скажу хватит». И когда он наедался, он всегда съедал десять обедов, бывало, посидит, помечтает и говорит, теперь бы чего-нибудь перекусить, а в первый день он попросил сто граммов венгерской салями. Когда шеф принес ему колбасу, этот агент набрал полную горсть монет, открыл дверь и выбросил их на улицу, и опять, когда съел пару кружочков салями, будто бы разозлился, взял полную горсть монет и снова выбросил на улицу и сердито так сел, почетные гости поглядывали друг на друга и на пана шефа, и тот не мог придумать ничего лучшего, как встать, поклониться и спросить: «Прошу прощения, пан, почему вы так разбрасываете мелочь, что-нибудь случилось?» И толстяк отвечает: «Почему бы мне не швыряться мелочью, если вы, владелец этого заведения, каждый день швыряете на ветер десятикроновые бумажки», и шеф вернулся к своему столу и передал его слова почетным гостям, и те еще больше встревожились, тогда шеф решился, вернулся к стону толстяка и говорит: «Прошу прощения, но речь идет о моем имуществе, вы можете разбрасывать деньги как хотите, но при чем тут мои десятикроновые бумажки?» И толстяк встал и говорит: «Если вы позволите, я вам объясню, могу ли я пройти в кухню?» И шеф поклонился и рукой предложил пройти в кухню, и когда толстяк туда вошел, то я слышал, как он сказал: «Я представитель фирмы „Ван Беркель“, будьте добры, нарежьте мне сто граммов салями». Жена шефа нарезала, взвесила и положила на тарелку, и мы все испугались, что это какая-то проверка, но представитель хлопнул в ладоши, из угла появился тот носильщик, поднял покрытый чехлом предмет, который теперь походил на шарманку, а может, это и была шарманка, вошел в кухню и поставил предмет на стол, толстяк снял чехол, и под ним оказался красивый красный станочек, тонкая, круглая, блестящая пила, которая поворачивалась на валике, и на конце валика рукоятка, и там еще была поворачивающая кнопка… и толстяк блаженно улыбался и оглядывал свой станочек, и говорил: «Позвольте заметить, самая большая фирма на свете – католическая церковь, она торгует чем-то таким, чего никто никогда не видел, никто не прикасался, никто не встречал, ее товар это то, господа, что мы называем Богом, вторая в мире фирма „Интернэшнл“, и ее товар вы изволите знать, он у вас есть, это аппарат, которым пользуются во всем мире, так называемая касса, если вы весь день правильно нажимаете кнопки, вечером, вместо того чтобы вам считать, касса сама подведет дневной баланс, и третья фирма, которую представляю я, „Ван Беркель“, производит весы, на них взвешивают во всем мире, на экваторе и на полюсе они одинаково точные, и еще мы производим всевозможные виды машинок для нарезания мяса и колбасы, и привлекательность нашего аппарата в том, вот, изволите видеть…» – сказал он и снял кожицу с куска салями, который заранее попросил, кожицу положил на весы, одной рукой крутил ту ручку на валике, а другой подставлял под вращающийся нож батон салями, и на полочке под пилой вырос слой нарезанной колбасы, такой, будто нарезали весь батон, хотя от палки колбасы убавилось совсем немного… и коммивояжер перестал вертеть ручку и спросил: «Сколько, вы думаете, я нарезал этой салями?» И шеф сказал, сто пятьдесят граммов, а метрдотель сказал, что сто десять. «Ну, а что ты, малыш?» – спросил толстяк у меня. Я сказал: восемьдесят граммов; шеф схватил меня за ухо и крутил его и извинялся перед агентом, мол, она, мамочка, грудничком уронила его головой на плитки пола, но представитель погладил меня по волосам и так хорошо мне улыбнулся и сказал: «Этот парень попал ближе всех к цели», он бросил на весы всю нарезанную колбасу, и весы показали семьдесят граммов, мы уставились друг на друга, потом обступили чудесный станочек, и всем было ясно, что такой станочек принесет прибыль, и когда мы расступились, толстяк взял полную горсть монет и бросил в ящик с углем, хлопнул в ладоши, и носильщик принес еще один сверток, похожий на колпак, под которым у бабушки стояла Дева Мария, но когда он снял чехол, там оказались весы, как в аптеке были эти весы, и стрелочка такая тоненькая и показывала вес только до килограмма, и агент сказал: «Вот, изволите видеть, эти весы такие точные, что, если на них дохнуть, они покажут вес моего дыхания», и он подышал, и вправду стрелка качнулась, и теперь он взял с наших весов нарезанную салями и положил на свои весы, и его весы показали точно шестьдесят семь с половиной грамма… всем стало ясно, что на каждом килограмме наши весы обкрадывают шефа на двадцать пять граммов… и толстяк подсчитал на столе, что мы имеем… и потом подчеркнул расчеты и сказал: «Если вы продаете за неделю десять кило салями, то эти весы вам сэкономят десять раз по двадцать пять граммов, то есть почти полбатона», и уперся кулаком с раздутыми суставами в стол, и ногу поставил так, что носком касался земли, а каблук висел в воздухе, и улыбался победно, такой вот представитель, и шеф сказал: «Все выйдите из кухни, мы будем договариваться, я хочу, чтоб вы все тут оставили как есть, я покупаю!» «Прошу прощения, это образец, – сказал агент и показал на носильщика. – Понимаете, мы с нашим товаром обошли за неделю туристские базы в Крконоше и почти на каждой приличной базе продавали станок для колбасы и весы, оба прибора к тому же не облагаются налогом, вот так-то!» И видно, я понравился этому агенту, может, напомнил ему молодость, он как встретит меня, так погладит по голове и улыбнется симпатично так и прослезится. Иногда он заказывал в номер минеральную воду, когда я входил, он всегда был уже в пижаме, лежал на ковре, и его огромный живот покоился подле него, точно какая-то бочка, и мне нравилось, что он этого живота не
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|